355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авдеенко » Дикий хмель » Текст книги (страница 18)
Дикий хмель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:13

Текст книги "Дикий хмель"


Автор книги: Юрий Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Словом, было самое обычное утро накануне прихода зимы. Но именно в это утро я впервые ехала на работу на фабрику не рабочей конвейера, а инженером, старшим мастером смены.

Я все-таки не рискнула пойти во второй цех начальником. Была убеждена, что мне следует поработать на какой-то промежуточной должности. Поднабраться административного опыта. Да и Буров, который хорошо знал обстановку во втором, сказал:

– Нет. Там ты наплачешься.

Широкий тоже стал удерживать:

– Наталья Алексеевна, мы и у себя подберем вам должность. И я, сами понимаете, тут не вечен. Может, повысят. Может, по шапке дадут.

Подобрали должность Доронина.

Приказ был подписан вчера вечером. Георгий Зосимович Широкий, имеющий прозвище Румяный, Шмоня, Первый (Увы! Теперь я уже не могла его так называть. Наоборот, краем уха слышала, девчата наделили и меня кличкой – Бонесса!), произнес монолог, соответствующий моменту:

– Не случайно старшего мастера часто называют начальником смены – это важная должность на фабрике. Тем паче в цехе. Я помню тебя еще совсем молодой девчушкой, пришедшей к конвейеру со школьной скамьи. А теперь ты вон кто! Начальник смены. Разве это не пример жизненности и правильности наших идей?

Он спросил, но я не ответила. И тогда он словно забыл сказанное. С его лица сошла торжественная отреченность. Он стыдливо стал перебирать на столе папки. Проговорил без вдохновения, скорее, нудно, будто у него ныл зуб:

– Завтра с утра Доронин тебе все объяснит.

– А его куда? – спросила я тревожно.

– Как куда? На пенсию.

– Он же не хочет.

– Раз подал заявление, значит, хочет. А потом, кадровая политика тоже имеет свои законы. Самое основное – сочетание старых и молодых кадров. Мы не можем позволить, чтобы с фабрики уходили молодые специалисты.

– Я не собираюсь уходить.

– Не в тебе дело. Фабрика – это махина. Предприятие. Мы должны блюсти принципы.

Это верно, принципы блюсти нужно. Только не так прямолинейно, как часовой знамя. Человек – не реликвия. К человеку подход надобен индивидуальный. Истина избитая, но забывают про нее часто. Может, даже не от злого характера, не от черствости...

Будни, текучка, план...

Усталость. Усталость как результат длительных ездок в трамвае, электричке, автобусе, как результат восьмичасовой работы, пронизанной гулом конвейера, шумом вентиляции, запахами кожи, клея, резины.

Усталость, наступившая вдруг, внезапно, как болезнь, или, наоборот, как защита от внезапной болезни. Это задача для психологов. Думается, что когда-нибудь в каждом цехе будут психологи. И уверена – это «когда-нибудь» случится быстрее, чем кажется.

От рядового начальника цеха нельзя требовать способностей гения. С него нужно требовать план. И план требуют. И начальник цеха знает это: заботится о технике, материале, кадрах...

– Списали меня, как старый паровоз, – без улыбки, очень грустно сказал Иван Сидорович Доронин, когда я подошла к нему и поздоровалась.

– Почему же списали? Уходите на заслуженный отдых, – фальшивым, не своим голосом сказала я.

– Ты когда-нибудь видела паровозное кладбище?

– Нет.

– Стоят они там, бедные, на заслуженном отдыхе. В ржавчину влюбленные.

– Вы не заржавеете, Иван Сидорович, – как можно бодрее пошутила я.

– Точно. Если Доронин не нужен людям, он говорит им: прощай!

Мне показалось, что от Ивана Сидоровича пахло водкой. Но ведь было еще раннее утро. И конечно же я ошибалась.

3

– Алло! Наташа? Это я.

– Здравствуйте, Анна Васильевна.

– Здравствуй, дорогой начальник. Здравствуй... Ну, как первый день?

– Нормально, Анна Васильевна.

– Это хорошо, что нормально. Как люди?

– Люди прежние.

– Это очень важно. Важно, когда люди прежние и не изменились.

– А разве так бывает, что люди меняются?

– Бывает. И гораздо чаще, чем ты думаешь.

4

Не знаю почему, но редакция журнала, вначале обнадежив Бурова, вдруг вернула его рассказ. Вернула в большом желтом конверте. С большими фирменными знаками. И маленьким листочком внутри, на котором машинистка напечатала:

«Уважаемый товарищ Буров!

Мы прочитали Ваш рассказ. В нем есть отдельные удачи, связанные с образом старого рабочего Афонина. Однако в портфеле редакции есть более серьезные рассказы на тему о рабочем классе.

Желаем Вам творческого роста!

Рукопись возвращаем».

Это «желаем творческого роста» довело Бурова до белого каления. Два дня – субботу и воскресенье – он курил лежа, поднимаясь только к столу и в туалет.

На третий день явился на работу и опубликовал рассказ в своей многотиражке.

В каждом последнем номере месяца на второй полосе многотиражки появлялась «Литературная страница». Рабочие и служащие фабрики, склонные к сочинению стихов и коротких рассказов, публиковали там свои произведения. Может, это были и не очень хорошие произведения, но писали их наши люди, и это было приятно.

Когда Буров опубликовал рассказ «Хобби», все, конечно, в рабочем Афонине узнали Ивана Сидоровича Доронина. Узнали прежде всего благодаря «проздравлять», «мужами», «ветеринарами». Но рассказ – не фельетон. Прочитали – и забыли. Никаких споров, никакого волнения. Возможно, кому-нибудь рассказ и не понравился, но вслух об этом никто не говорил.

Читал ли рассказ сам Доронин, мы не знали. Сдав дела, Иван Сидорович перестал появляться на фабрике. Сказывали, что он получил путевку и уехал в дом отдыха. Вполне возможно. Уже был не сезон, и фабком предлагал путевки направо и налево.

Видимо, одним из счастливых чудес жизни является тот факт, что незаменимых людей все-таки нет. Конечно, человечество не однажды расставалось с гениями, равных которым не может обрести и по сю пору. Однако на смену одному гению приходят десять талантливых людей, на смену талантливому приходят десять просто одаренных... Ушедшего на пенсию рядового работника меняет другой рядовой работник. Все нормально. Все по жизни.

По жизни и то, что мы не можем увековечить в бронзе и даже в гипсе всех местных тружеников, проработавших, двадцать пять – тридцать лет, потому что деды и прадеды наши работали еще больше. И оставили о себе только один памятник – отечество наше. И за это им спасибо.

Словом, Иван Сидорович ушел, а фабрика работала. Бригада Закурдаевой выполнила обязательства. И взяла новые. Художественная самодеятельность готовилась к новогоднему концерту. Группа народного контроля обнаружила неполадки в столовой. Мы давно нацеливались на эту столовую. И теперь шеф-повар, солидная горластая тетенька, написала заявление об уходе, сделав в нем шестнадцать орфографических ошибок...

В тот год фильм «Воспоминание о будущем» еще не демонстрировался на московских экранах...

Вечер обещал быть самым обыкновенным, одним из. тех, которые наслаиваются один на другой, похожие, как листы чистой тетради. Я гладила белье, а Буров сидел в кресле с блокнотом в руках. И читал громко и протяжно, словно с амвона:

– «И я видел: и вот бурный ветер шел от севера, великое облако, и клубящийся огонь, и сияние вокруг него...»

Буров опустил блокнот, спросил обычным голосом:

– Ты обратила внимание, когда по телеку показывают запуск космических кораблей, то четыре двигателя уходящей в небо ракеты смотрятся как огненный крест. Может быть, тысячелетия назад именно такой крест навеял идею креста церковного. Не случайно в архитектуре всех церквей мира есть что-то космическое. Устремленное ввысь...

– Хочешь сказать, что твой пророк Иезекииля видел космический корабль?

– Не торопись. Послушай дальше. «А из середины его как бы свет пламени из середины огня; их было подобие четырех животных – и таков был вид их: облик их был, как у человека. И у каждого – четыре лица, и у каждого из них четыре крыла. А ноги их – ноги прямые, и ступни ног их – как ступня ноги у тельца, и сверкали, как блестящая медь (и крылья их легкие)».

