Текст книги "Гайдамаки. Сборник романов (СИ)"
Автор книги: Юрий Мушкетик
Соавторы: Николай Самвелян,Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 56 страниц)
«Верно сказал про хлопов официал, – подумал Мелхиседек. – А про веру как загнул!» И вслух промолвил:
– Так пусть будет такой верой христианская.
– Одна есть правильная вера – католическая, – возразил ему Мокрицкий. – Она существует испокон веков. Она и есть самая разумная. Но не будем сейчас спорить об этом. Я хочу, чтобы ты уразумел тщетность своей борьбы. Не нам с тобой ссоры заводить. Другие дела есть. Хлопы стали своевольными, а вы их своими словами на ещё большее своевольство толкаете.
– Верно, посполитые весьма несмирными стали.
– Вот видишь, як бога кохам, правду молвлю. Кто же их может смирению научить? Только мы. Слушай, игумен, я не желаю тебе зла. – Мокрицкий пристально поглядел Мелхиседеку в глаза и выпалил: – Переходи в унию. Ты должен почитать за великую честь, что тебе молвилось в святом Риме и решено не карать тебя, а обратить в лоно католической церкви.
Мелхиседек силился понять, для чего ведет весь этот разговор Мокрицкий. Если он знает о его поездке в Петербург и на Сечь, то уж он, конечно, не поверит всем его словам об отречении от христианства. Никогда униаты не простят ему того, что он уже сделал. А веру свою он не продаст, крест у него на шее – это часть его самого, его плоти, его духа.
– Никогда и ничто не толкнет меня на предательство, никто не собьет с пути истинного. Готов принять кару во имя господа Иисуса Христа.
– Можешь молиться хоть черту, – Мокрицкий подошел к шкафу, налил из графина бокал и выпил. – Мне только нужны грамоты королевские, вот и всё.
– Не имею их, можете обыскать.
Мокрицкий криво усмехнулся, налил снова.
– Были бы они с тобой, был бы я дурнем, чтобы просил. Скажи, куда девал их? Отдашь – можешь сидеть спокойно, никто тебя не тронет. Разойдемся по-честному.
– Значит, всё же боитесь их? – улыбнулся игумен. – Это я и раньше знал. Неприятно будет, когда на сейм привезем грамоты
– Кто боится, мы? Сто ведьм тебе в глотку! Ничто не поможет вам. Даже гайдамаки, которые по лесам за монастырем прячутся.
Они стояли друг против друга, как на поединке. Смотрели друг другу в глаза так долго, что у Мокрицкого от напряжения стала дергаться щека. Он повернулся и пошел к шкафу, бросив через плечо:
– Эй, там!
В светлицу вскочили два жолнера.
– Возьмите его, – кивнул головой на Мелхиседека, – в свинарник бросьте. – Но когда игумен был уже за дверью, позвал жолнера и крикнул: – В замок отведите, в холодную!
Ночью Мелхиседек имел еще одну беседу с Мокрицким, тот приходил в подвал пьяный. Снова предлагал перейти в унию, угрожал, топал ногами, даже толкал под бока ножнами сабли. Но чем больше горячился официал, тем тверже становился игумен.
Утром Мелхиседека снова посадили в карету. Одежду, постель, сервиз, даже занавески с окошечка и дверцы – всё забрали. Позади кареты скакали на конях жолнеры. За городом почему-то свернули с дороги и погнали лошадей полем. В одном буераке карета высоко подскочила на ухабе и тяжело упала на правую сторону. Мелхиседека, который, больно ударившись плечом и головой, лежал лицом вниз, поставили на ноги. Он ещё не успел прийти в себя, как два жолнера ловко схватили его за рукава и выбросили из шубы.
Потом кто-то сорвал с него дорогую альтембасовую
[34]
рясу, затем подрясник.
«Убьют», – мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх. Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.
– Смилуйтесь, сотворите благодеяние, – упал на колени перед инсигатором послушник.
Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.
– Встань, Роман, всё в божьей воле, – перекрестился он.
Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когдато черная, а теперь рыжая сутана едва доходила до колен.
– Взгляните, он на индюка похож! – крикнул молодой безусый жолнер.
Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге до Радомысла карета переворачивалась ещё дважды. По приезде игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.
С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане, – один страшнее другого; дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченку удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.
Однажды, когда Мелхиседек лежал в полузабытьи, ему послышался какой-то шум. Он поднял голову. У входа работали два каменщика. Игумен смотрел и не мог понять, что они делают. А те клали уже второй ряд кирпичей. Через эту ещё невысокую загородку переступил послушник и опустился возле Мелхиседека.
– Ваше преподобие… я… – Крумченко не мог говорить, по его щекам текли слезы.
Мелхиседек понял всё – замуровывают вход в его каменную темницу. На душе стало как-то пусто и тяжело, но страха почему-то не было. В голове теснились какие-то посторонние мысли: о незаконченном жизнеописании, о монастырском саде.
«Нужно сказать Крумченку, чтобы взял бумаги и передал Гервасию. И почему Крумченко так убивается о нём? Какое добро сделал он для этого человека? Никакого».
Эта преданность растрогала игумена.
– Господи, прости меня, что я не с подобающим терпением переносил те беды, кои твоя любовь посылала для моего очищения, – шептал Мелхиседек.
Надрывал молитвой сердце, звал на последнюю беседу господа. Ему он отдал свою душу, свой разум, во имя его отдавал жизнь.
– Эй ты, вылезай, не то и тебя замуруем! – крикнул от входа жолнер.
– Иди, Роман. Поедешь к переяславскому епископу и скажешь, что грамоты в стене за аптекой. В моей келье, за иконостасом, лежат листы исписанные. Пусть он их возьмет тоже. Благослови тебя господь!.. Ну, иди же!.. Бог всё видит.
– Быстрее! – нетерпеливо крикнул жолнер.
Послушник перелез через возводящуюся стену.
Только теперь на игумена напал страх. Каменные стены обступили его со всех сторон, казалось, они сжимают его. Молиться! Но молитва почему-то не приходила на мысль, всё спуталось в его голове. Ещё лег один ряд кирпичей, ещё меньшим стало отверстие. Мелхиседек приподнялся на руках. Даже боль не могла пригасить страшной жажды жизни… Жить! Обычным монахом, послушником, наймитом, узником в темнице.
Его рука поскользнулась на соломе, и он тяжело ударился о стену погреба.
Он уже не слышал, как прискакал Мокрицкий с приказом губернатора отменить казнь. Мелхиседека отмуровали, два жолнера вынесли его на воздух, положили на землю.
– Поднимите его, – велел Мокрицкий.
Один из жолнеров тряхнул игумена за руку, но рука дернулась и безжизненно упала вдоль тела. Жолнер приложил ладонь к груди.
– Готов, – сказал он.
Мокрицкий наклонился и сам поднес ладонь к губам игумена.
– Хм, в самом деле не дышит, сдох от испуга. Заройте его, – бросил жолнерам и вставил ногу в стремя.
– Где же лопату взять? – сказал один жолнер другому, когда Мокрицкий отъехал. – Вот еще морока.
– Пускай сами закапывают, – кивнул тот головой на послушника и кучера. – Пойдем отсюда.
Вслед за жолнерами, минуту постояв над Мелхиседеком, пошли и каменщики. Крумченко и кучер остались одни. Долго молча сидели они на куче кирпича. Уже солнце скрылось за синей лентой соснового бора, уже кусты лозы в долинке легкой дымкой окутала вечерняя мгла. Вдруг кучер, который напряженно всматривался в лицо Мелхиседека, схватил за руку послушника.
– Гляди, веки дрогнули! – Он бросился на колени, припал ухом к груди игумена. – Дышит! Ей-богу, дышит! Воды скорей.
Крумченко зачерпнул прямо из лужи, оставшейся после каменщиков, пригоршню воды и плеснул в лицо игумена. Потом зачерпнул еще. Губы Мелхиседека шевельнулись, он вздохнул, будто просыпаясь ото сна, и открыл глаза.
– Сейчас же нужно забрать его отсюда, – прошептал на ухо кучеру послушник. – И тогда бежать к купцам, что письмо передавали. Они его спрячут. Ваше преподобие, лежите, мы сейчас. Все уехали. Потерпите ещё немного. Бери, чего же ты стоишь! – крикнул он на кучера. Они осторожно подняли Мелхиседека и понесли в долинку, густо заросшую лозняком и молодыми сосенками.
Глава шестая
КОГДА ГОРЕ НЕ СПИТ
Красные языки пламени вырывались из горна, лизали серую, потрескавшуюся глину печи. Неживой с размаху засыпал в огонь ещё одно ведро березовых углей и полой свиты вытер вспотевшее лицо. На его смуглых щеках протянулись две черные полосы сажи.
– Семён, ты что, оглох? Сюда иди, – донесся из-под сарая голос, – струг возьми в сенях.
Семен поднялся тропинкой с берега во двор и, взяв с полки в сенях длинный гончарный струг, пошел к сараю, где с рогом в одной и щеточкой в другой руке стоял Охрим Зозуля.
– Поворачивайся побыстрее, ходишь, будто три дня не ел, – брызгая краской на перевернутый горшок, скороговоркой молвил он. – Что это вы все сникли, как мухи перед зимой?
Семен ничего не ответил на Зозулины упреки. Только поглядел на него сверху вниз серыми прищуренными глазами, засучил рукава и взялся за струг. Рядом с высоким Семеном Зозуля выглядел почти мальчиком. Черный, словно цыган, хозяин с растрепанным длинным чубом, со смешной рыжей, словно облитой помоями, бородой никогда не сидел без работы. Жажда разбогатеть не давала ему покоя ни днём, ни ночью. Даже за столом, дожидаясь, пока подадут обед, он постукивал по столу сухими пальцами с длинными грязными ногтями; даже ночью водил по подушке рукой, будто обмазывал глазурью горшки и кувшины. Истинной мукой для Зозули были пасха и храмовые праздники. Придя из церкви, он не находил себе места. В будни же гончар вгонял в пот не только работников, но и сыновей своих, дочерей и двух зятьев, черных, худых и оборванных, как он сам. Зозуля, кроме гончарни, имел около пятидесяти десятин земли и столько же леса. С утра до вечера мотался он от горна к пьятру,
[35]
где сохли готовые горшки; от пьятра к сараю – там два здоровенных парня колотили довбешками
[36]
глину, а оттуда уже бежал в поле или на сенокос. Ему всё время казалось, что работники его гуляют, что работают не так, как следует. Сердитая брань не сходила с Зозулиных уст. Семен надолго запомнил, как когдато весной, когда возили навоз, небольшая, заморенная голодом лошаденка никак не могла втащить на гору перегруженный воз. Тогда взбешенный Зозуля бросился на коня и стал кусать его за холку. Неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы Семен не схватил хозяина за руки и не оттащил в сторону. Полтора года тому назад от Зозули убежал младший сын Мусий. Сначала гончар грозился, что больше и на порог его не пустит, но когда Мусий поступил в надворные казаки местного пана – смирился и даже рад был: пан всегда мог пригодиться ему, Охриму Зозуле, да ещё такой пан, как Лымаренко; к тому же Мусий стал иногда приносить домой деньги. Где он их брал, отец не спрашивал; да это в конце концов его, Мусия, дело, где он их достает.
– Потоньше стружку бери, – почесывая другим концом щеточки в бороде, говорил Зозуя. – Голодранцы чертовы, будьте вы прокляты! – рычал он на работников, которые мяли глину. – Вон какие камни пооставляли, чуть ли не с индюшачье яйцо. Что? Говори громче, – повернул он голову к хате.
На пороге, вытирая фартуком руки, стояла Зозулиха.
– На завтрак что готовить, спрашиваю? – кричала она.
– Похлебку, татарскую похлебку. Гренок насуши.
Семен не мог удержаться, чтобы не усмехнуться про себя. «Татарскую похлебку» – значит, похлебку без сала, чуть забеленную молоком. А в кладовой, оттягивая балку, висят мешки с прошлогодним и даже позапрошлогодним салом, желтым, как захватанный свечной воск. И провисят эти мешки там, пока черви в них не заведутся.
– Тр-р, вишь, разыгрались, удержу на вас нет, – вдруг послышалось у ворот.
Оба, и Семен и Зозуля, посмотрели на улицу; откуда, постукивая кнутовищем по голенищу, к ним направлялся плотный, подпоясанный ремнем приходский звонарь.
– Бог в помочь, – коснулся он рукой шапки. – Вот так кашники,
[37]
в таких только манну небесную варить. Семен, – взглянув на Зозулю, сказал он, – сейчас со мною поедешь. Надо на церковь потрудиться, крест поможешь поставить.
– А печь на кого оставить? – задрал кверху бороду гончар.
– Это, Охрим, господне дело; возле печи сам побудешь. Под церковью уже люди ждут, а нам ещё на фольварк нужно съездить, лестницу длинную взять. Мне-то что, а батюшка сказал, чтобы Семен непременно был.
Зозуля больше не перечил. Он тихонько пробубнил что-то себе под нос, ещё быстрее замахал щеточкой.
Звонарь и Неживой вышли на улицу, где стоял запряженный парой лошадей возок. Звонарь сел на передке на мешок с сеном, а Семен, поджав длинные ноги в новых березовых постолах, примостился на задней перекладине. Кони шустро бежали вдоль речки по ухабистой дороге. Возок немилосердно трясло, подбрасывало на буграх, и Семену казалось, что у него вот-вот что-нибудь оборвется внутри.
– Не гони так коней, слышишь? Печенки отобьешь, – попросил он.
– Не слышу, что ты говоришь? – наклонился с передка звонарь.
– Коней не гони, внутренности вытрясешь! – крикнул Неживой.
Звонарь попридержал коней, намотал вожжи на кнутовище, подсунул под себя, а сам повернулся вместе с мешком.
– Крест привезли, из самой Могилевки видно будет.
– Где купили?
– Не покупали. Старый пан подарил. Ты сажу вытри, – показал звонарь пальцем Семену на щеку.
Семен послюнил рукав.
– Перед смертью хочет царствие небесное заслужить, – он потер щеку пальцем, – поговаривают, будто совсем помешался. Заснут все в маетке, а он зовет музыкантов и велит играть всю ночь. Видно, скоро черти по его душе заиграют.
– Не так-то скоро, второй год не встает, хворь совсем разбила, – снова взял в руки вожжи звонарь. – Нам надо спешить. Но, – щелкнул он кнутом.
– Только не погоняй коней, ей-богу, душу вытрясешь.
Речка осталась справа. Проехали овраг, кони с разгона дружно вынесли на гору и вдруг испуганно захрапели, рванули в сторону. Звонарь изо всех сил натянул вожжи, а Семен соскочил с возка и схватил коней под уздцы. Кони беспокойно шевелили ушами, косили глазами – через долину к селу с шумом и свистом бежало несколько гайдуков, ведя на двух толстых поводках огромного медведя. Медведь вертел головой, иногда поднимался на задние лапы, ступал так несколько шагов, а потом кто-то толкал его в спину, и он снова бежал вслед за своими поводырями.
– Сохрани нас бог от этого, – перекрестился звонарь. – Нелюди какие-то. К кому же это они бегут, не к Лейбе ли?
Семен покачал головой, посмотрел в ту сторону, куда бежали гайдуки с медведем. Там, на самом краю села, стояло с десяток еврейских хат. Ещё старый пан переманил евреев в Мельниковку, соблазнил арендой, взаймы давал. Но немногие из них смогли выплатить Лымаренку взятые в долг деньги, стать на ноги. И вот теперь каждый месяц повторялась эта страшная потеха. Вскочат гайдуки в хату, отпустят до отказа повод, и медведь с ревом кидается по хате, пытаясь схватить кого-нибудь. С визгом прячутся под печью дети, а хозяин с перекошенным от страха лицом жмется в угол. На следующий день он повезет на базар всё, что можно продать, лишь бы пан не присылал гайдуков снова.
– Чего им к Лейбе идти, – промолвил Семен, выводя лошадей на дорогу. – Лейба сам пан. Вишь, они и свернули не туда, к Гершку отправились.
– Что же им взять у Гершка? У него одна корова, и та стара, как смерть. Ох, грехи наши тяжкие! – звонарь снова уселся на передке. – Послал нам господь пана. Зверь какой-то. Всякий раз, как только приходится бывать в имении, я прямо душой болею. Погляжу на столбы под окнами, к которым людей за ноги подвешивают, – мороз продирает по коже.
Семен молча подвязывал постолы. Кони широким шагом спускались с горы.
– Как можно терпеть дальше такое надругательство, – наконец вымолвил он. – Медведь в неволе и тот ревет, а это же люди живые. Хуже скотины считают, мучают по всякому поводу. Псарь не вовремя собак спустил на зайца – палками его; лошади плохо везли – конюхов палками; мало масла сбили – кнутами коровниц… Попробуй-ка кто хоть слово поперек сказать, запрут туда, откуда уж одна дорога – к господу. Сосед мой Терешко второй месяц хворает – в яму с тлеющими углями бросили. Прямо беда! Старый пан хоть и с причудами, а все же лучше был. И милосерднее и добрее.
– Покойников всегда добром поминают. Батько, бывало, говаривал, что когда пан пришел к нам, тоже вначале другим был. Добрый, хоть к чирю прикладывай. А как уселся покрепче, так и давай день за днем барщину набавлять. Только одно воскресенье людям оставил, да и то, если охоты не затевал, потому что на охоту выгонял всех людей зверя пугать.
Разговор прервался – уже подъехали к имению. Не заезжая во двор, звонарь с Семеном с помощью нескольких дворовых крестьян вынесли и положили на воз две длинные лестницы. Звонарь забыл взять с собой веревку, задок привязали лишь двумя постромками, и потому почти до самой церкви Семену пришлось идти сзади и придерживать лестницы.
У церковной ограды уже собралось порядочно народу. Пока Семен сходил напиться воды, лестницы сняли с воза и поставили: одну внизу, другую к колокольне на крыше церкви. Из окна колокольни её привязали веревкой, скрученной вдвое. К Неживому подошел здоровенный, толстый человек и, заправляя длинные черные волосы, выбившиеся из-под островерхой шапочки, сказал:
– Тебе, Семен, порешили мы, – он указал на церковного старосту и дьякона, – поручить святой крест на колокольню поднять. Большая честь выпала на твою долю, ты заслужил её. Радость непомерную почувствуешь; постоянно будешь зреть взнесенный тобою на колокольню крест. А сегодня за труды ты тоже кое-что… словом, награду получишь.
Из церкви вынесли четырехпудовый крест, привязали к нему веревки. Два человека поставили крест стоймя на землю. Семен, сняв свитку, сунул руки в веревочные петли.
Впереди Семена, с завязанным в два полотенца блестящим шаром, поднимался дьячок. Он сам взялся за эту работу, но теперь был не рад ей. Особенно когда начали подниматься на колокольню. Ветер заносил шар в сторону, и дьячок с трудом удерживал его. Семен, хватаясь обеими руками за ступеньки, шаг за шагом поднимался наверх. Лестница гнулась, скрипела, но он не замечал этого. Крест больно давил спину и тянул вниз. Было уже недалеко до верха. Семен чувствовал, что держится из последних сил. На мгновение глянул вниз: хаты показались маленькими и будто перекошенными. Едва не натолкнувшись головой на дьячкову ногу, поднял голову. Дьячок, обхватив рукой лестницу, отдыхал.
– Лезь, не стой на пути, – прохрипел Неживой, – лестницу проломим.
Он через силу долез до верха, где, привязанные веревками, сидели два кузнеца и мастер из города. Облегченно вздохнул, когда несколько рук схватились за крест, подтянули его вверх. Освободив от веревок руки, Семен сразу же слез вниз. Он только теперь почувствовал, как трясутся ноги, как горит, словно обожженная огнем, спина.
– Батюшки! – вскрикнула какая-то женщина. – Кровь на спине, рубаха вся разорвана.
Тяжело дыша, Семен посмотрел наверх, туда, где возились кузнецы и мастер. Потом перекинул через плечо свиту и пошел со двора. Около ворот его догнал дьякон.
– Вот тебе батюшка за труды передал, – сунул он под руку Семена пшеничный каравай.
Семен повертел хлеб, словно это была какая диковина, и зашагал по улице к Зозулину двору.
…Домой вернулся поздно. Не заходя в хату, прошел к хлеву. У будки, положив большую лохматую голову на лапы, лежал Медведь. Услышав шаги хозяина, пес поднял веки, посмотрел печальными, затуманенными глазами. Уже второй день он ничего не ел.
– Медведь, что с тобой? – Семен сел на корточки возле пса. – Болит что-нибудь?
Медведь смотрел на него большими умными глазами, словно хотел что-то рассказать и не мог. Из уголков глаз у него скатились две слезы. Семен отломил краюху хлеба и положил возле пса. Но Медведь даже не взглянул на хлеб.
«Неужели отравил кто? – думал Неживой. – Такой пес был!» Нестерпимо стало жаль Медведя. Маленьким щенком принес он его домой. Вспомнилось, как, напившись молока, тяжело сопя, щенок залезал в старую, выстланную сеном корзину, и только два черных глаза блестели оттуда. Немного погодя, чтобы не сбежал со двора, Семен стал привязывать его крученой суровой веревкой.
Неживой поднялся, пошел в хату.
– Явдоха, Медведь ничего не ел? – спросил он жену. – Видно, пропадает. Налей воды в миску, я побреюсь. Завтра в Черкассы должен ехать, горшки повезу.
Явдоха засветила лучину, налила в миску воды.
– Так рано темнеет, – пожаловалась она. – Завтра воскресенье, может, голову свиную возьмешь да продашь,
Семен кивнул головой. Он и сам думал об этом. Несколько дней тому назад заколол кабана; имел намерение продать сало и телку, а купить корову.
– Хорошо, если только будет время возиться с нею, – сказал из сеней, поправляя кадку с салом.
Семен наточил бритву, поставил на скамью возле лучины миску с водой и, подвинув скамеечку, стал бриться.
В углу под образами, толкая друг друга, шептались два Семеновых мальчугана – шести и двух лет.
– Ремня захотели! – прикрикнул на них Неживой. – Сидите тихо: воду колеблете, не видно ничего.
– Может, внесем кадку в кладовую, – готовя ужин, отозвалась Явдоха.
– Пускай стоит, будем таскаться с нею. Всё равно в среду на базар повезу. Вот и готово, – вытер он об колено бритву, – давай ужинать.
После ужина Семен уже не стал ничего делать. Нужно было пораньше лечь, чтобы не проспать утром. Сон долго не приходил. Семен слышал, как Явдоха мыла посуду, как стучала кочергой, накладывая в печь дрова, чтобы до утра просохли, как ставила тесто.
Проснулся Семен, едва в окнах забрезжил рассвет. Явдоха уже возилась в хате. В печи сердито, словно гневаясь на кого-то, шипели немного подсохшие за ночь, но всё ещё сырые дрова, на большой, почерневшей сковородке потрескивало свежее сало, и от запаха его приятно щекотало в ноздрях.
Перемешивая в надбитом горшке кулеш, Явдоха со вздохом бросила через плечо:
– Медведь сдох.
– Да ну?
– Скрючился так. Наверное, мучился перед смертью. Где его закопать? За садом? – Явдоха налила кулеш в глиняную миску. – Садись, поешь горячего.
Но Семен уже подпоясывался поверх свиты поясом.
– Я и так запоздал. Зозуля будет ворчать. Положи что-нибудь в торбу.
– Сала сырого? Жареного бы, так потечет с него, ещё не остыло. Вот рыбы немного осталось, той, что кума намедни принесла.
– Положи рыбу.
Семен бросил в мешок свиную голову и, взяв из рук Явдохи торбу, вышел из хаты. На дворе было холодно. Ветер раскачивал порожнее ведерко, стучал им по колодцу.
«Ещё разобьется».
Семен зацепил ведро за колышек и пошел со двора. На краю неба уже занималась светло-голубая полоса.
– Давно выезжать пора, – зло встретил его возле сарая Зозуля. – Гершку скажи, что воза три ещё будет – и конец. Зима идет, да и печь не годится: пригребица
[38]
не сегодня-завтра упадет. Глазури не бери, а окалины пускай побольше даст.
– Веретено надо бы новое, – заметил Семен. – Старое совсем стерлось, верхний круг стал часто спадать.
– Сами сделаем. Тебе лишь бы деньги тратить, сказано – не свои, – ворчал гончар, помогая увязывать сложенные столбиками на возу горшки, крынки, кувшины, макотры. – Сам же и стер веретено, как зубами его сгрыз. Работничек тоже, один убыток. У людей работники как работники, а тут…
Семен молчал, как всегда. Он вообще был неразговорчивым, рос таким сызмальства. К тому же знал, что спорить с Зозулей всё равно, что плевать против ветра, – только себя заплюешь. Давно бы он ушел от Зозули, но где ещё найдешь работу? Зозуля же Семена только ругал, а кулаки, как другим своим батракам, в лицо не тыкал. Он немного побаивался рассудительного, спокойного работника. Почему – Семен не знал. Может, потому, что он никогда не говорил ничего наперекор, молча слушал хозяина, пряча в уголках тонких, резко очерченных губ чуть заметную усмешку.
Зозуля был бы не прочь избавиться от своего хмурого наймита, да кем заменишь его? Неживой понимает в гончарном деле лучше самого хозяина.
Семен вывел из хлева пару гнедых лошадей, запряг в телегу, поправил в передке сено, щелкнул кнутом в воздухе. Лошади тронулись с места.
– На телегу поглядывай, ворон не лови, – кричал вдогонку Зозуля, закрывая ворота. – На спусках потише, придерживай коней.
Ветер всё усиливался и усиливался. Семен свернул на полевую дорогу и, проехав несколько верст полем, выехал снова на большак уже за Ротмистровкой. Теперь ветер дул в спину, стало тише и теплее.
Позади остался колодец со сломанным журавлем, опасный, крутой косогор. В версте впереди маячил молодой дубняк.
«Нужно кнутовище вырезать, – Семен бросил взгляд на лесок. – А кто же там стоит возле куста? Ещё оперся на что-то, похоже на ружье?»
Он беспокойно оглянулся на телегу, ища, что бы взять в руки. Но на возу, кроме горшков, ничего не было. Остановить коней? Поздно. «Чего я боюсь, – успокаивал он себя. – Что с меня взять? Разве кирею, так она старая, ещё и прожженная около кармана».
Лошади шаг за шагом приближались к дубняку. Теперь Семен уже хорошо видел, что это стоит, опершись на ружье, солдат. Он, видимо, ждал подводу. Когда лошади поравнялись с солдатом, тот закинул за плечо ружье и пошел рядом с телегой.
– Далеко едешь? – оглядывая воз, спросил солдат.
– В Черкассы. Может, по дороге – садись, подвезу, – подвинулся Неживой.
– По дороге. Устал немного. – Солдат вскочил на воз, сел, свесив ноги. Ружье положил на колени. – Из самой Шполы иду. У тебя, землячок, нет табачку?
– Есть, – Семен достал кисет. – Земляк, говоришь; может, из тутошних мест будешь?
– Не совсем отсюда, – усмехнулся солдат. – Но всё равно земляк.
– Откуда же ты? По разговору так будто бы с Московщины. Хотя все солдаты одинаково говорят.
– Из-под Мурома. Слыхал про такой город?
– Не слыхал, – признался Семен. – Про Илью Муромца знаю. Далеко этот Муром?
– За Москвой. Я родом с Дона, жил только в Муроме.
– Не понравилось на Дону, или как? Говорят, будто там все казаки в достатках живут.
Солдат поправил ружье.
– Кто как. Есть в достатках, а есть и голодные. Как и везде.
– Вы в Шполе стоите? Скажи мне, не знаю, как тебя звать, зачем вас прислали сюда? Разные слухи в народе ходят.
Солдат, разогревшийся было при ходьбе, начал мерзнуть. Он положил ружье на солому позади себя и, потирая пальцы, прикрыл колени полами шинели. Семен посмотрел на посиневшие от холода руки солдата, подвинулся ещё дальше на край.
– Залезай сюда, – откинул он полу киреи. Так будет теплее. Кирея большая, хоть впятером под нею прячься. Только, когда курить будешь, огонь не рассыпь.
Солдат поблагодарил и, перекинув ноги через полудрабок, полез под кирею. Семен снова завернул полу, и теперь из киреи торчало только два лица: одно смуглое, продолговатое, другое круглое, с белыми стрехами бровей, голубыми, как цветки льна, глазами и небольшим, слегка вздернутым носом.
– Ты спрашиваешь, как меня зовут, – дыша Семену на щеку, начал солдат. – Зовут меня Василием. Василий Озеров. А зачем нас прислали сюда – хорошенько и сам не знаю. У нас слух прошел, что против униатов. Знаешь, наверное, что они творят: совсем хотят нашу веру искоренить. Говорят, значит, что послы наши чаще стали в Польшу ездить и польские к нам. Им, униатам, князьям разным, значит, не по нраву это стало, вот они и заварили кашу. Боятся, чтобы и правый берег к России не отошел. Сами чуют: несправедливо он под ляхом. Может, какие-то перемены будут, так между собой солдаты гутарят. Спрашивали офицеров – те не рассказывают ничего.
– В нашем селе тоже такие слухи ходят. Я никак не пойму, как это паны да против панов войско послали. Ведь униаты – та же шляхта. Ну, чего хитришь! – стеганул Неживой коня.
– А вот видишь – и послали. Знать, тутошние паны нашим поперек стали. Это ведь нам с тобой незачем ссориться, делить нечего. Разве панов, – засмеялся Василь, – обменять наших лучших на ваших похуже?
– Если бы и было, что делить, то, думаю, обошлись бы без ссоры, – усмехнулся и Семен. – Дай бог, чтобы против униатов, – продолжал он невысказанную мысль. – Я вот уже размышлял. Паны у нас всё больше хомут на крестьянах засупонивают. Совсем на шею садятся. Кое-где люди в селах начали головами встряхивать, пробуют сбросить. Вот, может, ваши паны и послали солдат, чтобы помочь нашим панам на людских шеях усидеть?
– Этого не будет. Я бы своим штыком! – Василь кивнул назад головой. – В случае чего ещё и сам бы помог ссадить вашего пана. Мой отец на панской конюшне богу душу отдал. Сынок моего пана в нашем полку служит. Я и попросил его, чтобы замолвил словечко и хоть на месяц пустили домой. Куда там! – Василь сплюнул на дорогу. – Все они одинаковы.
– Верно, а таким, как мы, тоже надо держаться вместе, – Семен коснулся под киреей Василева локтя. – Вот ты говоришь, а я всё понимаю. Не только потому, что речь наша очень схожа. Жизнь наша одинакова и… – Семен вертел в пальцах кнутовище, не находя нужного слова, – души у нас близкие, вот как, – наконец закончил он, довольный, что сумел так удачно и коротко выразить свою мысль. – А зачем ты в Черкассы идешь, или нельзя сказать?
– Чего там, можно. За лошадьми капитан послал, скупщики наши лошадей для полка подбирают.
Время в беседе летело быстро. И Неживой и Озеров даже удивились, когда с холма на них глянули кривыми ставнями белые хатки Черкасс. Не доезжая до базара, Семен остановил лошадей. Оба слезли с воза.
– Давай ещё раз закурим, – протянул Василю кисет Неживой, – да и кому куда положено.
Василь, топая на месте, чтобы размять затекшие ноги, набрал табаку. Семен прикурил трубку, протянул солдату руку:
– Будь здоров, Василь. Будешь в нашем селе – заходи. Спросишь Семена Неживого, скажешь, тот, что около пруда живет, а то у нас полсела Неживых.
Семен въехал в переулок. В самом тупике, за редким из кольев частоколом, виднелся похожий на огромную конюшню необмазанный Гершков дом. Семен хотел открыть ворота, но в это время из хаты, застегивая на животе лапсердак, выбежал плешивый Гершко.
– Не надо, остановись, – замахал он руками. – Поворачивай назад, прямо к лавке повезешь.
Семен развел руками.
– Где же эта чертова лавка?
– Как, ты не знаешь? Эй, Эвка, – позвал лавочник, – мигом сюда, накинь на себя что-нибудь.
Из сеней, поправляя на плечах платок, выбежала девчонка-батрачка.
– Покажешь ему, где лавка. Передай хлопцам, чтобы без меня не продавали. Горшки-то хороши? – обратился он уже к Неживому. – Прошлый раз было с десяток попорченных. Не гешефт, а одни убытки от такой торговли. Езжай, пока не стемнело.