Текст книги "Дикий хмель"
Автор книги: Юрий Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– Жду вас на свадьбе, – сказала, прощаясь, Вика. И ушла.
Я почему-то очень позавидовала ей. Сидела долго. И руки словно у меня отяжелели, и ноги. Сама мысль о ремонте комнаты казалась противной до тошноты.
Свадьба Вики Белых и Мити Котикова, как принято говорить, состоялась на ВДНХ, в ресторане «Золотой колос». Все было солидно, чинно, спокойно. Песен за столом не пели, длинных тостов не произносили. «Горько!» – выкрикнули два или три раза, да и то не очень громко.
Из школьных друзей молодоженов были только я да Настенька Шорохова с каким-то мрачным, неразговорчивым мужчиной. Юра Глушков (он служил где-то далеко офицером-летчиком) прислал поздравительную телеграмму.
Гости желали молодым счастья, радостей, успехов, отличного здоровья, даже богатства. Только мой Буров, захмелевший от доброго коньяка, в самом разгаре свадьбы вдруг поднял рюмку и сказал:
– Пусть мой тост не покажется странным, но я желаю молодым огня и воды.
Удивленные гости перестали стучать вилками и с недоумением скрестили взгляды на Бурове, ожидая разъяснения. Буров оглядел всех сидящих за столом иронически, встал, повернулся к жениху и невесте. Сказал с нравоучительной торжественностью:
– Огонь – беда, и вода – беда, а пуще беды – без огня и без воды.
Из ресторана вышли, когда было уже темно. Прошел дождик. Асфальт блестел под фонарями, и молодая зелень блестела тоже. В пруду, на широкой воде, словно опавшие листья, покачивались желтые блики света. Пахло свежестью, ночью, весной...
Буров спорил с кем-то о Кафке. Викин папа оценивал возможности футбольной команды «Спартак» на получение золотых медалей. По какому-то поводу смеялась Настенька Шорохова.
Митя вел под руки меня и Вику. Вика сказала:
– Ты знаешь, он какой. Ты можешь его поздравить еще раз. Вчера Митю приняли в партию.
– Поздравляю, – сказала я. – Только не зазнавайся. Скоро и меня сможешь поздравить...
– Вот это да! – воскликнула Вика. – Вот на ком тебе нужно было жениться. Идеальная, высокоидейная, современная супружеская пара. Звучит?!
– Звучит, – согласился Митя. Наклонил голову ко мне: – Может, разведемся и попробуем?
– Никак нельзя.
– Почему?! – с деланным возмущением произнес Митя.
– Мы с тобой идейные, хорошие люди. А хорошие люди живут не для себя.
– Как верно ты сказала, – вздохнул Митя.
И мы втроем засмеялись громко-громко, привлекая внимание всей остальной компании.
6
– Стихийность и сознательность характеризуют отношение между...
– Нет, нет, – перебивает меня Буров, поворачивается на бок, пружины матраца скрипят под ним громко. – Не опускай главного: категории исторического материализма...
– Стихийность и сознательность – категории исторического материализма, характеризующие отношение между объективной исторической закономерностью и целенаправленной деятельностью людей. Под стихийностью разумеется такой ход общественного развития, когда...
За тюлевой занавеской и лето, и ночь, и горький запах отцветших тополей над улицами, вытянувшимися пусто... Ошалело буйствует соловей...
– ...когда его экономические и социальные законы не осознаются людьми, не находятся под их контролем и зачастую действуют с разрушительной силой природных стихий...
О, студенческая сессия!!!
7
Из распахнутого окна соседнего дома доносилось шаловливо и грустно:
Нагадал мне попугай
Счастье по билетику.
Я три года берегу
Эту арифметику.
Любовь – кольцо,
А у кольца начала нет и нет конца.
Любовь – кольцо.
У кого кольцо. А у меня свобода. От мужа и от работы. На доске приказов можно прочитать кому не лень, что мне, как студентке-вечернице, положен тридцатидневный экзаменационный отпуск.
Буров проявил чуткость: на месяц освободил от своего присутствия. Не думаю, чтобы мамочка лелеяла его и кормила чем-нибудь другим, кроме кофе. Но считалось, что там, на Кропоткинской, он не только «пишет вещь», но и снимает с меня «часть бытовых хлопот». Я вновь почувствовала себя свободной, впрочем, не одинокой. Из института каждый раз меня провожал кто-нибудь из однокурсников, чаще всего парень по имени Леша: длинный, игравший в баскетбол за какую-то сборную. С командой он объездил чуть ли не всю Европу, был даже в Южной Америке, кажется, в Бразилии. Подарил мне блок жевательной резинки: на вкус она была противной, как зубная паста.
С Лешей, как говорится, нужно было держать ухо востро, потому что он слишком вольно и, как признавался, современно понимал смысл супружеской верности, уверяя, что если двум людям сегодня хорошо, то и третьему не может быть плохо. Под третьим он имел в виду конечно же Бурова.
Моя наивность объяснялась двумя причинами. Во-первых, я очень рано вышла замуж, не дружив до замужества ни с одним парнем. Во-вторых, мне и в голову не приходило изменять Бурову, поэтому я не считала зазорным появиться возле дома в сопровождении мужчины и постоять с ним в подъезде пятнадцать – двадцать минут.
Итак, июнь... Поздний вечер. Но небо не черное, а серое, словно предрассветное. Я и Леша сидим на скамейке возле моего дома. Была такая скамейка, как раз в проходе к подъезду. Над ней кусты сирени. Цветы, разумеется, оборваны. Зелень есть. Густая. Рука Леши обнимает меня за плечи. Время от времени я сбрасываю его руку. Но это, как сказал бы Буров, сизифов труд.
Леша рассказывает про какого-то парня на Западе, который в целях рекламы съел автомобиль – шестицилиндровый «холден» – и заработал 20 тысяч долларов. Леша не такой умный, как Буров. Может, поэтому, слушая его, отдыхаешь.
– В Италии есть хохмачи, – рассказывал Леша, – которые ходят по укромным местечкам с фотоаппаратами и магнитофонами. Щелкают влюбленных на пленку, записывают вздохи, охи... А потом гони монету. Иначе покажем все это папе, маме, мужу... Смотря кого застукают.
– Это называется шантаж.
– Бизнес! – в голосе у Леши не осуждение, а просто смех. Интересно, смог бы он вот так ходить с магнитофоном и фотоаппаратом?
Я вижу Бурова. Он идет мимо нас в своих очках, о чем-то думает, опустив голову, и, конечно, не видит, с кем и где сидит его жена.
– Здравствуй, Буров, – говорю я.
Леша поспешно снимает руку с моих плеч. Очень поспешно. Можно подумать черт знает что.
– Хороший вечер, – говорит Буров, всматриваясь в нас, – теплый и хороший.
– Стопроцентное совпадение мнения, – я заведомо говорю буровским языком. Все-таки мне нравится злить его. – Сразу видно, что мы муж и жена.
– А этот товарищ кто? – вкрадчиво спрашивает Буров.
– Мой друг, Леша.
Леша нескладно поднялся, выпрямился, стал длинным и тонким, как спица. Сказал:
– Здравствуйте, – протянул руку.
Но Буров не подал руки. Отступил на шаг, чтобы рассмотреть лучше, чуть присвистнул:
– Полагаю, что друг Леша баскетболист.
– И мой сокурсник.
– Сокурсников не выбирают, сокурсники проходят по конкурсу, – нравоучительно изрек Буров.
– Выбирают мужей и друзей, – пояснила я.
– Верная мысль! – живо откликнулся Буров. Ему уже трудно было скрывать раздражение. – Не подняться ли нам в комнату и что-нибудь выпить? В холодильнике есть коньяк.
– Мне нельзя, – сказал Леша. – Спортивный режим. За выпивку наказывают строго.
– За свидание с чужими женами – нет?
Леша не ответил. Возможно, он думал, нужно ли драться? А возможно, просто, не знал, что сказать.
– Иди домой, Леша, – решила я. – И больше не провожай меня. Мой муж ревнует.
– Глупости, – сказал Буров. – Каждый человек свободен и волен поступать по своей совести и разумению.
– Спокойной ночи, – сказал Леша и, ссутулясь, ушел.
Я продолжала сидеть на лавочке. Ночь была теплая, воздух легкий, и сидеть было хорошо. Буров закурил, потом сел рядом. Спросил:
– Ты влюблена в этого мальчика?
– Сумасшедший, – усмехнулась я.
– Тогда все в порядке, – сказал он нормальным голосом. – Только обниматься лучше не под соседскими окнами, а в подъездах.
– В подъездах пахнет кошками.
– Вот об этом я не подумал.
– Нервишки.
– Может, и нет... У нас найдется, чем поужинать?
– Если ты принес.
– Я ничего не принес.
– Тогда вот только плитка шоколада. Угостил Леша.
– Сойдет, – сказал Буров, срывая обертку. – Калории... Как успехи?
– Всегда со мной. Два экзамена скинула. На четверки.
– Норма... А я, между прочим, по делу.
– Думала, по сплетням.
– Нет. По делу. Завтра тебя будут принимать на парткоме.
– Опять экзамен.
– Какой экзамен! Там все свои.
– Когда чужие – лучше. Завтра купи мне, пожалуйста, все утренние газеты.
– Газеты нужно читать каждый день.
– Буров, почему ты всегда и все говоришь правильно?
– Потому что я не играю в баскетбол.
– Зря. У тебя были бы крепче руки.
8
Анна Васильевна Луговая вручала мне партийный билет. Я вошла в кабинет, где на окне стояли горшки с гортензиями. Конечно, в кабинете висели и портреты и стояли шкафы с книгами, но я запомнила гортензии, видимо, потому, что меньше всего ожидала их здесь увидеть.
Цветы тянулись к солнцу: розовые, ярко-красные, бордовые и даже белые. Солнце просвечивало их, каково могло просвечивать воду или зеленый лес.
Из-за стола, широкого, словно тахта, поднялась женщина, каким-то решительным, мужским шагом подошла ко мне, протянула руку, басовито сказала:
– Здравствуйте, Наталья Алексеевна.
Она сжала мою ладонь энергично, будто проверяя ее на крепость. Мне вдруг стало смешно. Но я, конечно, не расхохоталась, однако созорничала и, как солдаты на параде, бодро и ритмично произнесла:
– Здравствуйте, товарищ Луговая!
Она искоса посмотрела на меня, чуть сдвинула свои широкие брови, черные-черные, ничего не ответила, так же решительно вернулась к столу, села на стул. Кивком указала мне на кресло.
Я вообще не могу угадывать возраст человека, но было ясно, что по возрасту Луговая могла быть моей матерью.
Чинно и аккуратно я опустилась в кресло, старательно натянув юбку. Но, увы, она не закрывала колени. Такая уж тогда была мода. Паркет блестел зеркалом. И я видела на нем свои ноги, длинные, белые. Чувствовала на себе испытующий взгляд Луговой. И мне было неловко, словно я сидела перед ней голая.
– Вы замужем? – спросила Луговая.
– Четвертый год.
– Не любите мужа? – уверенности в ее голосе было больше, чем вопроса.
Растерянность не овладела мной. Нет, я конечно бы растерялась, если бы не злость.
Я откинулась на спинку кресла, перекинула ногу на ногу, юбка укоротилась еще больше, но мне теперь было все равно.
– Это не праздный вопрос, – сказала Луговая, она угадала мое состояние, старалась говорить мягко, тихо. – Вы до сих пор носите свою девичью фамилию – Миронова. Партийные документы выписаны на эту фамилию.
– Я поняла вас, – спокойствие было уже рядом. Его, можно было потрогать рукой. Мне хотелось говорить тихо и мягко, как Луговая. – Это фамилия моего отца. Он никогда не видел меня. Я никогда не видела его. Мой отец погиб в последние дни войны. Я хочу носить его фамилию всегда. И хочу передать ее своим детям.
В глазах Луговой – они очень выразительные – появилось сочувствие и понимание.
– Вы что-нибудь знаете о своем отце?
– Очень немного. Не сохранилось даже фотографии. Мама говорила – он был веселый человек. Мой муж через архив Министерства обороны выясняет, где и как погиб отец. Есть сведения, что он был армейским разведчиком, полным кавалером ордена Славы.
– Всех трех степеней?
– Да.
– Это все равно что Герой Советского Союза.
– Не знаю.
– Я знаю, – уверенно произнесла Луговая. И спросила: – Откуда он родом?
– Из города Азова.
– Вот как? – удивленно покачала головой Луговая. – Работала в Азове после войны. В горкоме комсомола. Сама-то я ростовская...
Я молчала.
– Мама тоже из Азова?
– Нет. Они познакомились в Москве. Мама никогда не была в Азове.
– Надо съездить на родину отца.
– Хотелось бы. Давно уговариваю мужа...
– Кстати, кто ваш муж? Напомните.
– Буров. У нас на фабрике – редактор многотиражки.
– Знаю, знаю... – быстро, словно размышляя вслух, проговорила Луговая. – Такой... с толстыми очками... Плохо работает, плохо... Многотиражка одна из самых серых в районе.
– Ему трудно, – пояснила я. – Все делает один. И за директора пишет, и за мастера пишет. И даже за покаявшегося алкоголика и прогульщика тоже пишет он.
Засмеялась Луговая:
– Вот и ответ на мой первый вопрос. Любите вы своего мужа. Потому защищаете.
– Защищаю не из-за любви. А просто – это все правда. А люблю ли? Сама не знаю. День люблю, день ненавижу...
– Все, все, Наталья Алексеевна, – улыбнулась Луговая, – это и есть классическая формула любви.
Потом она поднялась. И я встала из кресла. Красная книжечка в ее руке была такой же яркой, как гортензии на подоконнике. Луговая передала ее мне. И поцеловала по-матерински.
9
– Тобой недовольны в райкоме, – сказала я Бурову, прикрыв дверь.
Солнце светило в распахнутые окна И сладковатый запах цветов и зелени, густо росших внизу под окнами, вмещался в комнату, как земляника в лукошко, – нежно, медленно, ароматно. Мама часто ездила в лес за земляникой, за грибами. Брала меня с собой всегда, когда я была маленькой: оставлять дома было не с кем. Мы уезжали ранней электричкой, на самой зорьке. И попутчики наши тоже были с плетеными корзинами-лукошками, одеты в старые мятые одежды. Я любила садиться у окошка, глядеть сквозь стекло на простор, то лениво разворачивающийся долгим, блестящим от росы полем, то вдруг врезавшийся в память сонными, загадочными домишками.
Выходили на какой-нибудь тихой платформе. Шли по тропинке, где рос бурьян. Земля под ногами была ласковая. Воздух свежий. Запахи незнакомые. Где-то за кустами мычали коровы, где-то далеко кукарекали петухи, а навстречу обязательно попадалась телега, запряженная покорной, равнодушной ко всему лошадью.
Ни в какие другие дни я не видела таких счастливых глаз у мамы. Мне надо было бы сказать: зачем жить в больших городах, где всегда пахнет пылью и бензином, где не голосят петухи, а дребезжат трамваи, где травы подстрижены под ежик, словно обыкновенные волосы.
– Мама, я не люблю асфальт, – говорила я. – Простая земля лучше. На асфальте грибы не растут...
– Верно, доченька, верно... – понимала и не понимала меня мать...
Зато Буров понимает все хорошо. Закрывает книгу. Кладет на стол.
– Мной всегда кто-нибудь недоволен. И тем не менее... Dum spiro, spero [2] 2
Пока дышу, надеюсь ( лат.).
[Закрыть].
– Опять латынь. Ты специально учил ее, чтобы потрясать воображение своей жены?
– Потрясти твое воображение можно и более простыми вещами, – говорит он высокомерно. Такое у него бывает. Проскальзывает.
– Хочешь сказать, что я дура? – стараясь быть предельно спокойной, спрашиваю. Сердце колотится, словно я бежала за трамваем.
– Этот вульгаризм не из моего лексикона.
– Я глупая? – глаза, конечно, выдают меня.
– Нет. Ты хороший, но очень молодой человек, – он понимает мое состояние. Наверное, понимает.
– Это недостаток?
Буров смотрит испытывающе, скрестив руки на груди. По благодушному выражению его лица ясно, что сегодняшняя пикировка со мной доставляет ему удовольствие.
– Если достоинство, то лишь в перспективе.
– Мудрость – основное достоинство человека. Оно приходит с годами, – подражая ему, нравоучительно произношу я.
– Отлично! – Буров изволил встать со стула. – Общение со мной не проходит для тебя даром. Про мудрость сказала правильно... Между прочим, есть старая восточная пословица. Она звучит так: «Лучше, когда стадом баранов предводительствует лев, чем когда стадом львов предводительствует баран».
Мой муж наверняка считал себя львом.
– Как интересно! – не без издевки воскликнула я. Добавила обиженно: – Может быть, ты все-таки поздравишь меня?
– Я поцелую тебя. Но с условием... Закрой глаза.
Это было совсем не похоже на Бурова. Закрывая глаза, я увидела в его руке маленький черный коробок. Потом он что-то делал пальцами на моем затылке.
– Теперь можно? – спросила я.
– Разумеется.
Я давно, еще до замужества, выбросила на помойку старый, выкрашенный охрой гардероб, которым пользовались мы с мамой. Сейчас на его месте стоял румынский шкаф из дуба, с зеркалом во всю створку.
Буров подарил мне кулон. На золотой цепочке, изящной и, видимо, дорогой, висел простенький маленький камень голубовато-зеленого оттенка.
– Это яшма, – сказал Буров, – на этой цепочке висел рубин. Пришлось обратиться к ювелиру... Понимаешь?
– Спасибо, – сказала я. И, конечно, поцеловала его.
– Ты не понимаешь, – настаивал он. – Ты родилась в марте. И твой камень – яшма. Каждый месяц имеет свой камень-талисман. Январь – гранат, февраль – аметист, март – яшму, апрель – сапфир, май, июнь – агат, изумруд, июль – оникс, август – сердолик, сентябрь – хризолит, октябрь – берилл и аквамарин, ноябрь – топаз, декабрь – рубин.
– Неужели ты знаешь все на свете? – в тот момент я была уверена, что это так. И в голосе моем не было ни капли иронии. Чистое восхищение.
И Буров был горд собой. И очень доволен. Как спортсмен, выигравший соревнования:
– Я поздравляю тебя. Ты умница. Я даже не ожидал, что ты окажешься такой умницей.
В комнате было много света, розового закатного света. Пахло цветами, листьями, простым домашним уютом. Мне хотелось смеяться. Я была счастлива...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Закрываю дверь, обитую, как диван, войлоком и коричневым кожзаменителем. Гудение конвейера становится тише, но не исчезает совсем, потому что над дверьми узкая рама в одно стекло. Похоже, что рама дребезжит, жалостливо, тонко. Впрочем, может, я ошибаюсь. У меня с утра болит голова, и в ушах стоит негромкий звон, словно мне, как козе, привязали на шею колокольчик.
Широкий встает из-за стола и, с весенней щедростью расточая улыбку, выходит навстречу. С тех пор как я вышла замуж за Бурова, Широкий постоянно оделяет меня своей улыбкой. В ответ тоже приходится улыбаться, чаще без всякого удовольствия. Но со стороны вполне может сложиться впечатление, что и начальник цеха, и я рады каждой встрече друг с другом до умопомрачения.
На Широком сизая куртка с серебристой молнией. Из-под нее, у ворота, выглядывает свежая белая рубашка и вишневого цвета галстук с крупным узлом. Волосы тщательно прилизаны. На щеках румянец, такой яркий, что хочется потрогать, не помада ли.
Энергично тряхнув мою руку, словно я была мужчина, Георгий Зосимович кивнул на стулья, рядочком вытянувшиеся вдоль грязноватой, давно не крашенной стенки, не пошел за свой стол, а сел рядом со мной. И произнес тягучим, как сироп, голосом:
– На-а-талья Алексеевна, я к вам за помощью.
Глаза у него хитрые. Двойные. Впереди будто бы простота да улыбка. Но сзади – дремучий лес: забредешь – не выберешься.
Он наклонился корпусом, положив подбородок на ладонь левой руки, локоть которой уперся в коленку. Смотрит на меня, обрадуюсь я или огорчусь его словам. Но я не радуюсь и не огорчаюсь. Смотрю на коричневую дверь равнодушие, терпеливо. Секрет прост: мне не хочется помогать Широкому. Однажды он вот так вызвал меня. Вот так: суетливо вышел из-за стола. Вот так попросил о помощи... А потом протянул лист плотной бумаги и сказал:
– Нарисуйте осла с папиросой. И напишите: «У нас не курят, один я курю».
Лист с ослом Георгий Зосимович прикнопил на стене в своем кабинете. И бедный осел долгое время был предметом шуток мастеров и прочих цеховых начальников, вхожих к Широкому.
– На-а-талья Алексеевна-а... – Георгий Зосимович откинулся на спинку стула энергично и даже резко, коснулся плечами стены; звук вышел, как шлепок, потому что стена была тонкая, внутренняя, и в нее можно было стучать, точно в барабан.
– Слушаю ва-ас, Георгий Зосимович, – тоже нараспев почему-то произнесла я, хотя была очень далека от мысли передразнивать Широкого. Он же заподозрил именно последнее. И брови его дернулись вверх, а глаза округлились, как у совы.
Мое же лицо выражало невинное любопытство (я думаю, что это было именно так). Потому, кашлянув, Георгий Зосимович сказал:
– Наталья Алексеевна, вы, можно сказать, выросли на моих глазах...
– Под вашим началом, – поправила я.
– Ну, это справедливо лишь относительно, – засмущался он. И глаза его утратили совиную округлость. Стали обычными, хитроватыми.
Я вспомнила Бурова и, подражая ему, ответила:
– Все в жизни относительно.
– Это верно, – почему-то вздохнул Широкий. Быть может, тоже вспомнил кого-то или что-то. Потом он вдруг рывком встал, вышел на середину кабинета, крутнулся на каблуках, заложив руки за спину, долго молчал.
Я не думаю, чтобы он столь сосредоточенно разглядывал осла, нарисованного мной по его просьбе, но смотрел он именно на рисунок. Я кашлянула, напомнив о себе.
– Так на чем я остановился? – вздрогнул Широкий, перевел взгляд на меня: – Ясно... Руководство цеха, партбюро, цехком вместе посоветовались и пришли к принципиальному убеждению, что Ивану Сидоровичу Доронину хлопотно совмещать свою основную работу с профсоюзной. Мы решили его выдвинуть на профсоюзной конференции в фабком. А в председатели цехкома предложить новую кандидатуру... Я понятно говорю?
– В общем да...
– А в частности мы говорили о вас, Наталья Алексеевна. О молодой коммунистке, энергичной, передовой производственнице... Вы понимаете?
– Не понимаю, – призналась я.
Широкий иронически закачал головой: дескать, зря скромничаете, товарищ Миронова, ведь все же ясно.
– Мы хотим предложить вашу кандидатуру на пост председателя цехкома.
– Не выберут, Георгий Зосимович, – совершенно искренне произнесла я.
Он посмотрел на меня озадаченно, опять произнес нараспев:
– Не выберу-ут, так и не выберу-ут... Посмотрим.
2
Зимой, в лютый мороз, когда окна были расписаны узорами и сквозь стекла просачивался голубой свет, на отчетно-выборном собрании профсоюзной организации цеха меня избрали в цехком. Предложил мою кандидатуру Иван Сидорович Доронин. Перед этим, две минуты назад, он попросил самоотвод, вызвав тихое недоумение работниц. А потом сказал:
– Надо бы избрать в цехком Наташу Миронову как представителя молодой поросли. Миронова – работница дисциплинированная. Семья у нее здоровая. Учится на четвертом курсе института. Общественной работой ей по партийному уставу заниматься положено. Так что пусть не отказывается, – закончил он совсем грозно.
– А я и не отказываюсь, – ответила я немного испуганно.
И этот испуг мой был замечен в переполненном работницами красном уголке. И смех покатился из ряда в ряд, как ветер по полю.
В перерыве собрания, когда счетная комиссия, скрывшись в кабинете Широкого, выясняла результаты голосования, меня за плечи вдруг обняла Нина Корда – секретарь партбюро нашего цеха. Сказала тихо:
– Не волнуйся, все будет хорошо.
И тогда я догадалась, что она тоже знает о моем разговоре с Широким, что разговор наш не тайна. Да, собственно, Широкий сразу сказал: все согласовано с партийным бюро. У меня это просто как-то вылетело из головы. От неожиданности или от волнения.
– Я и не волнуюсь, – ответила я не очень приветливо, потому что всегда считала Корду высокомерной, гордячкой. И даже вычеркнула ее из списка членов бюро на проходившем недавно отчетно-выборном собрании.
Корда посмотрела мне в лицо неподвижными, словно из металла, глазами. Но не сняла руки с плеч. И я слышала ее ровное дыхание, только, быть может, более глубокое, чем то, которое можно назвать спокойным. Мне показалось, что я обидела женщину. Обидела незаслуженно. И я поправилась торопливо:
– А чего волноваться-пугаться? У тебя заботы потруднее.
– Пужаться нечего, – вместо Корды вдруг ответил Иван Сидорович.
Я повернула голову и увидела, что он стоит рядом вместе с Широким.
– Если что-то чегой-то... Профсоюз в лице фабкома всегда подмогнет.
– «В лице фабкома», – укоризненно передразнил Широкий Доронина. – Тогда уж лучше в лице представителей фабкома.
– Дале в спор – больше слов, – огрызнулся Доронин.
Но Широкий был не из тех людей, что позволяют сказать последнее слово кому-то другому.
– Ты, Иван Сидорович, не сердись. Полвека на профсоюзной работе, в фабком тебя выдвигаем, а косноязычие не осилишь. Все работниц с праздником «проздравляешь», на фабричные вечера приглашаешь с «мужами». Расти нужно, расти...
– Из меня самого скоро трава расти начнет, – не унимался обычно покладистый Иван Сидорович.
– Где? – не понял Широкий.
– На кладбище.
Широкий неодобрительно покачал головой. Сказал:
– Очернительство это.
– Чего? Чего очернительство? – побагровел Доронин. – Я спрашиваю, чего очернительство?
Нина Корда сняла руку с моих плеч. Повернулась к Доронину:
– Успокойтесь, Иван Сидорович. Некрасиво.
– Вот придрался к слову, – махнул рукой Широкий и ушел.
– Всегда он прав. Во всем он прав, – ворчал Доронин, но уже без злобы, а так, словно не мог остановиться...
– ...Товарищей, избранных в состав цехового комитета, просим остаться. Остальные свободны. Собрание закрыто.
Стучит сердце. Это я слышу. Часы не могут стучать так-так, так-так...
Значит, я волнуюсь. Значит, мне далеко не безразлично, изберут меня председателем или нет. Раньше я никогда не думала об этом. Об этом... Широкий говорил со мной в десять утра. Сейчас пять вечера. Выходит, за семь часов во мне что-то переменилось...
Так-так, так-так...
Я могу представить, как человек меняется за минуту, столкнувшись с горем и мраком, потрясенный несчастьем с близким, любимым или беззащитным. Я могу представить, как человек меняется за день, плененный морем, солнцем, бездельем. Но я не могу понять, что изменилось во мне за обычный рабочий день от известия, что мне, возможно, предстоят дополнительные хлопоты и. заботы, связанные с общественной деятельностью...
Так-так, так-так...
Почему я волнуюсь, видя как поднял руку Широкий, как встал, выдвинул вперед стул и положил ладони на его спинку...
Так-так, так-так...
Это, наверное, все-таки будильник. Кто-нибудь сунул в карман будильник и сидит рядом...
Так-так, так-так...
Нет, будильник не носят в карманах. Это совершенно точно.
Так-так, так-так...
– Мы здесь посоветовались с партийной организацией... с товарищами...
Ой, до чего же медленно говорит Широкий! Не говорит, а словно прожевывает кусок твердого, старого мяса.
Так-так, так-так...
– ...И решили предложить на должность председателя цехового комитета...
Так-так, так-так...
– ...Товарища...
Так-так, так-так...
– ...Товарища... Наталью Алексеевну Миронову.
Так-так, так-так...
Так-так...
3
И с места в карьер. Ежедневная радость видеть по утрам озабоченное лицо Широкого. И получать от него различные «ценные указания».
– Сегодня после смены расширенное заседание жилищно-бытовой комиссии фабрики. Надо обязательно выступить. И вообще держать ухо востро. Изучи списки наших очередников. Списки в сейфе. Доронин передал ключ?
Я киваю. Ключ действительно у меня. Но когда же я буду изучать списки? Вопрос не праздный. Конвейер – не телефон. Это на телефон можно не обращать внимания.
– Да... – заливается румянцем Широкий. Он, пожалуй, немного расстроился. Со временем у меня всегда будет плохо. Я же не старший мастер, как Доронин, а женщина от конвейера.
– Хорошо. Я распоряжусь, после обеда вас подменят. Уединяйтесь в цехкоме. И внимательно изучите списки. Если надо будет поспорить на жилищной комиссии, спорьте. Жилье – это самый больной вопрос. Хорошо бы, и вашему мужу там поприсутствовать.
Широкий кашляет, потом многозначительно добавляет:
– Материал в газету и нам поддержка.
Хитер Георгий Зосимович!
После обеда, как хозяйка, прихожу в комнату цехкома. Она маленькая. С тонкой дверью. И гул конвейеров, и стрекот машин конечно же проникают сюда, только, может, не очень резкие, а помягче, словно я прикрыла уши ладонями. Так всегда делала, когда ездила с мамой на Крестовский рынок через площадь от Рижского вокзала. Зимой мама не жаловала рынок. Зимой овощей хватало и в магазинах. Но когда наступал июнь, мы ездили на рынок каждое воскресенье.
Прилавки дразнили свежей зеленью: укропом, петрушкой, молодым чесноком, зеленым сочным луком. Горами лежали огурцы, помидоры, молодая умытая картошка. Но цены были такие, что мама все время бормотала:
– Ой нехристи! Ой нехристи! Побойтесь бога.
Другие же торговались, спорили... Гвалт стоял жуткий. И тогда я поднимала ладони и прижимала к ушам. Рынок не становился от этого лучше. Но я как бы не присутствовала на нем, а только смотрела со стороны...
Это было давно. И в ту пору я была маленькой девочкой. А сейчас... Сейчас не прикроешь уши ладонями. Жаль? Честное слово, жаль...
Итак, я председатель цехкома. Буров сказал, что теперь мне следует спокойно и трезво посмотреть на цех со стороны, по-новому, с высоты моего нынешнего положения. Тогда будут ясны задачи. И перспективы. И мое назначение обретет смысл и пользу. Но я никак не могла этого сделать, ибо, к великой моей растерянности, ничто не переменилось во мне. Я по-прежнему видела цех из-за конвейера. И заботы в моей голове жили отнюдь не общественные, а будничные: вечером нужно было ехать в институт на лекции, перекусить в кафетерии, забежать в магазин канцтоваров за общими тетрадями. Хорошо бы купить мяса, хотя бы на суп. Но мясо разморозится за четыре часа лекций. А Буров не любит ходить по магазинам. Домашнее хозяйство для него – нож к горлу.
– Не будем делать из еды культ, – это его любимые слова. Возможно, и красивые. Но ведь словами сыт не будешь.
– Мясо нужно брать только на рынке, – советовала Полина Исааковна. – Мороженое, оно питательно не более, чем резина.
– Если ты хочешь иметь тучную фигуру, как у Полины Исааковны, покупай мясо с рынка, – говорил Буров.
Нет, я, не хотела иметь такую фигуру. Меня устраивала своя. Но с Буровым я не собиралась соглашаться.
– На рынке мясо свежее, – утверждала я.
– Между прочим, на севере недавно откопали замороженного мамонта. Ученые попробовали его мясо. И говорят, что оно свежее и весьма калорийное.
– Хорошо, давай питаться мясом мамонта, – предложила я.
– Не доводи спор до абсурда. В конце концов, что такое еда? Мы труженики века, а не эпикурейцы.
– Ты не прав. И потому нарочно говоришь заумные слова, которые я не понимаю.
– Почаще заглядывай в словарь.
– Я не пишу вещь, а только шью обувь – девичьи бесподкладочные туфли фасон 51231, модель 553.
– Ты студентка института.
– Вечернего. Нас не учат разной мути. Нас учат тому, что пригодится в работе.
– Интеллигентный человек должен знать значение слова «эпикуреец», – убежденно и грустно сказал Буров.
...Я оглядела кабинет. В новеньком, книжном шкафу не было ни книг, ни словарей. Лежали лишь тонкие бело-зеленые брошюрки о профсоюзной работе да стопка журналов «Молодой коммунист».
Подумалось: нужно собрать библиотечку, пусть небольшую, но обязательно справочную. Попрошу Бурова – это его стихия.
Из кармана халата вынула ключ. Ничего себе бороздки. Таким ключом запирать сейф с миллионами. А в моем что? Папки с протоколами, профсоюзные карточки, билеты... Даже листка бумаги нет...
Впрочем, бумага в столе нашлась, но карандаши все были поломаны, шариковая ручка не писала! Я повернулась, посмотрела в окно, которое белело слева... Была середина дня. Облака клубились в небе, таком ясном, что это было заметно даже сквозь запыленные, с осени немытые двойные рамы. Захотелось выйти и пойти по улицам – просто так...








