355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авдеенко » Дикий хмель » Текст книги (страница 15)
Дикий хмель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:13

Текст книги "Дикий хмель"


Автор книги: Юрий Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Дорога утомила меня. Мысли текли вяло, как пересыхающий ручей. Думалось о Москве, о своей квартире. О мебельном гарнитуре, на который я все-таки скопила деньги. И купила. И привезла на квартиру. И квартира преобразилась, Словно наряженная елка, от новых чехословацких шкафов, кресел, стульев.

От окошка администратора Буров вернулся с квитанцией на гостиничный номер. У него было сияющее лицо преуспевшего в жизни человека, баловня судьбы, женщин и начальников. Он сказал:

– Дали отдельный номер... До шести утра.

– Не заспишься.

– И хорошо. Уедем в Житное с первой «Кометой».

– Ничего другого не остается, – я пошла вслед за ним. – Скажи, Буров, у нас много путешественников или мало гостиниц?

– Наташенька, – мягко, покровительственно сказал Буров, – гостиницы – такая банальная, навязшая в зубах тема, что о них просто неприлично разговаривать.

Почему? Но спорить не хотелось. С безразличием усталой лошади, следующей на поводу у хозяина, я плелась по чуть освещенному тихому коридору, пахнущему залежалой ковровой дорожкой и дешевым туалетным мылом. Высокие, уходящие к потолку стены были неопределенного цвета, словно несвежее белье.

Сослепу Буров прошел мимо нашего номера, потом мы возвращались. И он долго открывал дверь.

Духота распирала номер, как воздух мячик. Я бросилась к окнам. Рамы растворились без всяких фокусов. Шелест дождя проник в комнату, безмятежный, спокойный.

Буров первым делом заглянул в душ:

– Ура! Теплая вода!

Я включила настольную лампу, желтоватый, похожий на дыню ночник, стала сбрасывать с себя одежду. Муж пришел в ужас. Закричал:

– Не ходи по комнате голой! С улицы все же видно!

– Ну и что? Пусть любуются.

Однако он считал, что такое «действо» дозволено лишь ему одному. И погасил лампу. Тогда я нажала кнопку выключателя на стене. Ожил плафон под потолком.

Казалось, что Буров побьет меня. Такие у него были глаза. Но он только покачал головой. И сказал:

– Сумасшедшая.

Я не возражала...

Душ... Только душ успокоил меня окончательно.

5

– Есть люди, которые обладают способностью абсолютно не чувствовать настроения своего собеседника, не обращают никакого внимания на факты и высказывают свои мысли без всякого стеснения, не учитывая ни обстановки, ни времени. Такие люди рождены вождями, – процитировала я на ухо Бурову. И добавила: – Уверена, Бертольд Брехт имел в виду тебя.

«Комета» скользила легко, без качки. Но моторы гудели громко. То далеко, то близко за иллюминатором темнел берег, а солнце растекалось по реке. И она была желтой, как луг в ромашках.

Дома стояли прямо на берегу. От крыш, протянув жердочки, точно руки, уходили вверх ветряки. Колеса с ковшами – для забора воды – маячили возле каждого огорода. Проносились полоски островков, узкие, словно сосульки, голые и поросшие зеленым кустарником. Красные клювы буев появлялись над рябью и справа и слева. Устало плыли баржи, кургузые, похожие на сапоги буксиры. Возле берега паслись овцы, пили воду телята...

А на «Комете» ровно гудели моторы.

Мягкие кресла под белыми полотняными чехлами были удобны. В линиях салона, в его интерьере чувствовался комфорт двадцатого века и все такое прочее.

Буров посмотрел на меня, соединив во взгляде улыбку с хитростью. Сказал, качнув головой, резко, словно его укусила муха:

– Спасибо за комплимент, но, к сожалению, должен переадресовать его тебе. Я слишком ленив для столь высокого предназначения.

– Ты думаешь, у меня есть шансы?

– Гораздо больше, чем ты полагаешь.

– Не знаю, как реагировать на твой юмор. Но я не согласна с Брехтом. Мне думается, что вождем может быть лишь тот человек, который легко улавливает настроение людей. Способен угадать их чаяния, надежды.

– Вожди бывают разные, – равнодушно сказал Буров. – Спорить с этим все равно что обыскивать голого...

Рядом с Буровым сидел молодой мужчина, на коленях у него лежала кинокамера без чехла. Он вмешался в наш разговор. Что-то сказал Бурову. Они заспорили. Но потом все обошлось благополучно. Мужчина оказался оператором Астраханской телестудии, ехал тоже в Житное. Знакомство с оператором (забыла как его зовут) пришлось нам весьма кстати.

В Житном узнали, что Зинченко нет на месте – рыбачит на тоне.

Оператор, которому рыбинспекция дала глиссер, предложил подбросить нас на тоню: хлебнуть романтики вместе с ушицей. Я загорелась. Буров мялся, как стеснительный гость: может, пойти к семье Зинченко, обождать хозяина в доме. Я сказала:

– Когда у нас еще представится возможность побывать на рыбацкой тоне? К тому же тебе все равно нужно писать.

– Чего писать? – вяло поинтересовался он.

– Очерк.

– Ах, да. Очерк, – проговорил он как-то огорченно. И я поняла, ему смертельно не хочется писать, не хочется ничего делать. Он с радостью лег бы на берегу и продремал бы до самого заката.

– Ты не позабыл блокнот? – спросила я.

– Позабыл.

– Как же? – меня пощипывала досада.

– Обойдусь, – сказал он. – Запомню...

Голубой глиссер покачивался на мутной волне. Она хлюпала о его чистый борт, незлобно, словно похлопывая ладонью.

Оператор спросил:

– Ну, решили?

– Да, – ответила я. И пошла к дощатому причалу.

– Слушай, – сказал Буров. – Езжай одна. А я пойду в управление рыбколхоза. С председателем поговорю... Пусть для очерка человека порекомендует...

– Возьмите плащ, – сказал мне оператор.

– В такую жару?..

– Возвращаться вечером будет холодно. – У него густые светлые волосы и смелые глаза. Он подвинулся, я села рядом. Все-таки было тесно. И я чувствовала плечо оператора, руку. И он, конечно, чувствовал меня...

– С вами мне ужасно повезло, – сказал он.

Взвыли моторы. Глиссер дрогнул. И пенный хвост вытянулся за кормой желто-желто... Я обернулась. Буров шел по берегу, помахивая рукой. Оператор сказал:

– Муж доверяет вам?

– А вы доверяете своей жене? – спросила я.

– Нет, – сказал он и засмеялся.

– Значит, есть основания?

– Не задумывался над этим, – признался оператор. – Я не доверяю женщинам. Это мой принцип.

– Мужчина с принципами лучше, чем без принципов. Пусть это будет утешением для вашей жены. А теперь вы скажите, почему вам со мной ужасно повезло?

Оператор хитро сощурил глаза:

– Угадайте.

– Я не сотрудница угрозыска.

– Полагаете, они угадывают всё?

– Если верить книгам... Или не верить книгам – тоже ваш принцип?

– Моя любимая книга «Спортивная ловля рыбы». Я верю ей.

– Это хорошо, когда у человека есть хоть одна любимая книга.

– Любимая книга, любимая собака... Любимая женщина. Только не хмурьтесь, пожалуйста. Я не имею в виду вас.

Мне сделалось скучно. Привалившись к краю борта, чтобы хоть как-то отодвинуться от соседа, я стала смотреть на воду, которая живым крылом вздымалась под глиссером, вздрагивала, словно хотела сказать что-то и потом загасала, как усталое пламя.

Оператор взял камеру. Перебрался к водителю на переднее сиденье. Начал снимать меня или делать вид, будто снимает.

Сказал громко (надо было перекричать моторы).

– Мне с вами ужасно повезло, вы тема для телесюжета. Дочь героя войны приезжает к старому ветерану. Я сниму вас на пленку, а за это вы меня поцелуете. Правда?

– Если снимете очень хорошо.

– Буду стараться.

– Старайтесь.

6

Старожилы рассказывали, что когда-то, много лет назад, в этих краях водились птицы, которых люди называли мартынами. Потом птицы исчезли. Никто не знает почему. И в память о них рыбаки назвали свою тоню Мартышкой.

Тоня – это место, где ловят рыбу. Полоска берега, три-четыре домика, вешала, на которых разложен побуревший от сырости невод, заготпункт, красный уголок..

Солнце блестит на реке, как чешуя рыбы. Плещутся, будто-на что-то жалуясь, мелкие пугливые волны. Покачиваясь, друг за дружкой, словно утиный выводок, плывут поплавки невода. А надо всем – большое небо в белесой дымке без конца и края.

Мотор выключен. Глиссер по инерции скользит вперед. И со стуком, чуть шуршащим, изогнутым носом касается берега.

Водитель и оператор – люди ловкие. Поднялись. Раз – и уже хрустят подметками по песку. А глиссер покачивается подо мной. Неустойчивая посудина. Я, кажется, ойкнула. Оператор подхватил меня на руки. Вынес торжественно на берег. Правда, сам замочил ботинки. Шепчу:

– Поставьте меня.

Он смеется. Делает вид, что не слышит.

– Надорветесь.

– Я штангист.

– Прошу вас...

Наконец я на земле. Голова немного кружится. Но в теле легкость, словно я способна летать. Женщины в прорезиненных брюках и куртках, в широкополых шляпах выбирают, невод, комментируя наш приезд беззлобно и даже доброжелательно, однако, с большим набором пугающих меня слов. К концу дня я привыкну к этим словам, как и к запаху воды и рыбы. Но сейчас я, конечно, краснею... Смущение мое не остается незамеченным. Опять поток слов... Это все-таки игра. Нарочитость... Однако, клянусь, я не осуждаю рыбачек. Каждый развлекается, как может.

К нам навстречу идет молодой парень, приятный. Выясняется – бригадир.

Оператор бесцеремонно заявляет:

– Кормите! Умираем с голоду.

Теряется бригадир, разводит руками:

– Ничего нет. Ничего... кроме черной икры. И ухи из осетрины.

– Сойдет и это, – машет рукой оператор.

Бригадир советует:

– Попробуйте купите хлеба в лавке.

Оказывается, на тоне есть и лавка. Правда, сейчас там висит замок. Но продавец скоро находится. Оператор покупает буханку хлеба и бутылку московской. Нам приносят таз икры килограммов на пять. Чугунок осетровой ухи. Я столбенею от удивления. Хочется потереть глаза: уж не сон ли вижу?

Вместе с нами водку пьют бригадир и продавец. От закуски отказываются. Спрашивают:

– Это правда, что там, у вас черная икра большую ценность представляет?

– Правда.

Смеются. Говорят:

– Глаза бы ее не видели. Надоела. Мяса хочется.

Я ищу взглядом нож, чтобы намазать икру на хлеб. Бригадир советует:

– Вы ложкой. Ложкой...

И я ем осетровую икру столовой ложкой, словно рисовую кашу. На фабрике скажут: врешь. Я прошу:

– Сфотографируйте.

Зовут рыбака фотографа-любителя. Он велит взять мне таз на колени. Зачерпнуть ложкой икры.

– Только пришлите.

– Слово – закон.

Оператор говорит:

– Нужен Зинченко. Человек к нему из Москвы приехал.

Зинченко занят. Он пятчик. Должность в бригаде ключевая. Требует опыта, силы, сноровки. Мне объясняют, невод имеет два крыла. Тяжное крыло. И пятное крыло, которое увенчивает пятный кол. Когда выметывают невод, образуется мотня – место, куда заходит рыба. Тогда-то пятчик и двигает вдоль берега пятный кол. И весь улов в буквальном смысле находится в его руках.

Бригадир говорит о работе вдохновенно, не сводя с меня глаз. Кто-то из нас двоих, работа или я, нравятся ему точно. Думаю, что работа... Хотя от мужчин можно ожидать всякое.

Мы сидим в рыбацкой столовой, на открытой террасе. Тепло и ясно. Дышится легко. Обед такой необыкновенный. И разговор. И голова кружится самую малость.

Милое дело – путешествие.

Слева, ближе к берегу, дымятся печи. Поварихи в белых колпаках разделывают толстых, как поросята, сазанов. Сазаны живые, бьются под ножами, трепещут, словно ветки на стылом ветру.

– Потому на тоне такая уха вкусная, – говорит оператор. – Из живой рыбы.

Бригадир предлагает осмотреть тоню. Я соглашаюсь. Он ведет меня к берегу реки, где крутятся барабаны неводонаборной машины, гудит лебедка, барахтается рыба в зюзьге...

Человек вырастает передо мной. Неуклюжий и большой, похожий на медведя. Жидкие доски причала скрипят и прогибаются под его высокими бахилами. Тень, отбрасываемая фигурой, ползет впереди широко, словно от облака.

– Вот и Зинченко, – говорит бригадир. – Илья Иванович, товарищ приехал по вашу душу. Из самой Москвы...

Зинченко останавливается. Не по испарине на лбу и шее, не по сутуло опущенным плечам – по глазам догадываюсь, устал он сильно. Смотрит на меня, не сказав ни слова, вначале выжидательно, равнодушно, как на докучливого просителя. Потом брови начинают медленно сползаться, лицо, точно первый осенний ледок, сковывает напряжение. Голова клонится набок. Может, так легче ему смотреть. Может, привычка у него такая... Я же не знаю. Качает головой. Моргает ресницами. Неужели расплачется? Вяло шевелит губами, словно чувствует их тяжесть:

– Дивчина... Алексея Миронова дивчина!

Делаю шаг ему навстречу – с ощущением тревоги, будто ступаю в пустоту. За его спиной желтая река, и как срез, голубое небо.

Трещит кинокамера. И что-то рушится. Сокровенное? Похоже, что да...

– Нашла... Не я тебя сыскав, як клялся над могилой батьки. А ты сама.

Мне стыдно. Но я не могу избавиться от ощущения, что присутствую на спектакле. Проклятая кинокамера!

А Зинченко плачет. Не навзрыд, конечно. Однако две слезинки катятся по жухлым, старым щекам...

Я не выдерживаю. Я взрываюсь. Бросаю в лицо оператору:

– Прекратите! Черт бы вас побрал!

Зинченко обнимает меня. Старый, сильный человек, пропахший рыбой, ветром, по́том. Как он узнал во мне дочь фронтового друга?

– Как узнал?

Значит, я портрет отца. Двойник, копия. Значится осталась после него. После или вместо?

7

Ночь выстлалась густо. И вода трепещет под ней, чистая, строгая и еще бескрайняя, потому что края не видно по всему кругу. Промелькнет огонь бакена, сочный, но маленький, как цветок. Блеснет крылом птица, быстро, размашисто, точно сполох молнии.

Я сижу на носу лодки. Смотрю, как прислонился к рулю Зинченко. Он теперь не кажется гигантом – обыкновенный человек с широкими плечами. И все.

Волга в дельте просторная. Рукава появляются и справа и слева, словно улицы. Не хитрость заблудиться. Но Зинченко угадывает дорогу. Конечно, не по звездам. Хотя звезды раскиданы во тьме яркие, как огни далекого города.

– Время выкроим, – говорит Зинченко, – я тебя в гарно место свезу. Бачила, як цветэ астраханский лотос?

– Нет.

– У-у, – со смехом, протяжно произносит Зинченко. – Яка роскошь! Розоватый, голубоватый... А пахнэ... И шо интересно, пытались перенести семена в другое место – ничего не мая толка. Растет тилько здесь. Наша каспийская роза...

Прохладно. Мой нейлоновый плащик греет плохо. Меж лопаток мостится холод. Я энергично двигаю плечами: раз-два, раз-два...

Зинченко бросает ватник.

– Спасибо, – говорю я.

– Скоро приедем...

Лодка идет не так быстро, как глиссер: другой мотор. Но мы обгоняем длинную баржу. Ее тянет буксир. На буксире свет выхватывает бело-голубую каюту, распахнутую дверцу, выкрашенную в густо-желтый цвет, и матроса в тельняшке. Матрос стоит возле лееров. Курит. Искры летят от папиросы, словно мошкара.

В Житное прибываем за полночь...

Село спит. Лают собаки – незлобно перекликаются меж собой. Хорошо пахнет остывшей землей, садами. Луны, по-прежнему нет, однако ночь здесь, не темная, а фиолетовая. И земля белеет, словно излучает свет. Он робкий и чуть заметный. Его хочется взять в руки...

Зинченко ставит лодку на прикол. Долго возится с замком. Потом перекидывает через плечо мешок с рыбой. И мы бодро идем через пустынное село. У Зинченко – широкий шаг. Не могу под него подстроиться. Семеню следом. Он, конечно, слышит, как постукивают мои каблуки, потому не оборачивается. Человек устал, человек спешит домой – все понятно.

Пройдет еще несколько минут – и я увижу фотографию своего отца...

Мама рассказывала, у нее были папины фотографии. Две или три. Но в Соль-Илецке нас обворовали. Кому-то приглянулся чемодан, где лежали несколько маминых платьев да отцовский костюм. В том чемодане, на дне, в старом почтовом конверте хранились свидетельства о браке, о моем рождении и фотографии...

Свидетельство о моем рождении позднее выдали новое. С фотографиями такое проделать невозможно.

В доме Зинченко, несмотря на поздний час, горит свет. Буров курит, расхаживая по двору. Очки его, как фары. В них свет окон и даже звезд.

– Я представлял вас именно таким, – говорит Буров, пожимая руку Зинченко.

Рыбак отвечает прямолинейно, без всякой дипломатии:

– А я, хлопец, думал, що ты моложе.

– Это очки, – заступилась я за Бурова. – Они старят его ровно на десять лет.

– Да це ж не главное, це так, к слову пришлось, – соглашается покладисто Зинченко.

Идет к рукомойнику. Тонко журчит вода под его большими ладонями.

Из кухни выходит женщина, не по годам худенькая, с хорошей фигурой. Вокруг головы коса. Завидная.

Говорит:

– Добрый вечер, Наташенька.

– Это жинка моя, – объясняет Илья Иванович, сняв с гвоздя полотенце. – Зовут ее Саша.

– Здравствуйте, тетя Саша, – говорю я.

– Пойдем, милая. Я баньку протопила. С дороги под умывальником не вымоешься.

Она идет впереди меня медленно и осторожно, словно плохо видит или чего-то боится.

Слышу, Буров обращается к Зинченко:

– Илья Иванович, мне нужно задать вам несколько вопросов.

– Выпьем, закусим... Задашь скилько хошь.

Потолок в баньке низкий. Сладковато пахнет мокрыми бревнами. И простым хозяйственным мылом. Щели морщинами расходятся вдоль дощатого настила, похожего на широкую скамью; пол тоже в щелях, только в коротких, словно черточки. Лампочка освещает предбанник. В баню ведет узкая дверь на ржавых скрипучих петлях. Прямоугольник света приник к полу, подпер печку, высветил шайку и ковш на лавке. Все это разморено теплом, влагой, как земля после короткого июльского ливня.

– Воду не жалей, – говорит тетя Саша. – Воды много, залиться можно...

8

Мылась недолго.

Как неумеха, проливала из черпака воду большей частью на пол. Вода стучала о доски, сердито клубилась паром.

Голова была какая-то пустая. Подумалось: «В ванне мыться удобнее».

Когда подходила к кухне, поразилась тишине. Похоже было, что все ушли в дом. Кошка, изогнув хвост, стояла на пороге, и глаза ее светились, как угли.

Я замедлила шаг, ступала, прислушиваясь к тишине, которая все-таки, словно стена из кирпичей, была сложена из многих звуков, отдаленных и тихих. Потом Зинченко сказал на кухне:

– Це в Польше хфотографировались. Точно помню.

Я все поняла.

Скоро убедилась – словесное описание внешности человека, даже самое любовное, самое старательное, не создает подлинного портрета. Наверное, каждый по-разному представляет себе и карие глаза, и светлые волосы, и волевой подбородок...

На первой фотографии, которую я увидела, отец был снят с Зинченко зимой. Они стояли где-то меж заснеженных сосен, в полушубках, в шапках-ушанках, в ватных брюках, в валенках. С автоматами на груди. Фотография была маленькая, старая. И лицо отца различалось с трудом. Но это было лицо отца. Моего отца. И видела я его впервые.

Вторая фотография оказалась крупнее. Они были в гимнастерках. С орденами. В чертах отца угадывалось что-то знакомое, очень знакомое...

Я подняла голову в поисках зеркала. Круглое новое зеркало висело над вышитым украинским полотенцем. Я увидела себя. Потом вновь посмотрела на фотографию. И поняла, почему Зинченко узнал меня.

Кружилась голова. И была слабость в ногах. Ощущение усталости навалилось, как ноша.

Села на стул.

Буров передал блокнот в потертом переплете из кожи. На переплете был вытиснен меч и что-то написано по-немецки.

Жена Зинченко тетя Саша, борясь с желанием спать, клевала носом.

– Это записная книжка отца, – сказал Буров. – Илья Иванович хранил ее более двадцати лет.

На первой странице увидела столбики фамилий.

Рядовой Селиванов.

Рядовой Ибрагимов – погиб 14.XII—44 г.

Рядовой Селезнев – погиб 14.ХII—44 г.

Рядовой Зинченко.

Рядовой Чхеидзе.

Видимо, это были солдаты его отделения.

– Что случилось четырнадцатого декабря сорок четвертого года? – спросил Буров.

– Що случилось? Да, ничего... Языка мы дюже знатного взяли, офицера штабного... Ибрагимов и Селезнев прикрывали нас. А я его тащил...

На следующей странице несколькими точными чернильными штрихами был нарисован домик с островерхой крышей. Рядом написано: «Такие крыши приятно оживляют пейзаж. Очень удобны для чердачных комнат».

Ниже – силуэт девушки с косой. Запись: «Польша. Разруха, нищета, нищета...»

Значит, отец мог рисовать. Мама ничего не говорила об этом. Может, не знала.

На оборванном снизу листочке химическим карандашом выведено: «От человека остаются одни дела его». М. Горький. Много ли мы успеем?»

Несколько страниц занимали конспективные записи сводок Совинформбюро. Потом шел крайне скупо написанный «Дневник боевых действий отделения».

6—9—44 г. – ходили 2 дня. Взят ефрейтор роты охраны.

9—9—44 г. – ходили сутки. Ничего.

10—9—44 г. – Взят унтер-офицер фам. Шмидт.

14—9—44 г. – взят гауптман. Наши потери – 2 чел.

19—9—44 г. – ходили 2 дня. Ничего.

22—9—44 г. – Ура! Захвачен связной из штаба армии. При нем два пакета с сургучными печатями. Потерь нет.

И так далее... До самой гибели.

Где-то в середине блокнота нашла стихотворение.

 
Спит ковыль. Равнина дорогая
И свинцовой тяжести полынь.
Никакая Родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
 
 
Знать, у всех у нас такая участь
И, пожалуй, всякого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась,
Хорошо живется на Руси.
 
 
Свет луны, таинственный и длинный,
Плачут вербы, шепчут тополя.
Но никто под окрик журавлиный
Не разлюбит отчие поля.
 

Отец любил Есенина... Мама ничего не говорила и об этом. Похоже, что она знала отца совсем другим, чем буду знать его я.

В самом конце записной книжки между обложкой и квадратиком целлофана лежал пожелтевший сухой лист.

– Что это? – спросила я.

– Дикий хмель, – тоном знатока сказал Буров.

– Как он сюда попал? – голос у меня был тоскливый, нехороший, словно бы и не мой.

– Да хто ж теперь на это ответит, – вздохнул Зинченко.

9

– Анна Васильевна, а, знаете, я похожа на отца.

– Это к счастью. В народе подмечено, если девочка похожа на отца, быть ей счастливой.

– Верно. Я счастлива.

– Во всем, во всем?

– Не надо так, Анна Васильевна.

– Хорошо, девочка, не надо. Конечно, не надо... Там у вас завтра собрание.

– В шестнадцать ноль-ноль...

– Слышала, хотят товарищи тебя в партком выдвинуть.

– Анна Васильевна... Я... Мне рано.

– Почему же рано? Товарищам виднее.

– Есть более достойные.

– Конечно, есть. Всегда есть кто-то лучше нас. Но...

– Вы не договариваете.

– А ты сама пойми, к чему я клоню.

– Я поняла. Не боги горшки обжигают.

– Точно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю