Текст книги "Дикий хмель"
Автор книги: Юрий Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Я сказала:
– Если вы голодны, у меня есть щи. А больше нет ничего.
– Щи – это чудесно. Обожаю щи, – сказал он.
– Щи не очень подходят к шампанскому... Но я налью вам миску. Не возражаете?
– Не возражаю. А шампанское – тот же компот, только газированный.
Я засмеялась. Он – тоже.
Усердно и несколько наивно Луцкий хвалил мою похлебку, явно перехваливал, чтобы я могла поверить, будто она понравилась ему на самом деле.
– Умею готовить лишь два блюда, – пожаловался он, – жареную картошку и черный кофе.
– Мало для холостого человека.
– Конечно. Но я привык... Когда я был студентом и жарил картошку в общежитии, девчонки приходили с пятого этажа посмотреть на это чудо, поучиться, получить консультацию...
– И ни одна из них не пришлась вам по сердцу?
– Пришлась.
– Тогда почему же вы одиноки?
– Это очень короткая, очень печальная история. Я был женат только сорок один день. Жена умерла внезапно. От рака крови. Сгорела за две недели.
Надо было бы помолчать. Приличие требовало выражения скорби на лице, печали. Но слова вырвались сами:
– Проклятая болезнь!
– Да, уж хуже не придумаешь.
– Человеку, который откроет, как ее лечить, нужно поставить золотой памятник при жизни.
– Будем надеяться, что потомки наши на золото не поскупятся.
– Все-таки потомки?
– Думаю, потомки.
Я смотрела на Луцкого, и мне было жаль его. Я никогда не испытывала чувства жалости к Бурову. Там было другое: вначале – любовь и надежды, потом – бабская любовь без всяких надежд и, наконец, горькое разочарование. Тут же сочилась обыкновенная житейская жалость. Чувство поразительное еще потому, что за все эти годы я знала Луцкого как строгого, педантичного и даже высокомерного директора фабрики, перед которым трепещут начальники цехов, инженеры, техники. И то, что он, Луцкий, сидел сейчас в моей комнате, в моем кресле, поверяя самое сокровенное, личное, пробуждало во мне тщеславие – сладкое, теплое, хмельное. Мне хотелось быть сильнее, могущественнее. Обогреть его, утешить. Но только не так, как это может сделать обыкновенная земная женщина.
Молчали, может быть, десять, может быть, пятнадцать минут. Слушали шелест шин на мокром асфальте. Ши-ши-ши... Даже дождь не стучал в окно. Был такой мелкий...
Потом Луцкий встал и пошел к телефону вызывать такси...
10
Я не тот человек, который способен двинуть мысль вперед. Похожа на чудака, решившего заново изобрести велосипед. В голову мне приходят мысли, как острова, уже давно открытые кем-то.
В чем смысл жизни? Конечно же в труде. Ей-богу, говорю так не потому, что об этом твердили еще в школе. Сама, собственными руками, головой, поясницей выверила это. И счастье все-таки для меня в труде тоже. Любовь – совсем другое. Любовь – физиология. У человека, может быть, не такая, как у котов и кошек, но все равно физиология. Чувство, заложенное еще в зародыше, запрограммированное матушкой-природой. Если бы только одна любовь была полным и законченным счастьем, тогда человек был бы обязан расти, как дерево, без всяких видимых усилий: цвести, плодиться, опадать.
Ясно одно: счастье – понятие очень личное.
Слепой, парализованный писатель пишет, не видя строк, по трафарету, и счастлив тем, что оставляет людям книгу, которую сам никогда не сможет прочитать.
А у нас на конвейере одна молодая женщина пыталась работать стоя, опасаясь, что от долгого сидения деформируется зад. Когда Люська Закурдаева сказала ей, что такой зад не деформируется даже под катком, молодая женщина тоже была счастлива.
Как заметил бы Буров: «Suum cviqve». Каждому свое! Опять мысль не новая. Но ведь верная. Правда?
11
Осень. Субботнее утро. Между туч прорезалось солнце. Красненькое. Как свежее пасхальное яйцо.
Под пасху мама всегда красила яйца. И пекла куличи. Я любила видеть их на просторной мелкой тарелке, красивые, точно цветы на клумбе. В завтрак мы разговлялись: съедали сырковую массу с изюмом, по яйцу, по кусочку кулича.
– Что мы, нехристи? – говорила в таких случаях мама. И добавляла: – Христос воскресе!
Мне нужно было отвечать:
– Воистину воскрес.
Но я забывалась. И чаще говорила:
– Исус Христос!
И мама смеялась – легко и чисто, как умела смеяться только она одна.
Когда я вышла замуж за Бурова, два или три раза вспоминала про пасху. Красила яички акварелью, а кулич покупала в магазине. Потом Буров сказал:
– Прекрати. Ты член партии. Не к лицу тебе чтить церковные праздники.
– Дурак! – ответила я.
Конечно, зря. Нужно было объяснить ему, лопоухому, что не церковные праздники чту я, а память о собственном детстве, память о маме, память о радостных утрах, когда мы сидели за красиво обставленным столом и я знала, что встану из-за этого стола сытой.
Но я сказала:
– Дурак!
И он очень обиделся... Если бы я могла начать все заново – это бы я не повторила...
Впрочем все-таки трудно жить с человеком, который легко обижается, которому все нужно объяснять, который может сделать тебе больно, сам того не замечая...
Увы! Это только нытье. Нытье одинокой женщины.
А за окном умытое утро. И небо. И луч солнца, как желтый карандаш. Напротив дома стоит бело-голубая машина с красной надписью: «Молоко». И тротуары цвета молока, и асфальт на дороге тоже...
Я стою у окна. Простоволосая, в ночной рубашке. И мне не хочется даже шевельнуть рукой, чтобы нажать кнопку транзистора. А нажать нужно: будут сообщать прогноз погоды. Плюс на улице? Минус? Скорее всего, минус, раз иней цепко держится за землю.
Может, сесть в кресло и поспать немного сидя, положив ноги на журнальный столик.
Скука...
Кажется, телефонный звонок. Не дверной, а телефонный. Бегу в прихожую. Хорошо, кто-то вспомнил обо мне.
В трубке слышу голос Луцкого:
– Доброе утро, Наталья Алексеевна. Разбудил вас?
– Нет. Я давно на ногах.
– Что так?
– Занимаюсь уборкой, стиркой, глажкой.
– А за окном такое солнце!
– Некогда мне смотреть в окно, Борис Борисович. Некогда.
– Все-таки посмотрите.
– Хорошо. Посмотрю. А что дальше?
Моя прямолинейность, похоже, смутила его. Возникла пауза. Он растерялся или задумался.
– В такую погоду волшебно плыть по реке, – голос вкрадчивый, нестеснительный.
– Ха-ха... Я не Аленушка из сказки.
– Я тоже не Иван-царевич...
– Жаль.
– Все-таки жаль?
– Я уже сказала...
– Наталья Алексеевна.
– Слушаю, Борис Борисович.
– Поплывем на теплоходе до Калинина?
– Холодно.
– Это смешно.
– Почему же? На асфальте лежит иней.
– Я захвачу для вас дубленку. У нас будет люксовская каюта. И ресторан открыт с девяти до двадцати трех.
– Вы Змей-Горыныч...
– Так только кажется.
– И когда мы вернемся?
– В воскресенье вечером. В девять или десять часов.
...Я вспомнила тот вечер в Туапсе, когда Буров пригласил меня в гостиницу. Все получилось очень естественно. И просто. Мы вышли из ресторана в раннюю, еще не загустевшую темноту, высвеченную не фонарями, а взъерошенным, неспокойным небом. Ветер торопливо гнал тучи, двигал деревья. Капли падали с листьев, а может, не только с листьев, но и с неба. Однако разобраться в этом было выше моих сил. Да и не было особой нужды разбираться, потому что капли оставались каплями, откуда бы они ни падали.
Вздохнув, я поежилась и сказала:
– Мы поспешили выйти. А теперь мне не остается ничего другого, как возвратиться в сарай.
– Пойдем в гостиницу, – предложил Буров.
– Она лучше сарая?
– Во всяком случае, там тепло и сухо.
Он взял меня под руку. Сказал:
– В этом городе высокая влажность.
– Потому что дожди.
– Верно. Дожди всему виной...
Мы шли по длинному тротуару, на котором мокли желтые квадраты окон, обреченно темнели лотки, покинутые продавцами, как корабли матросами. Обгонявшие нас машины раскрашивали ночь стоп-сигналами. И люди в блестящих от влаги плащах были раскрашены в причудливые оттенки. И было ощущение, что я попала в новый, совершенно незнакомый мне мир.
Гостиница устроилась за деревьями возле вокзала. Когда приходил поезд и дикторша объявляла об этом по радио, в номере все было слышно.
Тогда прибыл скорый «Москва – Цхалтубо».
Я спросила:
– Что такое Цхалтубо?
– Маленькое курортное местечко в Грузии.
– Оно знаменито вином?
– Нет, лечебными ваннами. Когда мы состаримся, поедем туда за молодостью.
– Ты думаешь, мы когда-нибудь состаримся?
– Nil admirari, – произнес Буров. И пояснил: – Ничему не следует удивляться...
– Рискнем, – сказала я в трубку. – Никогда не была в Калинине. Давным-давно этот город, кажется, назывался Тверью.
– Не имею понятия, – сказал Луцкий. – Но город с названием Тверь существовал... Была даже такая песня: «По Тверской-Ямской...»
– Слышала...
Луцкий закашлялся сухо, резко и, наверное, прикрыл трубку ладонью. Потом сказал: – Я заеду за вами на машине. Скажем, в одиннадцать часов...
– Нет. Давайте где-нибудь встретимся. Так мне удобнее...
– Тогда, может, на Речном вокзале? Я жду вас в двенадцать часов возле касс.
– Хорошо.
– До встречи, Наталья Алексеевна.
Наспех одевшись, пошла в парикмахерскую. Улица пахла вялым листом и первым морозцем. На мусорных ящиках сидели голуби. С севера, со стороны окружной дороги, двигалась туча, низкая, очень темная. Жадно слизывала солнце, ступая по плоским крышам, как по кочкам.
Сразу стало неуютно, зябко. На душе появилось беспокойство, похожее на страх. Захотелось в постель или в теплую ванну. И, конечно, никуда не ехать, никуда...
– Вы крайняя?
– Не совсем. За мной занимала женщина с ребенком.
– С ребенком не делают укладку.
– Это не моя забота и не ваша.
– Ошибаетесь. Забота моя, поскольку женщина с ребенком стоит впереди.
– Она не может стоять позади вас, потому что занимала очередь за мной.
– Нужно дождаться крайнего. Таков обычай.
– Первый раз слышу.
– Зря.
Настроение испорчено вконец. А туча уже нависла над Медведковом. И стегается дождем, словно розгами...
Кажется, я напрасно сказала: «Рискнем». Мне не хочется рисковать. Ух как не хочется! Но разве можно пролежать все выходные в постели? Жизнь-то идет. Я не становлюсь моложе со дня на день.
Какой неприятный пластик в парикмахерской. Цвета болота. И руки мастера пахнут луком. Черт побери, это же дикость – есть лук с утра.
– Вы крайняя?
– Нет. За мной занимала дама в синем плаще.
– Хорошо. Я буду держаться вас.
– Стойте. Но не держитесь...
Какое счастье дышать свежим воздухом! Дождь уже прошел, но солнце не золотит мокрый асфальт. И, чтобы увидеть серое небо, не обязательно смотреть вверх. Оно лежит под ногами на асфальте так же близко, как мятые фантики от конфет и оранжевые апельсинные корки.
Заглядываю в почтовый ящик: вчерашний вечерний выпуск «Известий». И, как всегда, никакого конверта. Ни маленького, ни большого, ни синего, ни белого.
Ради приличия Буров мог написать хотя бы одно письмо. Пусть он разлюбил меня. Но ведь жили вместе столько лет. Разве мы совсем чужие друг другу?
А ехать на пароходе нет никакого желания. Оно растаяло, как иней под дождем. Однако я дала слово. И обещала...
Одеваюсь без души. Двигаю руками, ногами, словно заводная игрушка.
...На Речном вокзале завод весь вышел. Увидела Луцкого возле касс, в сером плаще, в серой шляпе, с неизменным огромным портфелем. И остановилась. Стояла за деревом и смотрела на директора. И знала, что никуда я с ним не поеду. Ни за какие пряники. Ни-ни-ни... Не знала почему.
Он нервничал. Поглядывал на часы. Потом пароход медленно-медленно отвалил от дебаркадера, а Луцкий взял такси и уехал. Возможно, ко мне домой. Потому я и осталась возле реки. Сидела на скамейке, словно во сне, пока не стемнело.
Потом вдруг кто-то разбудил меня. Увидела огни, автомобили... Луна метала синие искры над всхлипывающей водою. И ветер был такой мягкий, словно это дышала сама ночь.
12
Все было хорошо. Все было тихо. И ясный город лежал в ночи, свежей и молодой, как весна.
С балкона, где стояли мы с Викой, матово смотрелись пролеты улиц. И фонари над ними, и деревья, омытые светом фонарей, равнодушным голубым светом, который, казалось, на ощупь должен быть холодным, как поручни в трамвае. Театральной сценой, неподнятым занавесом ярко сверкала витрина магазина тканей, а другие витрины других магазинов, насупленные, сонные, сидели рядком, точно куры на насесте.
Выветрило. Небо стало таким чистым, таким звездным, что на соседних домах видны были даже телевизионные антенны.
– Я иногда страшусь, – призналась Вика.
– Никогда бы не подумала.
– Страшусь, – повторила она шепотом. – Я очень счастливая. Нельзя. Не бывает так.
– Бывает всяко, – ответила я вовсе не для того, чтобы успокоить подругу. Я верила, что в жизни бывает всяко. И можно век, как пальма, видеть над собой безоблачное небо, и можно всю жизнь только мечтать о таком небе, мечтать под монотонный стук дождя.
– Я никогда никому об этом не говорила.
– И не говори, – посоветовала я.
– Скажу только тебе. Хорошо?
– Хорошо.
– Я боюсь, что Митя бросит меня.
– У него есть любовница?
– Не думаю.
– И не думай.
– Это помимо воли. – Вика повернула лицо, наполненное жалостью к самой себе, к своему счастью, дому, даче, автомобилю «Волга», жалостью к достатку, и благам, которые вытекают из этого достатка.
– Тебе нужно отдохнуть, – сказала я как можно ласковее. – Одной. Уехать куда-нибудь на юг... Или в Карпаты. Нужно соскучиться по дочке, по мужу.
Возражая, она, словно старушка, затрясла головой, не то, чтобы испуганно, скорее оторопело. Сказала:
– Не могу так.
– А ты через «не могу».
– Легко советовать.
Я не ответила. Вика положила локти на перила балкона, ссутулилась. Я долго-долго молчала, глядя на сонную улицу. Я не знала, о чем думала подруга. Но я знала, что ни на какой юг, ни в какие Карпаты она не поедет. Дверь с балкона ведет в ее квартиру, в ее счастье, тишину, покой, веру...
– Надо мыть посуду, – будто очнувшись, сказала она. И потом спросила без всякого перехода: – Тебе никогда не кажется, что ты больна?
– Чем?
– Ну чем угодно.
– Мне бы твои заботы, – улыбнулась я.
И Вика улыбнулась и сказала:
– Я – дура?
– Самую малость. Немножко.
– Самую малость – это ничего, – голос теперь был бодрым. – Самую малость – это значит, как все.
– Как все, – согласилась я.
Мы пришли на кухню, но Митя уже вымыл посуду. И кухня тоже казалась вымытой и даже вылизанной. Такая она была чистая и белая...
– Можно ложиться спать. Ты устала?
– Нет, – сказала я. – Посидим. Завтра суббота. А видимся мы так редко. А я тоже хочу поплакаться. Я буду плакаться, а ты утешать меня. Договорились?
– Договорились, – сказала Вика.
...Все было хорошо. Все было тихо. И там, за кухонным окном, ясный город лежал в ночи, свежей и молодой, как весна.
13
«Натали!
У меня большая-большая радость. Слухи о том, что Адам женат и имеет двух детей, оказались ложными. Их распустила Тереза, которую ты не знаешь, но которая учится вместе с Адамом и влюблена в него уже четыре месяца. Она, Тереза, тощая и плоская, как брючный ремень, особа, отличается своим болтливым языком. Такие завистницы есть, наверное, и у вас в России. Ты их остерегайся, Натали!
Август мы провели с Адамом на Губалувке в Закопани. Там у нас студенческий санаторий.
Натали! Адам и я официально приглашаем тебя на свадьбу нашу, которая состоится в канун Нового года. Никаких отговорок не принимаем. Ты увидишь, как прекрасна Польша. И как много у тебя здесь друзей.
Обнимаю и целую
Бася Смотринская».
14
Повесть была про лесорубов, которые жили в краю голубых озер, любили среди сосен, хорошо мечтали. Повесть была хорошая. Читалась залпом. И след в сердце оставляла, точно песня, теплый и радостный.
Где-то был записан телефон ее автора, и я решила позвонить ему, старательно перелистав старые телефонные книжки.
На Полярной гремели трамваи. Шум, привносимый ими в ночь, распугивал покой. И у меня не было ощущения позднего часа, хотя на самом деле часы показывали без четверти одиннадцать.
Там, далеко, за десять, а может, и за все двадцать километров, трубку сняла молодая женщина. Несомненно, молодая. Пусть даже определять возраст по голосу в телефонной трубке – большая смелость. Я никогда раньше не набирала этот номер телефона, не думала, что буду набирать, но удивительно – женский голос в трубке показался мне противоестественным, немыслимым, быть может, потому, что я не ожидала его услышать. Я могла предположить – будут длинные гудки, никто не снимет трубку. Но то, что может ответить женщина, не приходило мне даже в голову.
– Я попрошу Бронислава.
Женщина молчала. Я слышала в трубке ее дыхание. Женщина раздумывала, как ей быть. Потом за окном прошумел трамвай, и я не могла слышать в трубке ничего.
Пауза затягивалась. Я уже решила положить трубку, когда женщина сказала:
– Одну минутку.
Конечно, минуты не потребовалось. Бронислав сказал сухо:
– Да?
– Добрый вечер, – уныло произнесла я. Затея с ночным звонком показалась мне пустой и ненужной.
– Наташа! – обрадовался он. – А я только сегодня получил письмо от Андрея.
– Вы женились?
– Скоро месяц.
– Догадываюсь – вы устали от поздравлений, но все равно я вас поздравляю.
– Спасибо.
– И вам спасибо. За повесть.
– Вы прочитали?
– Две минуты назад... Андрей уехал в те края?
– Почти что, – не очень уверенно ответил Бронислав. – Место действия в повести обобщено. Вы заметили – там нет точного географического адреса.
– Не заметила. Она читается на одном дыхании.
– Спасибо вам, – проникновенно сказал Бронислав. Наверно, он еще не был испорчен похвалой.
– Спокойной ночи, – пожелала я.
– Взаимно.
– У вас ревнивая жена? – не знаю зачем, спросила я. Была убеждена, что ревнивая.
– Нет. Ее тоже зовут Наташа. Я вас познакомлю. Вы обязательно приходите к нам в гости. Или давайте съездим куда-нибудь вместе. К примеру, в Архангельское. Вы бывали там?
– Ни разу.
– Что же Андрей так оплошал?
– Вот так и оплошал.
15
Я увидела Широкого, семенящего возле конвейера, прочитала озабоченность на его лице и даже похолодела внутренне, когда он подал руку, давая понять, что нужна ему я, а никто иной.
– Тебя к телефону, – почему-то оглядываясь, произнес он негромко. Сморщился и добавил: – Луговая...
Я звонила ей два дня назад и просила о встрече. Анна Васильевна, однако, была занята. Пообещала позвонить при первой возможности.
– Спасибо, – сказала я Широкому и поспешила в кабинет.
Широкий не пошел за мной. Проявил деликатность. После случая с Закурдаевой он относился ко мне с заметным уважением и даже, как я подозревала, с определенной долей боязни.
– У тебя очень важный разговор? – спросила Анна Васильевна.
– У меня личный разговор.
– Приезжай после работы в метро «Сокольники».
– В пять.
– Условились.
...По дороге от метро до парка я рассказала о Луцком. О наших отношениях. Я не могла остаться с этим один на один. Мне нужен был совет друга.
– Может, Луцкий влюблен. Почему бы нет? Одинокая, красивая, молодая женщина... Такую и полюбить не грех, – Луговая шла рядом, держа меня под локоть.
– Способен ли он любить вообще? – усомнилась я.
Холода омывали осень. Деревья в Сокольниках стояли безлистые, озябшие. Стеклянное на закате небо было розовым. И дорожки в парке тоже казались из стекла.
– В одном из переводных романов я читала: «По вечерам они любили друг друга на диване в его рабочем кабинете». Не так ли Луцкий хочет любить меня?
Луговая пожала плечами – скорее всего, не соглашаясь:
– Похоже, что его утомило одиночество.
– Тогда пришло решение повеселиться в каюте «люкс»?
– А вдруг он не вкладывал в приглашение того смысла, о котором ты думаешь?.. У тебя в гостях, ты же сама говоришь, он вел себя прилично.
– Да.
– Если человек – личность, не мелкая душонка, а личность, ему доступны идеалы, и верность первой любви, и постоянство, и чувство уважения к женщине, понравившейся вдруг...
– Вы говорите так, словно Луцкий просил вас об этом.
– Нет. Мне уже давно никто не открывал души. За исключением тебя.
– Это плохо, – сказала я.
– Однако понятно... Я женщина по характеру суровая. И призвание мое – не утешать, а требовать...
– Требовать проще.
– Так кажется со стороны, – возразила Луговая устало и тихо. – Если тебе, Наташа, придется когда-нибудь заниматься этим не очень благодарным делом, запомни два момента. Первый – тот, с кого ты требуешь, человек. Второй – ты тоже человек...
Анна Васильевна выпустила мой локоть, почему-то вдруг ускорила шаг, словно ее кто-то позвал. И я заторопилась тоже. А сумрак был уже не розовым, сиреневым. И небо потемнело, углубилось, как вода в иссякающем колодце.
Между деревьями в стороне от аллеи парень обнимал девушку. Оба были в куртках и брюках. Девушка смеялась. И смех ее звучал молодо и счастливо.
Луговая замедлила шаг, прислушалась к смеху, точно к мелодии. Одобрительно покачала головой. Призналась:
– Я об одном жалею, что у меня нет дочери. – Повернулась, лицо скорбящее – иконописное. – Это не бабья слабость. Это то, чего мне не хватает для полноты жизни. – Положила руки на мои плечи. Тряхнула несильно: – Оформляй развод с Буровым, Наташа... Оформляй. И выходи замуж. К лешему Луцкого! Староват он. И здоровьем, судя по всему, не очень. Выходи за ровесника или чуть постарше. Рожай детей. Двух, трех! Бесплодие, как песок, что-то сушит у нас в характере. Может, мы в чем-то и умнее многодетных матерей, но только ли в одном уме счастье?
Я не ответила. Я молчала. Луговая решила, что я во всем согласна с ней. И мы опять пошли тихо, и она вновь взяла меня под локоть. Не разговаривали. Луговая, наверно, уже высказала все. А я не знала, что говорить. Вернее, не хотела. Вспоминала, как сегодня в полдень Луцкий вызвал меня к себе. Недобро спросил:
– Что с вами случилось? Я хотел разыскивать вас через милицию.
– Но не стали.
– Не стал.
– И очень хорошо сделали.
– Наталья Алексеевна, мы не маленькие дети.
– Я это понимаю, Борис Борисович. Потому и не пришла на пароход. Извините меня, вышло немного по-детски, но иначе я не могла.
– Наталья Алексеевна, – он приблизился ко мне и сделал движение, словно хотел обнять.
Но в кабинет кто-то вошел. Я не видела кто, потому что стояла к двери спиной.
Луцкий закричал:
– Я же предупреждал, что занят. Занят!
Лицо его стало совсем некрасивым. Я предусмотрительно отступила назад. Произнесла с расстановкой:
– Не на-до...
Луцкий протер ладонью глаза. Сказал тихо, но твердо:
– Видимо, у вас кто-то есть.
– Кто есть? – не поняла я.
– Друг.
– Да, да... Есть, конечно, есть, – я говорила торопливо, боясь, что он разгадает мою ложь. – Даже два друга. Зачем же вам быть третьим?
– Вы ведете себя, как глупая, – сказал он брезгливо, повернулся и пошел к столу...
– Анна Васильевна, – я говорила почему-то шепотом. – Не могу больше работать на «Альбатросе».
– Ты очень-очень любишь свою профессию?
Раньше она никогда не спрашивала меня об этом. Раньше разумелось само собой, что мне нет жизни без обувной фабрики, что сапожное ремесло – мое призвание.
– Я попала на фабрику случайно. Меня устроила соседка, вернее, ее племянник.
– Ну, а институт?
– Институт вечерний, от фабрики... – слова показались мне неубедительными. Я поспешила пояснить. – Нет, я, конечно, люблю фабрику. И свою специальность, но не настолько, чтобы терпеть Луцкого. Есть и лучше фабрики: «Парижская коммуна», «Буревестник»...
– Это другие районы, – прервала Луговая озабоченно, словно это были другие страны, – Нет, нет... У меня давно была мысль взять тебя в райком инструктором. Но, честно говоря, не поднималась рука отрывать тебя от производства. Сейчас же, когда ты сама решила, сомнения излишни. Ты для нас просто находка: молодой специалист с опытом партийной, профсоюзной и производственной работы.
– Какой у меня опыт? – не от скромности, а скорее с перепугу спросила я.
– Не скажи... Я до сих пор помню твое выступление на партийном фабричном собрании.
– Выступление... Написал-то его Буров.
Луговая засмеялась:
– Об этом я догадалась сразу... А душа?.. Душу-то ты свою вложила...
У выхода повстречался какой-то, похожий на грибок, мужчина в пышной каракулевой шапке.
– Какая удача! Анна Васильевна, – говорил он басом. – Самим богом вы мне посланы. Механический завод вновь срывает поставки...
– Ну и что? – не останавливаясь, спросила Луговая.
– Срывает... – повторил мужчина.
– А вы, Акулов, для чего пост занимаете? Для чего? Для того, чтобы извещать о неполадках райком? Так это могла сделать и ваша секретарша, государство ей гораздо меньше платит.
– Э... Э... – пытался что-то сказать «грибок» в свое оправдание.
– До свидания, – сказала Луговая. – И помните: план спросим не только с механического завода, но и с вас.
– До свидания, Анна Васильевна, – мужчина почтительно приподнял свою каракулевую шапку.
– Пошли, Наташа... Значит, решено.
16
Шел мокрый снег. Снег с дождем. Из-под колес троллейбуса летели густые брызги в утро, которое за прилетевшим, стеклом казалось фиолетовым.
Троллейбус вез меня к новому месту службы. Вез меня, и мою робость, и тоску по «Альбатросу», и тревогу: как она сложится, моя судьба, на новом месте? Мама частенько говорила: хорошо там, где нас нет.
Хорошо... Хорошо...