Смотреть на Бурова было забавно: лысина розовая, на лбу испарина. Все-таки он увлекающаяся натура. Это, конечно, одна из причин нашего брака. Любовь с первого взгляда.

– Парадоксально, однако эти много веков назад написанные строки, – самое современное описание космонавтов в автономном полете с реактивными дюзами на ногах.

– Попробуй себя в жанре фантастики. Похоже, что это у тебя получается, – сказала я.

– Скептиком быть просто и выигрышно. Но вот задумайся на минуту, если правда, а это утверждает наука, что вселенная не имеет начала и конца не только в пространстве, но и во времени, что она всегда была и всегда будет, то разве фантастично допускать где-то наличие такого уровня техники, при котором попасть из одной галактики в другую проще, чем из Медведкова на Арбат.

– Вот с этим я согласна. Даже на земле можно быстрее попасть из Москвы в Адлер, чем из Медведкова на Арбат.

– Говорят, из Бескудникова тоже.

– Бескудниково вне конкуренции. Но это слабое утешение.

Буров опять взялся за блокнот.

– «И руки человеческие были под крыльями их. И животные быстро двигались туда и сюда, как сверкает молния...»

Он читал еще. Но я уже не слушала его. Я думала: все-таки у человека должна быть цель. Какая? Построить ли дом. Родить ли ребенка. Написать ли книгу. Покорить ли недоступную вершину. Это неважно. Пусть она будет только благородная. Пусть она будет смыслом жизни или какого-то отрезка ее.

И не надо путать цель с хобби. Мне кажется, Буров путает. Для него «писание вещи» такое же хобби, как и чтение священного писания...

В прихожей подал голос звонок.

К нам редко приходили гости, возможно, поэтому я всегда вздрагивала от звонков в прихожей, как от внезапного прикосновения чужой руки. Посмотрела на Бурова. Сидит барином в кресле, делает вид, что не слышит никаких звонков. Это у него здорово получается – замшелая невозмутимость лесного пня. Хотя в игривом, благом настроении он склонен толковать свое спокойствие как раз в противоположном смысле, мурлыкая под нос:

 
Мы с тобой два дерева,
Остальные пни.
 

– Буров, – сказала я. – Иезекииля может подождать. Терпение – удел пророков.

Он гмыкнул, отложил записки. Подчеркивая мою абсолютную правоту, затрусил к дверям, сутулясь и переваливаясь, точно пенсионер на физзарядке.

Потом я уловила звяканье цепочки, щелканье замка. Не очень радостное, скорее озабоченное, восклицание Бурова:

– О, прошу! Входите, входите!

Сразу вспомнила, что Буров в старом, полинявшем спортивном костюме, а я непричесанная, да и халат на мне не первый сорт. Но тут из прихожей донесся голос, знакомый, хрипловатый. И слова, которые я слушала, быть может, сотни раз:

– Вот решил с новосельем проздравить.

Доронин Иван Сидорович.

Я не обрадовалась его приходу. Сразу поняла, что пришел он неспроста. Где-то в дальних уголках души считала, что мы с Буровым виноваты перед Дорониным. Я на фабрике занимаю должность Ивана Сидоровича, Буров написал свой пресловутый рассказ...

Вышла к мужчинам. Сказала как можно веселее:

– Молодец, Иван Сидорович! Взял и приехал. Жди, когда хозяева догадаются пригласить.

Доронин, оглядываясь, потирал ладонь о ладонь:

– Благодать у вас, благодать.

– Сейчас чай пить будем, а пока он поспеет, Андрей угостит вас более горячительными напитками, – сказала я.

При чужих людях я всегда называла мужа по имени. Наш супружеский демократизм посторонним мог быть непонятен.

У Бурова был бар. Вернее, бар был в серванте. Но Буров заставил его бутылками, большей частью импортными с умопомрачительными этикетками. Доронин всплеснул руками, увидев все такое богатство.

Короче говоря, пока я организовала чай, мужчины успели «поднабраться». И вот тогда-то Доронин выступил со своей «программной речью», ради которой, видимо, и пришел:

– Ты, Андрей Петрович, пойми меня правильно. Человек ты шибко ученый, головастый. Соображение по разным вопросам имеешь. Это хорошо. А вот хочу спросить тебя: имеешь ли ты линию? Линия у каждого человека должна быть обязательно, ну как портки или майка... Вот ты газету на нашей фабрике выпускаешь – так себе... Рассказ, значит, написал. Плохой, хороший? Так себе... По годам ты, я бы сказал, и не молодой и не старый – так себе... А «так себе» – это не линия. Это – так себе!.. Вот про рассказ. Ну, списал ты с меня. Думаешь, я обижусь? Нет, Доронин при себе на людей обиды не держит. Ну, сегодня с меня списал, завтра с другого. Ветеринар... Тьфу! Ветеран – он человек пожилой, он все стерпит. Я другое хочу сказать. Если тянет тебя писать разные литературы, так и возьми эту линию. И горбаться на нее, как грузчик... Я не обижаюсь. Ну и ты не обижайся. Потому что в главном у тебя изъян есть, быть может, от шибкой грамотности... Нет, ты меня, конечно, поправишь... Но я скажу, что мне в твоем рассказе не понравилось. Не понравилось главное... Слыхал я, будто писателей называют инженерами душ человеческих. Неправильно это. Неправильно! Вот недавно я показал одному инженеру свой старый радиоприемник «Рекорд». Купил я его после войны, кажись, первый выпуск. Играл он долго, справно. Потом вдруг загас. Я инженеру показываю, спрашиваю: «Починить можно?» Он говорит: «Можно, но зачем? Выкинь и купи новый».

Вот ты, Андрей Петрович, поступил, как инженер. Валяй к чертовой матери, Доронин, на свалку. Дешевле нового спеца на твое место поставить, чем с тобой волыниться!

И здесь ошибка твоя глубокая. Писатель все-таки врачом человеческих душ должен быть, потому как дело имеет с людьми живыми, а не с металлом.

Врач не скажет: «Человек, ступай на погост!» Таблетки пропишет, уколы назначит, по свежему воздуху гулять прикажет. Простыми словами говоря, сделает все, чтобы человек раньше времени на тот паскудный свет не отправился...

Ты прости меня, Андрей Петрович, но ошибка мне твоя вот так видится, потому что линия твоя не видится совсем...

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Поезд покатил неслышно. Людской гомон остался на перроне. А вагоны вдруг двинулись, словно их подтолкнул ветер, медленно, медленно. За ними можно было идти. Разговаривать с Буровым, который стоял возле опущенного окна? Но все уже было сказано. Я не двинулась с места, и толпа обтекала меня, словно фонарный столб.

– Я уезжаю, – сказал он два дня назад. – Насовсем.

Чужой, строгий. Таким в первый раз я увидела его тогда в редакции, когда мы пришли с Закурдаевой поговорить о фельетоне.

– Далеко? – спросила я.

– Бронислав рекомендовал меня в ту газету, где когда-то работал сам.

– Все поняла. Ты хочешь тянуть свой билет с его подсказкой?

Буров не среагировал. Мои «шпильки» больше не имели силы. Во всяком случае, так мне казалось. Я ощущала вокруг мужа стену, твердую, будто черепаший панцирь.

– Время действует на тебя, как на хлеб, – мудро и спокойно изрек он.

– Почему?

– Ты черствеешь.

Я ушла в ванную. Закрылась. Пустила воду. И стала плакать. Я плакала не потому, что любила Бурова. В этом у меня никогда не было твердой уверенности. Я плакала от обиды. От обиды на себя: почему я не бросила его первой. Как там надо было сделать? Выставить на лестничную клетку чемодан. Сказать: «Вот – бог, вот – порог. Проваливай!»

Я не сделала этого. Сделал он.

Пришел домой постылым вечером, когда ветер гнал по Полярной улице почерневшие за зиму прошлогодние листья. Остался в плаще. Начал собирать вещи...

Собирал с какой-то обреченной медлительностью. Часто снимал очки. Протирал их лениво и мягко, как гладят котенка.

Из ванной я вышла зареванная. Он не заметил следов слез на моем лице. Потому что старался на меня не смотреть. Вел себя так, словно был один в квартире.

Я же ушла на кухню, захлопнула за собою дверь. Села на табурет и включила транзистор. Музыка точно высветила кухню, еще секунду назад тоскливую и неуютную.

Ти-тара-та. Ти-тара...

Простенькая, как полевые цветы, она, казалось, пахла цветами. Я с удовольствием посмотрела на шкаф: цветочницы из саксонского фарфора, подаренные Буровым на вторую годовщину нашего супружества, были пусты. На них лежал слой пыли, под ними длинные тени. Солнце еще не угасло, тянулось ржавой полосой над крышей ближнего дома, совершенно плоской, с воздетыми к небу антеннами. На балконах сушилось белье, сразу на семи балконах. Подумалось, хорошо, что не на крыше. Потом увидела ворох старых газет, захламивших подоконник. Куда девать старые газеты? Сжигать негде. Макулатуру школьники не собирали давно.

Буров приоткрыл дверь. Может, хотел проститься:

– Возьми и газеты, – сказала я своим обыкновенным насмешливым голосом. Услышала его. И сердце застучало ровнее. И теплота вернулась в посиневшие было пальцы.

– Что? – не понял Буров.

– Возьми и газеты. Они твои. Ты выписывал на свои деньги.

– Тебе тоже нелишне читать газеты, товарищ начальник смены.

Я не возразила. Не доставила ему такого удовольствия. Сказала:

– Буду покупать в киоске. Я всегда раньше ухожу на работу, чем приходит почтальон.

Он сгреб газеты, словно грязное белье, сунул их в чемодан. Придавил крышкой. Крышка выпирала, потому что чемодан был набит до отказа: за семь лет накопилось много вещей, незаметно, очень незаметно.

– Может, ты перестанешь психовать? И скажешь, что все-таки случилось?

– Я подал заявление об уходе, – пробурчал Буров. Вытер рукавом плаща вспотевший лоб. И наконец посмотрел на меня.

– А о разводе ты заявление не подавал?

– Подашь сама, если захочешь.

– Спасибо за доверие.

– Я всегда верил тебе. И не раскаиваюсь в этом.

– В чем же ты раскаиваешься?

– Сам до конца не знаю.

– Не знаешь или не хочешь знать?

– Имеет ли это значение? – спросил он грустно.

Он поднял чемодан, словно взвесил его в руке. Потом опять поставил на пол. Достал папиросы. Закурил. Я понимала: он хочет сказать что-то на прощанье. Но не может вот так, экспромтом, найти подходящие слова. А произнести просто какие-либо считает ниже своего достоинства. Мне все-таки не верилось, что мы расстаемся насовсем, что он уйдет и никогда не вернется в эту квартиру, что здесь возле стола когда-нибудь будет стоять другой мужчина, а где-то другая женщина будет выслушивать мудреные поучения Бурова.

– Мне нужно переменить климат, – сказал он. – Побыть одному, без близких и знакомых... Я предоставляю тебе полную свободу. Только прошу помнить, свобода, как и огнестрельное оружие, требует осторожного обращения с собой.

Я не вышла проводить его до порога, не слышала, как щелкнула за ним дверь. Сидела точно пригвожденная к табурету, и транзистор безголосо и хрипло издевался надо мной каким-то дешевым шлягером, повторяя и повторяя:

 
Любовь, любовь!
Ты моя любовь!
 

Несколько дней назад партком решил заслушать Бурова на одном из заседаний, предварительно ознакомившись с комплектом газеты за прошлый год. Как член парткома, я присутствовала на заседании, но молчала. И слушала. И сердце мое сжималось в волнении за Бурова.

Было бы враньем сказать, что кто-то придирался к Бурову на парткоме. Его даже похвалили: газета своевременно и правильно откликается на все важнейшие постановления партии и правительства, верно нацеливает коллектив фабрики на перевыполнение плана и улучшение качества обуви. Когда же речь зашла о журналистской практике Бурова, Луцкий не посчитался с самолюбием редактора:

– От Бурова мы ожидали большего. Мы смело взяли на эту должность выпускника факультета журналистики. Полагали, он внесет живинку, задор... Буров не оправдал наших ожиданий. Он пошел трудоемким, но малоэффективным путем. Стал писать всю газету сам. Фамилии под статьями стоят разные: рабочих, начальников смен, цехов. Даже моя фамилия появляется часто. Однако, как правило, весь номер от первой до последней строчки написан Буровым. Это допустимо раз, два, три... Ну, пусть год, ну пусть два... Но не столько же лет!.. При таком положении вещей неизбежны повторы, однообразие, скука... Буров не смог создать вокруг газеты творческий актив из рабочих и служащих. Тем самым обрек газету на прозябание. Вспомните, Андрей Петрович, как ваша супруга, еще не будучи вашей супругой, принесла рисунки о стульях. Номер и прозвучал. До сих пор его помнят... А разве среди нашего огромного коллектива нет других талантов?..

Особо хотел бы я остановиться на рассказе Бурова «Хобби». Мне не понравился этот рассказ. И дело тут не в литературных достоинствах или недостатках этого произведения. Дело в том, что рассказ получился недобрым по отношению к старому рабочему. Оценивать жизнь человека нужно не по незнанию им иностранных слов, а по тому большому, полезному труду, который он за долгие годы отдал стране, народу.

Буров обиделся. Он вообще был обидчивый и трудноотходчивый человек. Он сказал:

– Многотиражка – газета безгонорарная. Хотел бы я посмотреть на вас, товарищ Луцкий, если бы на фабрике отменили заработную плату и пригласили людей работать на общественных началах, много бы вы дали плана и качества?

Про рассказ он вообще умолчал, будто и не слышал критики...

Выступление Бурова показалось парткому грубым и не самокритичным. Бурову указали...

До сих пор не ведаю из каких источников, но в цехе тут же узнали, что партком не погладил Бурова по головке. Широкий многозначительно посмотрел на меня, повел подбородком, словно воротник его рубашки был тесен. Нина Корда не вертела подбородком. Это не в ее характере. Она говорила, будто стучала по столу:

– Ты плохая жена.

– Спасибо.

– Ты эгоистична.

– Очень большое спасибо.

– Ты, как Широкий, во всем хочешь быть первой. Даже здесь, в цехе, подменяешь меня. Хотя секретарь я, а не ты...

– Такой у меня характер.

– Плохой характер...

Корда старалась напрасно. Видимо, меня уже было поздно исправлять. Поздно, как ошибки в диктанте, сданном на проверку.

Вечером того же дня произошел «теплый» разговор между мной и Буровым:

– Ты не имеешь права обижаться на кого-либо. Ты должен обижаться только на самого себя.

– Не вижу для этого причин.

– Мужчина должен быть мужественным, – пояснила я.

– Мужество нелишне и женщинам.

– Тем более. Луцкий сказал правду о твоем рассказе. Как мужчина, ты должен проявить мужество и признать, что «Хобби» – это еще не рассказ писателя.

– Тебе очень хочется быть женой писателя? – спросил он язвительно.

– Мне больше не хочется быть ничьей женой. Честное слово...

2

Еще мышцами напрягались рельсы, тихо гудели, но поезд был уже далеко за семафорами. Толпа на перроне стала редеть, точно прополотая грядка. И тогда я увидела мать Андрея – Юлию Борисовну. И она увидела меня. Мы встретились второй раз за целых семь лет. Юлия Борисовна постарела, да и мне было теперь двадцать пять, а не восемнадцать.

За перроном, в мягких, как шерсть, сумерках плоско светились окна вокзала. Нудно поскрипывал подшипниками лоток, который катила полная мороженщица в белой куртке. Плакала маленькая девочка.

– Наташенька! – несколько театрально, с придыханием, произнесла Юлия Борисовна. И обняла меня за плечи. – Доченька моя...

Я не могла произнести слово «мамочка», не могла даже понарошку. Мне казалось кощунственным бросаться этим словом.

– Здравствуйте, – сказала я, пытаясь выдавить из себя сердечность.

– Как хорошо, что мы встретились. – Юлия Борисовна отстранилась, но запах сильных незнакомых духов витал вокруг, будто она повязала меня этим запахом, как шарфом.

Мама учила: «Если не можешь сказать человеку правду, промолчи».

Я промолчала. Юлия Борисовна взяла меня под руку. И мы пошли к метро, бело возвышавшемуся над привокзальной площадью.

– Наташенька, давайте поужинаем вместе.

Механически хотела ответить «с удовольствием», но подумала и сказала:

– Давайте.

В такси Юлия Борисовна закурила. Предложила мне. Я отказалась. Юлия Борисовна горько улыбнулась:

– За столько лет и не узнала, курит ли моя невестка. Как все глупо, не по-людски получилось.

– Вы были недовольны, что Андрей женился на мне.

– Старики всегда недовольны, – неожиданно вмешался водитель, толстощекий, мордастый мужчина. – Сами думают, лучше были. Моя теща, стерва, злобой исходит, когда меня увидит.

Юлия Борисовна нахмурилась. Выпустила струю дыма, резко сказала:

– Надо полагать, вы тоже не сокровище.

– Как сказать, – не смутился водитель. – Всю получку жене отдаю. И сверх того двенадцать – пятнадцать рублей за смену. А то и семнадцать выпадет... Директор завода столько не зарабатывает.

У Дома кино Юлия Борисовна дала водителю на чай целый рубль. Пожелала:

– Пусть сегодня сумма побольше набежит.

– Набежит, – уверенно ответил разговорчивый водитель.

К такси, пытаясь обогнать друг друга, уже спешило несколько человек.

Через фойе Дома кино и по залу ресторана шла робея, опустив голову. Только когда сели за столик, украдкой посмотрела по сторонам в надежде увидеть кого-нибудь из знаменитостей. Не увидела. Наверно, знаменитости сегодня ужинали дома.

– Андрей любит вас, – сказала Юлия Борисовна. – Он убежден, что вы умница.

Я не ожидала этих слов. Смутилась, конечно, не так, как могла смутиться в восемнадцать лет, но все равно ощутила на щеках дыхание жара.

– У вас есть честолюбие. И мне кажется, вам удалось заразить им моего сына. Честолюбие – это очень важно. Это как искра над бензином.

Она распорядилась относительно ужина и продолжала:

– Андрей инертен. Наследственный недостаток. Мой подарок. Но кто меня наградил им – не знаю. Его проклятье чувствую, словно рок. Тридцать лет в кино – и все вторым режиссером. Не хватает малости, самой малости. А без нее удача – неудача... Как вы думаете, у Андрея есть талант?

– Не знаю.

– Будете ждать его или подадите на развод?

– Не знаю.

– Наташенька, доченька, – Юлия Борисовна наклонилась ко мне через стол. – Скажите, только честно, вы любите или когда-нибудь любили Андрея?

– Не знаю. Не знаю. Я ничего не знаю, – говорила шепотом, а казалось, что кричу на весь зал.

Домой возвращалась поздно. Одна.

На трамвайной остановке, возле метро ВДНХ, целовались парень и девушка. Они не обратили на меня никакого внимания, словно я была в шапке-невидимке. Вечер мурлыкал, как старый кот, хитро жмурился зелеными звездами.

3

Прасковья Яковлевна Крепильникова умирала.

Белое окно прикрывала белая занавеска – обвислая, точно парус в безветрие. Черный штатив с капельницей наверху мог сойти за голую, обгоревшую мачту, мачту корабля с непогашенным сигнальным огнем на корабельном кладбище, которого я никогда не видела, но о котором читала давно, в детской хорошей книге. Книга навевала тоску, сладкую тоску по тому, что было и вновь не будет. Тоску по жизни, принадлежащей нам и утекающей от нас, как сквозь сито.

Давно ли в музее, очумев от картины Пикассо, Прасковья Яковлевна выражала возмущение своим любимым, идущим из глубины, словом «ужасть».

Сейчас она не говорит ничего. Вернее, твердит два слова: «Разрезали и зашили». Твердит время от времени, кажется, помимо воли – так подступает икота, – и лицо ее, и глаза – воплощенная в плоти бледно-желтая обида. На кого? На тех, кто остается, кто не уходит вместе с ней? Или обида на себя, на собственную слабость?

Вентилятор под потолком медленно вертит длинными, как весла, лопастями. Воздух чуть движется по палате. Здесь еще три койки. Пустые. Ходячие больные дышат воздухом на дворе.

Я скованно сижу на стуле уже десять или пятнадцать минут. Наконец Прасковья Яковлевна останавливает свой взгляд, озябший, на мне. Говорит медлительно:

– Доронин просил: «Присмотри за девкой, пропадет». А я знала, что ты не пропадешь, что не та у тебя закваска.

– Спасибо, Прасковья Яковлевна.

Она закрывает глаза, морщится от боли. Долго лежит тихо и молча. Я уже собираюсь встать и уйти, но, похоже, она чувствует это. Поворачивает ко мне лицо, глаза открыты. Но видят ли они меня?

– Скрывают, что рак, ну и пусть. От всех скрывают... Деньков мало уже теперь осталось. А хочешь знать, о чем перед смертью думаю? Думаю, что не помру. Не верю в смерть свою. Не верю! Ужасть!

4

– Анна Васильевна, а у меня бы не хватило смелости первой сказать людям, что бога нет. Первой... Пусть бы я была в этом уверена-переуверена...

– Отчего же?

– Умирать-то легче, веря, что существует другая жизнь, что ты перейдешь с этого света на тот... Я не смеюсь. Я говорю серьезно.

– Я понимаю, Наташа Но ведь бога все-таки нет, и кому-то нужно было сказать об этом первому.

– Во имя правды?

– Нет. Во имя разума.

– Врачи скрывают правду от Прасковьи Яковлевны тоже во имя разума?

– Врачи скрывают не правду, Наташа. Врачи скрывают свое бессилие. Вот так-то... Это большая разница. Понимаешь?

– Нет.

5

Громкие звуки джаза действовали ошеломляюще, я бы сказала – устрашающе, подобно раскатам грома. Ребята в белых рубашках с подвернутыми рукавами, казалось, вот-вот лопнут от натуги. Их вздутые щеки покрывал пот, волосы неестественно шевелились, руки двигались судорожно, рывками. Хоть беги на сцену и спасай ребят. Но трубы командовали ими уверенно, как офицеры солдатами. И музыка грохотала. И хотелось с опаской взглянуть на стены: выдержат ли?

Я редко бывала на вечерах в нашем клубе «Альбатрос». За все время работы, может быть, два раза. Но в тот вечер не хотелось домой. Увидела афишу. И решила послушать студентов.

В перерыве пошла в буфет. Буфет улыбался розовым пластиком столов, желтыми стульями на трубчатых ножках. Взяла бутерброды, бутылку кефира. Столики все оказались заняты. Заметила Широкого: он смотрел на меня и махал рукой.

Начальник цеха пил пиво в компании незнакомого мне мужчины. Видом мужчина отличался невзрачным, глазами пугливыми. Когда я подошла, он торопливо выпил остатки пива, сказал заискивающе:

– Спасибо, Георгий Зосимович.

– Давай, давай, – барственно ответил Широкий. Мужчина, ссутулясь, ушел.

– Никогда вас раньше не видел в клубе, Миронова. Даже по праздникам, – сказал Широкий, странно улыбаясь.

– Склероз, Георгий Зосимович. На собраниях сколько раз рядом сидели.

– Собрания не в счет. Я про веселье говорю. Про музыку... Это правда, что ты разошлась со своим мужем?

– Очень важно знать?

Широкий сморщил лоб, видимо обозначая глубокое раздумье. Изрек:

– Семья – ячейка государственная. А я все-таки твой начальник... Могла бы поделиться.

– Поделиться?.. Что вы, мне другого мужа найдете или свою кандидатуру предложите? – насмешливо спросила я.

Глазки Георгия Зосимовича превратились в щелочки – до того понравился ему мой ответ. Он с удовольствием отхлебнул пива. Крякнул, нет, квакнул, как лягушка. И, вздыхая, сказал:

– Другого мужа тебе искать не стану. Сама найдешь. Такие женщины на дороге не валяются. А в отношении моей кандидатуры, то...

– Помозговать надо, – подсказала я, видя, что Широкий замялся.

Георгий Зосимович закашлялся, поскреб ногтями затылок.

– Правило у меня есть такое, – наконец сказал он. – С подчиненными ни-ни-ни...

Я подалась вперед и сказала ему почти шепотом:

– Народная мудрость учит: всякое исключение подтверждает правило.

Широкий попятился назад вместе со стулом. Мне показалось, что у него перехватило дыхание. Наверное, от удивления.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю