355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авдеенко » Дикий хмель » Текст книги (страница 10)
Дикий хмель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:13

Текст книги "Дикий хмель"


Автор книги: Юрий Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Пели птицы. Небо тянулось дремотное, разморенное июльской жарой, с застывшими, словно нарисованными, сине-белыми переливами. Тополя не дрожали листвой. И не гнули ветки, потому что ветер не дул совсем, а запахи усыхающей травы и цветов держались за духоту, как дети за руки матери. Высоко в голубой мгле морщилось солнце. Но здесь, на земле, никакой мглы не было. Был только нестерпимо режущий свет и тени от тополей.

Где-то далеко, на Планерной, с грохотом проносились электрички. Но это был очень далекий грохот, точно раскаты ухающей за синим горизонтом грозы.

Я всегда боялась грозы. И мама тоже...

Едва первые капли, чаще всего крупные, как голубиное яйцо, начинали барабанить по листве и по стеклам, мы закрывали рамы, выключали свет, если дело было вечером, и садились дальше от печки. Мама обнимала меня. Я клала голову на ее теплое плечо. И какое-то время мы сидели молча, прислушиваясь к рычанию воды, таясь от глазастых молний. Потом гроза немного утихала. Или мы привыкали к ней, и нам казалось, что она утихает. Тогда я просила:

– Мама, расскажи, как ты познакомилась с папой.

И мама, светясь улыбкой, тихо и охотно повторяла рассказ, который я слышала много раз.

Они познакомились в грозу.

Была ранняя июньская гроза – внезапная, среди солнечного, голубого дня. Мама шла через площадь Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. И туча нагнала ее... И когда все началось, то бежать уже было некуда. И мама прижалась к дереву. А какой-то парень, молодой и очень хороший, схватил ее за руку и закричал:

– Под деревом нельзя! Под деревом может убить молния!

И мама побежала за ним. А потом они присели на корточки, прямо посреди площади. Парень накрыл маму газетой. Но газета, конечно, размокла, расползлась. И ручьи несли ее обрывки вниз к Ростокину вместе с палочками от мороженого.

После, когда прошли тучи и опять хорошо засветило солнце, мама и парень очень смеялись, потому что были молодыми и мокрыми...

Я знала, мама любила рассказывать об этом. Она говорила тихо, но голос ее, как музыка, вмещал в себя и радость, и грусть, и еще что-то, что нельзя вот так просто назвать одним словом...

Мама мне всегда казалась мудрой и старой. Мудрой, понятно. Она помогала мне открывать мир, как когда-то ей помогала добрая нянечка в детдоме. Но старой? Почему старой? Она умерла в тридцать семь лет. На полуовальной некрасивой плите из мраморной крошки есть цифры:

1924—1961

А на могиле отца, если могила существует, на каменной плите, если есть плита, должны быть выбиты еще более печальные цифры:

1923—1945

Так неужели эти двое людей, до которых земля оказалась такой жадной, полыхнули зарницами и ушли лишь для того, чтобы в этом мире оставить меня?..

Мама всегда казалась мне старой... Казалась мне старой... Может, я предчувствовала ее короткую жизнь, измеряла годы другими мерами... Другими цифрами...

Нет. Конечно, нет. Просто кладбище всегда навевает мысли о вечности, о смысле жизни... Напоминает, что жизнь и длинна и коротка.

Слева могила с высоким, как свеча, горящим крестом из нержавеющей стали. Золотистая надпись на мраморной доске:

Аксельбрант Модест Карлович

1866—1961

Инженер-путеец

А справа от могилы матери пирамидка со звездочкой:

Богуславский Иван Павлович

1939—1961

У ограды пожилая женщина выщипывает траву. Девочка лет семи – бант, точно крылья бабочки, – носит воду в маленькой лейке.

– Сын? – спрашиваю я.

– Сын, – горестно кивает женщина. Выпрямляется, вздыхает. – Вот...

– Так рано?

– Погиб при исполнении служебных обязанностей, – говорит женщина тихо.

– В милиции работал?

– Нет, не в милиции, – совсем тихо...

Женщина трогает девочку за плечо, трогает нежно, любовно:

– Так дочку и не увидел.

2

– Вика считает, что детишки рождаются и в старых домах.

Буров опускает книгу. Откидывается в кресле. Он купил это кресло по случаю в мебельном на Звездном бульваре. Кто-то, приобретая гарнитур, отказался от кресла, и оно досталось Бурову – большое, с полированными подлокотниками и темно-малиновой обшивкой. Приткнуть его к стене из-за тесноты было невозможно, и оно, как трон, стояло в середине комнаты. Буров читал в нем или посапывал, прикрывая глаза ладонью, что должно было означать: он «обдумывает вещь».

– Ты лучше обдумывал бы ее во сне, – сказала я однажды.

– Между прочим, мне часто снятся сюжеты. С такими поразительными мельчайшими подробностями, словно я уже пережил это когда-то.

– А заметки из многотиражки тебе не снятся?

– Нет, – он, конечно, чувствует иронию в моем голосе, но не подает виду. У него способность обходить неприятности, как у корабля скалы. Но кораблю помогает эхолот. А Бурову? Ум, чутье, толстокожесть?

– Странно, – говорю я, – странно... А мне казалось, они должны приходить к тебе по ночам и выкрикивать: «Коллектив фабрики перевыполнил программу июня – завершающего месяца первого полугодия!», «Смотровая комиссия фабрики разработала план проведения смотра!», «Многие отдыхающие рабочие в обеденный перерыв с удовольствием просматривают газеты и журналы!». Ты когда-нибудь просматривал в тридцатиминутный перерыв газеты и журналы?

– У меня нет перерыва.

– У тебя перерыв целый день.

– Глупости.

– Хорошо, пусть глупости. Но ты же знаешь, что девяносто процентов рабочих фабрики составляют женщины.

– Знаю.

– Какой умница! Какой хороший! И, наверное, знаешь, что хлопот и забот у женщин немножко больше, чем у мужчин.

– Я тут при чем?

– При том, что государство выделяет бумагу на газету, деньги тебе на зарплату не для словесной трескотни. Когда у нас в бригаде прочитали: «Отдыхающие рабочие в обеденный перерыв с удовольствием просматривают газеты и журналы», девчата хохотали. Во-первых, почему рабочие, а не работницы. Мужчин на фабрике намного меньше, чем женщин. Во-вторых, в обеденный перерыв нужно выстоять очередь в столовой, очередь в буфет, если там дают сосиски или мандарины, сбегать в комнату гигиены. И все это за тридцать минут.

– Я не могу увеличить перерыв.

– Если не можешь, то хотя бы не ври...

– Обдумывай слева, которые произносишь.

– Очень ценный совет.

– Я всегда даю ценные советы...

– О! Может, тебе по силам быть министром?

– Кому-то нужно выпускать и многотиражку...

– Но не всю жизнь!

– Однако... – У Бурова от удивления расширились зрачки.

Они и сейчас расширились. Я давно научилась различать его глаза сквозь стекла очков.

– Рожай, – равнодушно, будто это его не касается, говорит он. Молчит с минуту, потом добавляет: – Вика, между прочим, живет в новом доме. А ты? Ты подумай, где мы поставим детскую кроватку?

– Выбросим твое кресло.

Нет! Он не злится, не вскакивает, не кричит. Он вновь берет книгу. Говорит спокойно, весомо, с абсолютной верой в свою правоту:

– Это не решение проблемы. Нужно ждать, пока райисполком сломает дом.

– Может, его не сломают никогда.

– Ты говоришь это только из-за упрямства. Из-за упрямства...

Не по этой ли причине я вышла замуж? Всегда представляла, у меня будет муж молодой и красивый, как принц.

Буров не похож на принца. На принца из сказки. Может, он принц двадцатого века – лысый, очкастый...

3

Ночь. Тишина. Нет нужды смотреть на часы: тихо бывает после двух до половины пятого. Иногда за лесом, на окружной дороге, слышно движение состава, но шум от него еле слышный, журчащий, словно возле ручья. В окно вижу деревья с листвой, нежно-зеленой возле фонарей. Свет проходит сквозь листву, как сквозь воду. Густой тенью загасает у самой земли. Земля пятнистая. И небо тоже.

Плохо, когда на небе не видно звезд. Нет сил смотреть на такое небо. И заснуть нет сил. У Бурова где-то был ноксирон. Он принимает его, когда не хочет, чтобы снились сюжеты. Но Буров ночует сегодня у матери. Она болеет. Сын поехал ее навестить. Естественно. Все очень естественно.

Меня мучает не ревность.

Одиночество?

Это что-то большое и расплывчатое, будто туман.

Не знаю. Не знаю... Мне плохо сегодня одной. Плохо.

Почему?

Мама тоже часто бывала грустная. И часто сидела у окна. Смотрела в ночь.

Может, это у меня наследственное?

Душно. Такая душная длинная ночь. Тепло лезет и лезет из окна, словно из печки. К дождю, наверное... Ведь есть же народные приметы. Мама знала их. Знала от своей нянечки. Та еще от кого-то. Кое-что знаю и я. Неужели на мне цепочка обрывается?

Жизнь идет по цепочке. Вернее, по косичке. Каждый волосок – чья-то судьба.

Трещит сверчок, где-то близко, под крышей. Проснулся. Ему тоже не спится...

А если раздеться и лечь? И считать раз, два, три... До ста, до тысячи... Усну? Нет, не усну...

Все-таки и я, и Люська Закурдаева вели себя как идиотки. Простое дело. А в результате – скандал.

Есть в нашем цехе одна работница со странной фамилией – Tax. Я вообще не знала эту женщину, хотя работала с ней в цехе не первый год. Бригады были разные. И если в цехе полтысячи человек, разве со всеми познакомишься? В лицо помнила, и все.

И вот теперь, когда я стала председателем цехкома, работница по фамилии Tax заболела. Болела она больше недели. И стало ясно, что кто-то из членов профсоюза должен навестить ее дома, справиться о здоровье. А может, даже помочь: сходить в магазин, в аптеку...

Стала я выяснять, с кем Tax дружит, но почему-то все те женщины, к которым я обращалась с вопросом, неопределенно пожимали плечами и даже удивлялись, словно я спрашивала их про разумную жизнь на Марсе или Венере. А должна сказать честно, первое время самым трудным для меня было – это давать кому-то общественные поручения. Стоило мне заикнуться о каком-то деле, как в ответ я сразу слышала про детские сады или ясли, про кухню, стирку, вечернюю учебу, билеты в театр или кино. И я терялась, не знала, что возразить, потому что все это мне как женщине было понятно. Но, с другой стороны, общественная работа тоже требовала, если так можно сказать, жертв. И ничего умнее я не могла придумать, как стараться больше делать самой.

К работнице по фамилии Tax я тоже решила пойти, уговорив Люську Закурдаеву составить мне компанию.

– Знаем мы ее болезни... – без всякого сочувствия сказала Люська и многозначительно усмехнулась.

– Не надо! – возмутилась я. – Не надо быть такой черствой.

– Сердобольной быть еще хуже.

– Странная у тебя логика.

– На черта эта логика мне вообще сдалась! Я просто считаю, что каждая баба должна иметь свою гордость. А без гордости баба не баба, а подстилка.

– Это особый разговор, – ответила я, поднаторев в спорах с Буровым. – К Tax он не имеет никакого отношения.

– Самое прямое, – возразила Люська. – У нее болезнь одна и та же – хахаль побил.

– Какой хахаль? Я слышала, она замужем.

– Замужем – это те, кто расписаны. Вот как ты с Буровым. A Tax просто живет с мужиком, который на девять лет моложе, и все.

– За что же он ее бьет?

– Может, чтобы не старела, – засмеялась Люська.

Без труда мы разыскали большой дом на проспекте Мира. Поднялись в лифте. Дверь открыла соседка Tax. Видимо, пенсионерка.

– Обязательно... Обязательно... Дома Евдокия Ивановна. Проходите... Вы, конечно, с работы будете, потому что родственники, с тех пор как она стала с Семеном жить, от нее отказались. Я вас, дочки, об одном прошу. Поднимите вы на ноги общественность. Спасите женщину. Не жизнь у нее – сплошное истязание... Семен-то нигде не служит. Вернее, день служит подсобным рабочим в магазине, а два пьет на троих. И деньги с нее требует. Если нет денег или на продукты она припрячет, бьет ее. И говорит, подыхай скорее, хоть комната мне достанется. А она, безумная, когда из заключения он пришел, прописала его на своей площади.

Все это соседка выложила нам прямо у порога, быстро, громким шепотом.

Прихожая была большая, просторная, не то что в новых домах. Здесь стояли два шкафа, холодильник.

– Свой же я убрала в комнату, – перехватив мой взгляд, сказала соседка. – Потому что Семен их часто путал.

Люська захохотала, постучала в дверь:

– Евдокия, к тебе можно?

За дверью послышалось позвякивание цепочки, щелкнул замок.

– Запирается, – вздохнула соседка. Зашептала: – От него запирается. Он, если пьяный придет, все равно дверь с мясом вырвет. Силища, как у медведя.

Наконец дверь поплыла в сторону.

– Ой! Девочки! – растерянно воскликнула Tax. – Вы ко мне? Заходите тогда. Заходите... Рассказывайте, как на фабрике. Ой, зачем, зачем?..

Последние слова про апельсины...

– Не расстраивайся, – успокоила Люська. – Апельсины казенные, от месткома. Для этой цели специально трешка выделена.

– Спасибо, спасибо, – тихо говорила Евдокия Ивановна.

– Кто это тебя так разукрасил? – без всяких тонкостей спросила Люська.

– Упала. С табурета упала. Гардину вешала и упала, – глядя в пол, бормотала Tax. Лицо у нее было сине-желтое, с оплывшими красноватыми глазами.

– Что же, прямо так вывеской и приложилась? – не унималась Люська.

– Какой вывеской?

– Лицом.

– Нет. Не только лицом, но и боком.

– Худо твое дело, – сказала Люська. – Загнешься ты раньше времени.

Tax поджала губы, ничего не ответила.

– Лет-то тебе сколько? – спросила Люська.

– Сорок шесть.

– Не сорок шесть, а сорок девять. Я по профсоюзной карточке смотрела. А ему?

– Кому?

– Семену твоему.

– Моложе он, – отвернувшись, произнесла женщина.

– В том-то забота, что моложе, А тебе, если уже одной невмоготу, старичок пенсионного возраста нужен, как наш Доронин. Он и не обидит тебя, и ты для него всегда девочкой будешь...

– На кой ляд мне Доронин? – встрепенулась Tax, потом вспомнила, что держит авоську с апельсинами. Положила на стол. Пальцы у нее были бледные, точно отмороженные. Казалось, они должны хрустеть, но не гнуться.

– Я Доронина к примеру назвала, – ответила Люська. – У Доронина своя старуха есть.

– У всех свои есть, – словно жалуясь, сказала Tax. Оглядела нас тоскливо. – Вы, девочки, красивые. Из-за вас могут и семью бросить, и родных детишек не пожалеть. А я на это полагаться не смею.

– Слушай, Евдокия, нам мозги не заливай! – Уверенности Люськиной позавидуешь. – Ты, конечно, не Анастасия Вертинская, однако и на Бабу Ягу не похожа. Комната у тебя большая, заработок приличный. Неужели для полного счастья необходимо спать с алкашом?

– Не алкаш он. Выпивает...

– Воду из-под крана?

Не хотела бы я спорить с Люськой. Язык у нее – крапива.

Ничего не ответила Tax. He захотела. Или не успела. Потому что в коридоре послышались тяжелые шаги, дверь с легкостью необычайной повернулась на петлях и ударилась о стену со стуком, похожим на щелчок, оставив на обоях вмятину от ручки.

Я ожидала увидеть великана, но в комнату вошел щупловатый мужчина, моложавый. Ростом ниже Евдокии, нас с Люськой пониже. Глаза как глаза. Но очень похожи на дробины. Наверное, из-за зрачков, маленьких и тусклых.

Он замер, увидев нас, возможно, от неожиданности. И руки его прижались к бедрам будто по команде «смирно».

– Здравствуйте, – сказала я как можно приветливее.

Он не ответил мне. Спросил у Tax:

– Что это за шлюхи?

– С фабрики, Сема, – робко пояснила Евдокия Ивановна, уже одной этой робостью признавая правоту его определения.

Сема удовлетворенно кивнул, расслабился. Закрыл дверь.

– Я всегда знал, что у вас не фабрика, а бардак!

Со стыда, а, может, и с перепугу у меня онемели и руки, и ноги, и язык тоже. Я поняла, что из этой комнаты мы вполне можем выйти с такими же сине-желтыми побитыми лицами, как у работницы по фамилии Tax.

Сема приближался медленно, точно охотник, постреливая своими противными дробинками то в меня, то в Люську.

– Ты хоть раз бывал в бардаке, шаромыжник? – спросила Люська, покрасневшая и злая.

– Я везде бывал, – сказал Семен, остановившись. Теперь он смотрел только на Люську. – И всяких видел. – Щелкнул пальцами. Крикнул: – Вошь! Раздавлю!

– Вы хулиган! – вмешалась я. – Мы привлечем вас к ответственности за хулиганство!

Неторопливо, словно шея у него была на плохо поставленных шарнирах. Сема перевел взгляд на меня. Обдал пронзительным алкогольным перегаром. Потом резко повернулся к сожительнице:

– Я спрашиваю, что это за шлюхи?

Покорность и обреченность были прописаны во всем облике Tax так же ясно и четко, как в осени бывает прописан желтый цвет.

– С фабрики с нашей, – совсем тихо говорила Tax. – Это вот – бригадир. Другая – председатель цехкома...

– Председатель! – Сема вернулся к двери. Запер ее на ключ, положил его в карман. Движения у него были какие-то настороженные, как у зверя.

Подошел ко мне:

– Значит, ты председатель? Давай пропагандируй человека, агитируй, учи жить... Чего молчишь? Учи!

Он зажал мою руку.

– Пустите, – я пыталась высвободить руку. Но он держал крепко.

– Учи... Учи меня... – брызгал слюной.

– Такую сволочь, как ты, уже ничему не научишь, – сказала Люська.

Вот тогда он отпустил меня. Сказал Люське жестко, расчетливо:

– Ты хочешь, чтобы я побил тебя? Нет. Я не побью. Я глаз у тебя возьму. Правый... Нет, левый... Поняла, что я говорю?

Теперь я схватила его за руки.

– Гад! – задыхаясь сказала. – Гад... Гад!

Он выдернул руки, словно два рычага. И ухватил меня за грудь... И пальцы его были, как клыки собаки. Секунда, другая, и я бы зашлась в крике.

Но тут... Люська, оказавшаяся за спиной Семы, пригнулась, положив ладони на коленки – так делают иногда мальчишки. Я поняла, чего она хочет. Собралась с силами. И оттолкнула от себя подонка.

Мелькнули в воздухе ноги. Перелетев через Люськину спину, Сема грохнулся головой о дверь, и она застонала, может, от восторга, а может, от удивления...

Сема лежал без движения, как труп. Люська нагнулась над ним. Нашла в кармане ключ. Сказала:

– Бери за ноги, оттащим.

Туфли у Семы были запыленные, поношенные. Я взяла его за щиколотку, но все равно было неприятно.

– Убили! – заголосила Tax. – Убили!

И бросилась к распахнутому окну.

Уж не от ее ли крика Сема ожил? Он открыл глаза, но смотрел тупо, непонимающе.

– Я напишу на вас в милицию за убийство! – кричала Tax. – Забирайте свои апельсины, подавитесь ими!

Она стала вынимать апельсины из авоськи, словно авоська была ее, а не Люськина. Апельсины падали на пол, катились в разные стороны, как бильярдные шары.

– Дай воды, – прохрипел Сема, не поднимаясь.

Tax отступилась от апельсинов. И, кажется, облегченно вздохнула.

Люська уже справилась с замком. Сказала:

– В милицию напишем мы. И запомни, Евдокия, наши действия – необходимая самооборона.

Люська написала заявление. Я не хотела подписывать, но Буров сказал:

– Не забывай о своем общественном долге... Легко быть добрым, когда по морде бьют не тебя, а кого-то другого...

– Он бил меня...

– Допустим, не бил, а щупал. Но, судя по синякам, довольно невежливо.

Третью подпись поставила соседка Tax, которая все время слушала под дверью...

Tax плакалась Люське. Приходила в цехком. Сема тоже пришел к проходной фабрики. И когда мы с Люськой увидели его, то напугались до смерти, потому что думали, он убьет нас. Но Сема был тихий и робкий. Он просил прощения. Каялся, что больше никогда ни к кому не притронется и пальцем. Тыкал нам в лицо справку с места работы, из какого-то СМУ, давая понять этим, что он совсем не тунеядец.

– Ладно, живи, – смиловалась Люська. – Только вот рожу бы тебе набить надо было пораньше, может быть, давно человеком стал.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

По воскресеньям хорошая погода – большая редкость. Может, мне только кажется. Но я убеждена в этом чуть ли не до суеверия и ни свет ни заря смотрю в окно: вот облачко, вот голубая полоса, вот туча, похожая на крокодила. На маленького крокодила. Она не страшная, плывет себе тихо. Пусть плывет...

Буров вчера не поехал «писать вещь». Сладко посапывает на кровати. Мне хорошо. Одолевают хозяйственные страсти. Хочется убрать в комнате, и протереть окна, и приготовить завтрак. Но сделать все так, чтобы не разбудить мужа. Пусть спит, пусть знает, какая у него славная, заботливая жена.

Накидываю халат поверх ночной рубашки. Она длинная и на ладонь выглядывает из-под полы. Не страшно. Соседи еще не проснулись. И можно спокойно пройти коридором, взять совок, швабру, поставить на газ чайник.

Дверь открываю старательно. Вначале приподнимаю за ручку, потом дружески толкаю вперед – сантиметров на двадцать, – затем резко опускаю. И тогда она плывет без звука, плавно, как лодка на спокойной воде.

В коридор выхожу с ощущением свободы: оно во мне и на мне. Хочется петь, смеяться. Но сейчас это невозможно. Смеяться и петь буду тогда, когда мне с Буровым дадут квартиру. Отдельную, отдельную, отдельную!!!

За кухонным окном квадрат голубого неба и облезшая стена такого же двухэтажного барака каркасно-засыпного типа, как и наш. Он тоже пойдет на снос. Там тоже ждут, считают, как говорится, дни...

Сания смотрит на меня с неприязнью. Вдруг и она встала пораньше лишь для того, чтобы повозиться на кухне одной.

– Доброе утро, – приуныв, говорю я.

– Свет надо выключать, – отвечает она и громко ставит на плиту сковородку.

– Где? – спрашиваю я, опешив. И чувствую, что взгляд у меня виноватый, и лицо виноватое, и вся я от головы до пяток виноватая перед этой женщиной лишь только потому, что у нас общая кухня.

– В сортире, – злится соседка. – Плати потом за вас по счетчику.

– Мы этой ночью не выходили, – совсем уж глупо поясняю я.

– Вы никогда не выходите.

Разве это я еще полминуты назад была радостной? Разве это мне хотелось петь и смеяться? Трясусь от злости. И руки у меня белые, и пальцы словно отмерзли.

– Ах так?! – кричу не своим голосом. – Ах так?! Я теперь никогда выключать свет не буду!

Щелкаю выключателем на кухне, в коридоре, в сортире тоже.

Сания перепугалась. Она сварливая, но пугливая особа. Шмыгнула в дверь, как мышь в нору, и нет ее.

Но и радости на душе больше нет, и ощущения свободы.

Дверь в комнату открываю без предосторожностей. Она крякает по-утиному. Буров ворчит:

– Нельзя ли потише?

– Вставать надо, – огрызаюсь я. – Только и спал бы, и спал...

– Старые морские волки уверяют, что от сна еще никто не умирал, – говорит он добродушно.

Но я не в силах ответить так же.

– Ты не волк, тем более не морской. Ссылаться на авторитеты скучно. Пора бы высказать что-нибудь свое.

– У тебя на редкость занудливый характер, – говорит мой муж.

– В следующий раз женись поосторожнее, – отвечаю я.

И пошло...

Впрочем, в какой семье не спорят?

Может, и есть такие семьи, где нет ни штормов, ни ряби – как в безветренный день на прудах в Сокольниках, – где всегда безоблачно и ясно и атмосферное давление равно 760 миллиметрам ртутного столба. Может, и есть такие дисциплинированные супруги, которые никогда не портят друг другу настроение и не считают, что человеческие нервы сродни подошвам на микропорке.

Я никогда не видела таких людей. И представляю их созданиями хрупкими, словно хрустальные сосуды. С голосами межполыми и слащавыми, как у хора мальчиков.

«Доброе утро, дорогая. Как ты спала?»

«Доброе утро, дорогой. Я спала прекрасно. Надеюсь, ты тоже чувствуешь себя бодрым и свежим».

«О, конечно! Я сделал гимнастику, которую ежедневно транслируют по первой программе Всесоюзного радио, и теперь готов быть твоим покорным слугой».

В разговоре они употребляют фразы исключительно вежливые, пропитанные хорошим тоном, как салат сметаной.

«Спасибо, милый. Сейчас я приготовлю кофе».

«Нет, нет, любовь моя, кухня и ты несовместимы. Я приготовлю кофе сам. И мы будем пить его вместе».

«Из одной чашки».

«Непременно из одной».

Любовь да совет – так и горя нет. Коли у мужа с женою лад, так не надобен и клад.

Все верно!

А вот Буров говорит:

– Спор – это насос идей и мнений. Все великие идеи и учения рождались в спорах. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочитать две-три книги.

– Единственно грамотный человек на земле – это ты. Я же книг не читаю, не отличаю «а» от «б». Не учусь в институте, не сдаю экзаменов по философии и политэкономии.

– Марксизм-ленинизм, равно как и политэкономию, целесообразно изучать по первоисточникам, а не по философскому словарю и Большой Советской Энциклопедии.

Это намек. Незамаскированный. Однако я не тушуюсь:

– Открытие века, – говорю насмешливо и насвистываю какой-то примитивный шлягер.

– Я никогда не претендовал на открытия.

– В этом тебя никто не упрекает.

– Открытий более чем достаточно для одной жизни одного нормального человека.

– Ты противоречишь сам себе.

– Противоречие – широко распространенное качество характера. Оно свойственно и мне и тебе.

– Мне – нет.

– Ты стремишься только вперед. А я время от времени оглядываюсь назад. Все не могут открывать новое, кто-то должен попомнить и о старом. Не случайно говорят, новое – это хорошо забытое старое.

– О старом пусть помнят историки и работники архивов.

Буров удручен, а может, и нет. Но запал, игривость покидают его. Он смотрит на меня озабоченно, как врач на тяжелобольного, говорит:

– Ты далеко пойдешь, Наташа.

– Я знаю... Иначе зачем бы мои мать и отец так рано ушли отсюда, оставив меня одну. Какой бы смысл был в этом?

– Вопрос поставлен. Но только жизнь может дать на него ответ.

И так далее... И так далее...

Наша семейная жизнь походила на бесконечный диспут, который прерывали лишь сон, работа, еда...

Странно, а может, это и совсем естественно, но порой мне нравились вот такие наши отношения. Конечно, не всегда, но случалось, я ждала встреч с Буровым нетерпеливо, вступала в спор азартно, как доминошники в игру. Жаль, что в руках не бывало костяшек, чтобы каждое слово свое подтвердить гулким ударом по столу.

Буров говорил иногда очень умные вещи, иногда заведомые нелепости. Спор есть спор. И даже самый горячий, он никогда не походил на ссору, роняющую Бурова в моих глазах.

Но однажды...

2

В самый канун Нового, 1970 года нас пригласила к себе мать Бурова Юлия Борисовна. Мы виделись с ней всего один раз шесть лет назад. И я понимала, что вела тогда себя не самым лучшим образом. А мать есть мать. И с моей стороны глупо столько лет демонстрировать свой паршивый характер... Когда Буров со всякими дипломатическими предосторожностями передал мне приглашение своей матери, я не зашлась от возмущения, а очень спокойно ответила:

– Хорошо. Я согласна.

Он тут же засуетился. Стал давать советы и высказывать пожелания относительно моего туалета. Но, конечно, было бы лучше, если бы он давал деньги, а не советы. Впрочем, у меня хватило ума не сказать ему об этом. И все шло хорошо. И новогодний праздник обещал быть интересным, поскольку в квартире Юлии Борисовны собирались ее коллеги по киностудии.

Люська Закурдаева свозила меня к своей матери в комиссионку. Там нашлось платье – недорогое и достойное. Платье, будто сшитое к Новому году. И мне впору. Я не знала, давать ли, Люськиной матери трешку за услуги. На всякий случай сунула в руку. Думаю, если откажется, то извинюсь. Но все обошлось без извинений...

Буров рассматривал меня в новом наряде с удовольствием. А за окном голубел снег, и голубая луна поднималась над домами. Днем над домами было солнце. Лужи ловили небо, как в апреле. И ветер по-апрельски пахнул влажной черной землей, хотя сама земля не проглядывала нигде, даже во дворах за южными стенами домов, где снега всегда бывало меньше. К вечеру, когда солнце ушло, оставив за собой красно-малиновый след, небо отяжелело голубизной, и ветер на улице утратил запахи весны, был просто холодным.

– Цвет морской волны тебе к лицу, – как-то совсем по-женски сказал Буров.

Я расхаживала перед ним, точно манекенщица в демонстрационном зале. Он сидел в кресле, будто мэтр, и курил ужасно вонючую сигарету.

– Мне любой цвет к лицу, – я улыбалась, но говорила уверенно, – запомни это.

– Хорошо, запомню. Хотя само по себе утверждение весьма спорно.

Обычная буровская манера говорить. Вначале он будто соглашается, но потом оставляет лазейку для спора. А мне сегодня спорить не хочется. Хочется скорее в квартиру, наполненную музыкой и светом, хочется к новогоднему столу. Пусть посмотрят на меня те, из киностудии. Не очень-то я их боюсь...

Буров наконец встает из своего кресла.

– Надо выехать раньше. В такой вечер мы можем и не достать такси.

– Раньше так раньше...

На мне уже пальто, когда он произносит:

– К тебе просьба и моя лично, и матери. Если вдруг за столом разговор зайдет о профессии, ты, пожалуйста, не афишируй, что работаешь за конвейером простой рабочей...

– А что же мне афишировать? – жалко и растерянно спрашиваю я.

– Ну, – он, толстокожий, пожимает плечами, не замечая моего состояния, – скажи, что работаешь инженером-технологом.

– Хорошо, – тихо отвечаю я и выхожу как ни в чем не бывало, будто на кухню или в туалет.

Тихо открываю входную дверь, тихо спускаюсь по лестнице. А потом... Бегу улицей, или улица бежит мне навстречу, мельтеша голыми деревьями и бледными фонарями. Мучительно не хватает воздуха. Может, вечер выпил его за здоровье уходящего года или прячет для тоста за новый, наступающий... Жадность? Жестокость?

Снег по обочине глубокий: черный, блестящий, как уголь. Дворники сметают его в сугробы с конца ноября и до весенней оттепели. Весной снег, ноздреватый и хрупкий, крошат на куски и бросают на проезжую часть дороги...

Бросают на проезжую часть под колеса. Под колеса! Автомобили растаскивают снег по асфальту. Асфальт темнеет в те дни. А потом высыхает. Асфальт всегда высыхает раньше, чем земля.

– Наташа!

Нет, это не Буров! Это не голос Бурова... Из кабины «Волги» выглядывает знакомое лицо. Очень знакомое...

Нет. Так нельзя чуметь, какую бы гадость тебе ни преподнесли близкие. Гадость – она не всегда от злого сердца, она другой раз просто от глупости.

– Здравствуй, Митя, – говорю я, пытаясь выдавить из себя улыбку. – Как поживает Вика? Как растет дочка?

– Дочке уже четыре года. А Вика растолстела. Во, – Митя разводит руки.

– Хорошо, – говорю я. – Вика подлаживается под мужа. У нее всегда был хороший, покладистый характер.

– Верно. У нее хороший характер.

– Ты счастливый парень, Митя.

– Похоже, что так... – он распахивает дверку, выходит из машины. Пухленький, точно колобок. На голове роскошная шапка из ондатры. Редкость. Плечи облегает куртка-дубленка. Пижон Митя.

– А как твоя жизнь? Ты бежала так, словно за тобой гналась судьба.

– Это точно, Митя. Это ты угадал.

– Почему одна? Почему глаза неспокойные?

– Ой, Митя, Митя...

Он смотрит на меня сочувственно. Возможно, вот так адвокат Дмитрий Котиков смотрит на подзащитных.

– Что Митя? Что?

– Спасибо тебе... Все уже прошло. Я больше не побегу. И меня не собьет машина. И я не буду на асфальте под колесами, как старый ноздреватый снег.

– Наташка, у меня есть солидное, научно обоснованное предложение.

– Я устала, Митя, от научно обоснованных предложений, от философствования, от... Нет, мне б что-нибудь попроще...

– Тогда садись в машину. И... К нам на дачу. Ты будешь новогодним сюрпризом номер один.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю