Текст книги "Гайдамаки. Сборник романов (СИ)"
Автор книги: Юрий Мушкетик
Соавторы: Николай Самвелян,Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 56 страниц)
Лица людей покрыла сизая сырость. К утру одежды делались пудовыми. На дне стружков перекатывались лужицы воды.
Один из стругов тряхнуло. Люди привскочили, и сошедшиеся с обоих берегов ветви скинули с них шапки. Казаки завозились у струга в стылой воде. Под днище подсовывали ослопья.
– Сама пойдет… Сама пойдет…
Борясь с волной, приблизился Ермак. Серебрянка тут была быстра и узка. И Ермак, махнув все еще возившимся людям, велел раскатать сложенные паруса (мачты давно посрубали на судах), на живую нитку стачать паруса лыком и перехватить речку за кормой застрявшего струга.
Вода вздулась около плотины. Качнулся струг. С протяжным криком протолкнули его мимо изъеденного камня-утеса, одетого мелким ельником.
На другое утро еще в темноте люди будили друг друга. Весть мгновенно облетела стан.
– Убежали.
Не спрашивали – кто. Скрылись, несмотря на крепкую охрану, татары-проводники.
Тяжелой тишиной встретили в стане мутно сочившийся рассвет. Дико и пустынно было вокруг.
К парусному навесу атамана три казака привели человека, малорослого и скользкого, покрытого черной кожей. На коже были остатки чешуи: человек был в рыбьей одежде. Он забормотал скоро-скоро на непонятном языке. Баглай, подойдя, склонился над ним.
– Твоя врала, моя не разобрала, – сказал великан.
– Убить поганца, – сквозь зубы, с ненавистью произнес Селиверст.
Один из конвойных отозвался, как бы оправдываясь:
– Вогул, рыболов… смирный.
– Смирный? Наше будет жрать. Чтоб как на Сылве? Спокойный голос перебил:
– Ты, что ль, врага еще не повидав, убивать рад?
Селиверст онемел перед Ермаком. Вдруг маленькое, в кулачок, лицо его исказилось.
– Я… А что ж?.. Татаровья убегли… Кровное наше кому в пещере поскидали? Им поскидали! Татаровьям! Всех поганых убивать! Погибаем! – выкрикнул он, все более распаляясь и уже не помня себя.
– И про Сылву ты кричал? – так же спокойно спросил Ермак.
– Зима – вот она! Память коротка, думаешь? Не забудем Сылву! Что ж мы? Без обуток… Голы!.. До одного сгинем! Погиба-а-а…
Два раза с короткого размаха Ермак ударил его по лицу. Он шатнулся, отлетел и, падая навзничь, еще кричал:
– …а-а-а!..
– Живым оставлю, – сказал Ермак. – Людей мало. Но как еще услышу, не посмотрю, что мало: голову долой! Гноить войско не дам. Гром же свой – не на таких вот бессловесных, не на вогуличей, рыбой живых… При себе оставьте, еще понадобится ему грянуть!
И скорыми шагами пошел прочь.
К Селиверсту приковылял на искалеченных вывернутых своих ногах Филька Рваная Ноздря. Медвежьими могучими руками он приподнял его, постелил рогожку и сидел около друга, пока тот не заворочался и не застонал.
Тревожный говор слышался в стане. На весь стан раздался окрик Кольца: – Чего гамите? Верна дорога, бурмакан аркан!
Посланный дозор воротился с вестью, что невдалеке, в двух-трех часах, есть речка и течет она в сибирскую сторону.
Водяная дорога, через Каменные горы, короче всех, никому до того не ведомая, никем не слыханная, была найдена.
Зимний острожок обнесли стоячим тыном.
Место, где стал этот второй городок Ермака, известно и сейчас: его называют “Ермаковым городищем” или “Кокуй-городищем”, так как поблизости течет речка Кокуй.
Вокруг лежала охотничья страна. С вогульских стойбищ казаки привозили юколу и соленое мясо. Стойбищ не разоряли; но не все отряды блюли атаманов запрет.
Один отряд забрел далеко – до Нейвы. И татарский мурза, по волчьему закону тайги, перебил гостей всех до единого.
Ходили на охоту. Подстерегали сохатых у незамерзающих быстрин-водопоев. Из норы подняли лисий выводок. Лисят покидали в прорубь, с лисицы сняли шкуру.
Перед весной, подделав полозья под струги, казаки потащили их волоком.
– Разом! Ну-ка! Взяли! Сама пойдет…
Но струги были тяжелы. Казаки “надселись”, как вспоминает песня, и кинули весь строгановский флот.
Еще двести лет спустя на Казачьем волоке лежали Ермаковы струги. Сквозь днища их росли вековые деревья.
Подошла весна, медленная и холодная. В погожие дни ручьи становились голубыми до небесной синевы.
По рекам Жаравлику и по Баранче казаки на связанных плотах спустились до реки Тагила. Тут остановились. Валили лес, строили новые струги. Гудели уже первые хрущи. Тяжелой, черной работой было снова занято все войско. На этом месте стал третий городок Ермака. В него, в случае беды, могли бы вернуться казаки.
Построили струги, погрузили припасы и поплыли вниз по Тагилу.
Урал исчез, будто его и не было, рассыпался редкими синими холмами. Там садилось солнце. Неяркий, жидкий закат растекался холодной желтизной.
Уже в чужой, неведомой стороне двигалось войско. Русская земля была далеко, за невидимыми горами…
Разведчики рассказывали о покинутых юртах. Земля лежала пуста. Казалось, она примолкла, затаив дыхание. Настороженная, она молчаливо тянулась по обеим сторонам реки.
Но пока ничто не преграждало пути. Воды Тагила вынесли струги в Туру. Сосновые и кедровые леса сменялись степями. Около речных стремнин берега становились отвесными.
Однажды толпа всадников в острых шапках, с круглыми щитами на руках показалась на берегу. Раздался звук, похожий на быстрый свист кнута. И тотчас одно весло повисло в уключине, движение струга прижало его к борту. Гребец удивленно смотрел на стрелу – как она торчала в его руке и как вздрагивало еще ее оперение; и он неловко пытался вытащить ее. Рядом выругались. Звонкий голос крикнул: “А ну, шугани!” Стукнули ружья, в них, торопясь, вкатывали пули; пищальщики по двое брались за пищали. Но не успели зарядить и изготовиться, как спереди заорали неистово:
– Клади ружье! Клади!
Подчинились не вдруг, с ропотом.
– Греби! Налегай! – орали спереди. – Таи огненную силу! Передавай назад!
На атаманском струге забил барабан. По барабанному бою струги подтянулись кучнее. Барабан ускорял дробь. Весла сверкали все чаще. И еще учащал удары барабан. У гребцов еле хватало дыхания. А барабану все было мало. Он частил, он сыпал скороговоркой. Пена заклубилась в следе атаманского струга. И за ним летели, рвали речную воду остальные струги. Всадники неподвижно застыли на берегу, словно пораженные видом этого необычайного каравана. Потом исчезли.
На новом речном изгибе показалось несколько земляных юрт с торчащими кверху концами жердей и тут выскочило к реке вдвое больше всадников.
– Не проскочить, – сказал Брязга. – Ударим, юрты пошарпаем.
– Вон там отлого, – указал на берег Кольцо. – Мне десятка довольно. Слышь, батька? В миг обойду!
Ермак смотрел из-под руки, ответил:
– Тороплив.
На берегу молча ждали. Но едва ертаул поровнялся с юртами, стрелы косо вжихнули перед носом его и за кормой. Кто-то охнул на струге. Толпа на берегу испустила вопль.
– Не пробьемся, – повторил Кольцо. – Десяток давай, отгоню!
– Родивон в крови… – Ермак выпрямился, обернулся к Кольцу: – Бери ж струг, Иван. Ин по-твоему! Только стой: языка мне надо.
Кольцо перескочил на подбежавший стружок и тот развернулся, обогнал атаманский струг и, враз ударив всеми веслами, понесся наискось к отлогому месту выше юрт. Всадники на берегу заколебались. Конной дороги к месту, куда летел струг, не было. Одни поскакали прочь от берега, оглядываясь. Другие спешивались. А Кольцо стоял во весь рост под жужжавшими стрелами. Все струги Ермака проскочили тем временем вперед.
Отдаленный крик донесся до них: раскатились два выстрела. Скоро плотный черный дым встал там, где были юрты.
Казаки гребли медленно. Они услышали нестройную песню раньше, чем показался нагонявший их стружок. На дне его лежал связанный лыками, в одежде, измазанной кровью, татарин с бритой головой. Он ответил на вопрос, чьи юрты:
– Епанча.
– Вы хотели злого, – сказал Ермак. – Но я не поднял руки. То был только один мой палец, а твоих юрт уже нет. Иди с миром. Скажи всем.
И он приказал перевязать раны татарину, накормить его и выпустить, где пожелает.
Плыли в тюменских пределах. На берегах виднелись клочки ржаных и овсяных полей. Там, где стоял некогда город Чимги, теперь были только кочевые юрты.
Старики принесли мяса, хлеба и шкуры зверей в знак мира.
– Власть Кучума кончилась, – объявляли казаки.
– Кто снимет ее? – спросили тюменцы.
– Мы сняли ее с вас!
– У Кучума воинов – как листьев в лесу. И мы не помним, когда мы жили по своей воле. Вы уйдете, откуда пришли, – что скажем мы хану, горе нам? Тут, прервав путь, остановились казаки.
Ночью свет месяца дробился на быстринах и широко разливался над разводьями, повитыми тонким туманом. Там сонно и сладко пели лягушки, и казался безгранично мирным этот серебристый простор. С высокого берега слышались голоса: то гуляли молодые казаки, и девушки с мелко заплетенными жесткими косичками смотрели на них чуть откинув худенькими руками кошмы в юртах.
Мало-помалу замолкали голоса. Пустел берег.
Гаврила Ильин воротился к стругам, когда уже померк серебряный блеск, лягушки перестали стонать, уснув, и ровно-тусклая поздняя желтизна от заходящего месяца одна лежала на безмолвной реке.
Место Ильина было на большой крытой барке с припасами. С чуть слышным скрипом качнулась под ногой барка и сильнее потянуло тиной от воды.
Тогда сиро и одиноко стало Гавриле.
Он взял дуду. Сдавленный, тянущий звук помедлил и нехотя слетел с нее. Но другой был чище, легкокрылей. И уже рассыпчатые звуки понеслись вослед первым. Затеснились, бойко подхватывая друг дружку, чтобы вместе взбежать по тоненькой, как ниточка, дорожке. Тугая, хлопотливая, ликующая жизнь билась теперь возле Ильина.
И будто не он им – они ему рассказывали, он только прислушивался, чтобы не проронить ни слова.
Они рассказывали о стране с синими жилами вод, с бегучими тенями облаков. Той страной плыли казачьи струги – походила она на пятнистую звериную шкуру. Лебединый клик раздавался с озер. Белые камни высились над потоком, иссеченные письменами воинов неведомых людей.
Костяки древних незнаемых воинов тлели под курганами – позеленели медные острия их боевых копий…
На высоте звуки становились хрупкими, как льдинки, и потом падали, ширясь, делаясь горячими. И от этого щекотный холодок пробегал вдоль спины Ильина. Он больше не видел мертвенной пустынной желтизны, не замечал, как гасла в ней осторожная, негромкая его игра – иной мир был кругом, просторный, светлый, щемящая радость жила в нем. Возносились к нему острые скалы, ладьи бежали с моря. Войско шло в лихой набег. Заломленные шапки, острые ножи за поясом. Всадники с красными щитами выметнулись на берег, стрелы преградили путь войску. Но сквозь стрелы вел его непобедимый атаман – мимо мелей, через перекаты, по голодной черной земле. И был он подобен тем великим атаманам, о которых давным-давно на берегу реки Дон поминал старый старик: Нечаю, Мингалу, Бендюку. Он вел войско затем, чтобы раскинуть шелковые шатры – как самоцветы на лугу, под птичий щекот под ясные песни белогрудых женщин…
– Про что играешь?
Наплыл туман – Ильин только теперь заметил человека, стоящего на носу барки. И тотчас перестал играть и робко спросил:
– Не спишь, батька?
Человек, переступая через кладь, подошел, чуть блеснули глаза против перерезанного чертой земли, уже не светящего месяца; под бортом булькнула черная вода.
– Хорошо играл. А про что?
– Ни про что… Сердце веселил.
– Про наши дела, значит, – утвердительно кивнул Ермак. Присел на борт, заговорил: – Много игры я наслышался – и нашей русской, и татарской, и немецкой, и литовской. Песен много разных. Всяк по-своему тешит его – человечье сердце… Под золоту-то кровлю всякого манит… – И помолчал. – А такая запала, парень, что не тешила, не манила…
Вдруг – мутно виделось – он закинул голову, торчком выставив бороду, протяжно, низко – утробой – затянул: не грозовая туча подымалась, Не сизый орел крылья распускал – Подымалась рать сто сорок тысячей, С лютым шла ворогом биться За землю, за отчину.
Подымался с той ратью великой…
Не хватило голоса, он тряхнул бородой, отрезал песню.
– Кто подымался, батька? – подождав, спросил Гаврила.
Ермак точно не слышал.
– А то будто женка причитает, – под березой нашла ратничка, порубан он – меж бровей булатом: “Век мне помнить теперь того ратничка на сырой земле, на истоптанной, да лицо его помертвелое, алой кровию залитое, да глаза его соколиные, ветром северным запыленные… Ты за что, про что под березу лег?”
Распевно повторил, отвечая за мертвого:
– За родимую землю, за отчину…
И шумно передохнул.
– Унывная песня. А на смерть с ней идут. Нет сильней того, с чем на смерть идут, парень.
– Где ж то – в войске царевом?
– Млад ты, что видел? Ты посуди: сколько нас? Полтысячи… Своей, думаешь, силой сильны? А там – калужские, московские, рязанские, камские, новгородские, устюжские, и обо всех одним словом молвится: Русия. Вот какой силой мы сильны. И Дон не сам – той силой стоит. Пошатаешься сызмала по миру, ног не пожалеешь, – все поймешь, ровно на ладошке увидишь… Сказал, подумав:
– Про царя как разумеешь, кто он?
– Нешто мы царевы! – отозвался Ильин.
– Эх, ты… – Ермак досадливо выругался. – Понимать надо. Не сослепу, как кутята… Подо мной полтысячи, говорю. Сочти, сколько под ним. Тому телу ныне он один – голова. Весь закон его такой – знает, куда гнет. Шей без числа упрямых согнул. А какая не гнется, та сломится…
Скрылся месяц. Забелел восток, и, наклонясь вперед, голову подперев рукой, медленно говорил Ермак:
– Он выедет, выкажется на светлом коне, выше всех… бугорок там, шихан, значит. Волос вьется из-под шелома, а конь ничего, добрый конь, набор простой. Строганов Максимка пышней ездит. А все поле – черным-черно от ратничков, – и как ахнет сила-то, поле-то одним кликом грянет: вона царь всей Руси! – Странный восторг проступил в его голосе, – дивно стало Гавриле. – С шихана обведет взором, крикнет: “Крест целовали!” И пошло войско на приступ…
Замолчал. Вдруг качнулся, сплюнул за борт.
– Голопанили на Волге – потягаться с ним… Дуроломы! Понимать надо…
Уж высветилось небо. С береговой кручи – протяжный крик:
– А-а… он!
Тотчас отозвалось близко на стругах:
– Сла-авен До-он!
И дальше:
– Тюмень-город!
Перекликались дозорные.
– Раздоры видел, Черкасы, – сказа Ильин. – Орел-город… Какая ж она, Москва?
И зябко скорчился, – на худых коленях лежала покрытая тусклым оловом влаги дуда.
– Живут люди. – Ермак повел плечом. – Кругом живут люди… Все – на потребу человеку. Дерево, трава, зверь, река – бегучая водица-матушка… Москва, спрашиваешь? Дивен город, дивней нет. А тесно живут, скудно. Как купец на злате – человек на земле…
Нагнулся, поднял топор, валявшийся у ног.
– Твой?
– Селиверстов.
– Добро кидаем, парень, – топоришку ль, струг ли. Состроили и кинули, что жалеть! – Он постучал о борт топором, чтобы плотнее насадить его. – Иной скоротал век, хлеба скирду стравил, а не жил – обмишенился… Силой бы русской простор земной прорубить!
Он глядел на реку – в белом холодном тумане безжизненно чернели недвижные струги.
– Злата кровля манит, – повторил он, – жизнь как полегше… да смех легкий. А куда полегче! Тропочками хожеными топают – узки они, собьются на них, грызутся по-звериному, сулу-то дарма расточают. Тешатся: завтра – ух как я!.. А ты знай: нынче не выдюжишь, завтра крышка гробовая пристукнет. Сунул топор под рогожку, потер сомлевшую ногу, встал. Сказал озабоченно:
– Нынче борты подобрать: поплывем – быстрины не такие будут, волну черпнете. Припас весь перебрать, пересушить на парусах. Порох – надежней укрыть, в середку. Пуще всего беречь. Смолы насмолить, пока стоим здесь… На соседнем струге кто-то поднялся, ошалело озираясь спросонок, пошел, кутаясь в рваный зипун, к краю за своей нуждой.
Ермак рукавом отер мокрую бороду, лицо.
– Вот тоже… Обносился народ. Без баб томятся, парень.
Пошел, бережно ступая через кладь, отойдя, кивнул:
– Спи. Будет тебе.
– А ты, батька?
– Свет уж…
Гаврила смотрел – безмерное небо сливалось на востоке с безмерным в тумане, зыбким и белесым простором водяной казачьей дороги.
Наутро, поставив ногу на трухлявый пень, оглядывая казаков впалыми глазами из-под шапки, говорил батька:
– Жители окрест не держатся за Кучумову власть. Тут тюменское царство. Казачьим бы отрядом разведать дорожку вперед – что там за юрты, чьи? Чтоб добром встречали войско. Слышно, что даже в трех, а то и в четырех днях пути сидит еще не Кучумов раб, а тахан, который хоть платит дань, а сам себе вольный господин.
– А я один пойду, без отряда, – вызвался Ильин.
– Ты? Далеко ль уйдешь?
– Короб возьму…
И Ермак кивнул, будто знал, что так должно быть, только сказал:
– Далеко не забирайся.
Ильин набрал товару попестрей. И бугор скрыл короб за его спиной, колышущийся в лад с широким ровным шагом, и непокрытую голову, на которой ветер развеял русые волосы.
Раненый в грудь Родион Смыря лежал, угрюмо морщась; когда было очень больно, он мял и крутил подстилку, иногда пальцы его сами шевелились в воздухе, но не стонал, молчал.
Его с другими ранеными, положили в юрте: он попросил перенести его на струг. Вечером, услышав трубы, он вдруг сказал:
– Жидко играют. Дуют, надрываются. Радости, игры нет… Гаврюшка пришел?
От Ильина не было вестей уже пятый день.
На горке над Турой поставили особый дозор. Дозорной вышкой служило дерево, как на рубеже Дикого Поля на Руси.
Внизу ульи юрт лепились друг к другу и бежали с горки вниз, в лабку речки Тюменки. Над юртами курились дымки, тянуло кислым запахом кочевого жилья.
Уже возвращались многие казачьи отряды. Завидев их издали, дозорный кричал:
– Наши!
Но Ильин как в воду канул.
Бурнашка Баглай сидел на пригорке, на солнышке.
– Бурнашка, – сказал ему красноглазый Лешка Ложкарь, – и чего ты все думаешь? Где ж наш Рюха, скажи?
Думал ли Бурнашка? Он грелся на припеке, выжидал, пока кликнут к каше.
– Что тебе, человече, мои мысли? – ответил Бурнашка. – А про Гаврилку ведай, что друг ему – я. Ничего не станется с ним, пока я жив, помни! Мне б пойти вместо него: я б того тархана вмиг кругом пальца обежать заставил и себя в зад поцеловать!
Он встал, мигая светлыми глазами. И пошел с серьгой в ухе, жмурясь от солнца, покачиваясь на длинных, как столбы, ногах. Вечером он вернулся на горку. Короткий кафтан не сходился на его груди, под кафтаном был полосатый халат, на голове навернут какой-то тюрбан…
Казачьи отряды ходили по окрестным селеньям. Объявляли: “Кучум больше не владеет вами” – и в знак перехода тюменцев под новую власть брали поминки, небольшую дань мехами.
Но в иных местах не дали ничего: “Вы берете, хан вдвойне возьмет”. Казаки попалили там шалаши.
Ермак сказал:
– Пути к хану нам не миновать. Сам посмотрю, чего вы не высмотрели. Со мной – полусотня. Без себя ставлю главным Михайлова Якова. Войском пришли, не жечь – пуще всего теперь строгость нужна, тароватость.
Шашку попробовал пальцем, остра ли, но опустил ее, проговорил:
– Мужиков тюменских видели. Теперь пусть тархан покажет, одной ли вострой саблей воевать нам или и среди князьков найдутся помощники против Кучума. – Усмехнулся: – Да и Гавря – что ж он там, проторговался? Еще купцу товару подвезем.
Юрты попадались редко, иные были пусты, жители укрылись, в других старики выходили навстречу, покорно сгибая морщинистые шеи. Почти не останавливался нигде Ермак, плыл все дальше и дальше. Брал поминки, кидал на стружки, торопил своих:
– Отдохнем после. Недосуг.
Городок стоял, окруженный саженным рвом, за перекидным мостком – стража с копьями и толстыми пуками стрел в саадаках.
Стружки атаман оставил поодаль, взял немногих людей.
Из городка вышел начальник стражи:
– Гости московиты?
Ермак ответил:
– Московиты.
– Из Бухары идете?
То был неожиданный вопрос. Но Ермак не сморгнул:
– Так, идем.
– Тархан жалеет, что вы продали верблюдов барабинским людям. Тархан говорит, что вам надо было ехать прямо к нему, а потом, если захотите, в Барабу.
Дивясь, но без запинки отвечал Ермак:
– Нам сказали, что тут нет верблюжьего ходу – есть водяной. Товары не все расторговали – нарочно оставили, везли для сильного господина – тархана.
Начальник стражи цокнул языком:
– Господин видел. Товары хороши. Сколько вас?
– Десятеро, – сказал Ермак.
– Войдут пять.
– Малым числом пускают, – шепнул Брязга. – Ты – голова войску: я войду.
Повел пятерых. Оружие у них было под полами. Ермак остался за воротами.
Тархан сидел на цветных подушках в грязной, грубо срубленной избе. Он был полный человек с лысым высоким лбом и заплывшими глазками, тусклыми и безучастными. Но иногда они вдруг выюркивали из своих узких щелок и делались рысьими, зоркими.
Гаврила Ильин, на корточках в углу избы, играл на жалейке. Тархан перебирал, не глядя, ворох побрякушек из мелкого строгановского товара. Напротив сидел тощий надменный татарин с желтым лицом скопца и курил.
– Долго ждал, – сказал тархан. – Твой человек говорил: через два дня будешь. Я рад. Больше товару надо. Мой город богат. Мои воины могучи. Нет могучей их! – крикнул он, и было очевидно, что это относится не к гостям, а к невозмутимому курильщику.
Развязали короба. Ильин ловко, встряхивая кудрями, разложил товары. Тархан еле взглянул:
– Мои. Беру. Еще?
Говорил: “мало”, а даже не глядел!
– У тархана Кутугай, – шепнул Ильин. – Из ближних ханских. За данью приехал.
Брязга тотчас обратился к тощему:
– А ты, господин, что потребуешь?
Кутугай презрительно шевельнул веками без ресниц. Ему надоели эти истории с купцами, возящими нищие товары из Московии в Бухару и из Бухары к толстяку, пыжащемуся посреди своих болот, – глупые истории и волыночное дуденье, которыми морочили ему голову трое суток, отводя прямой вопрос о покорности и дани хану.
Дерзкая мысль мелькнула у Брязги. Такого подарка атаман не ждет!..
Возясь с коробами, казаки отгородили Кутугая от тархана.
– Слушай, – вдруг хрипло настойчиво зашептал Брязга желтолицему. – Для тебя иной товар. Покажу, айда, пойдем с нами.
Расслышал ли что-нибудь тархан? Он только сказал Ильину:
– Играй.
И переливы жалейки слились с сипеньем Кутугая, которому затыкали рот кушаком.
С порога казаки низко поклонились тархану. Глаза его были тусклы и безучастны, и он, сидя со своими телохранителями посреди ножей, колец, зеркал и ларцов, даже не переменил позы. Быть может, замысловатые купеческие истории были ему рассказаны так, что не показался слишком удивительным и необычный конец его спора с ханским сборщиком.
Всего полтораста шагов было от избы “вольного господина” до перекидного мостка. Славный город Тарханкалла состоял из берестяных шалашей. Люди с изумлением глядели на гостей, пришедших с коробами и уходящих с мурзой. Никто не остановил их. И стража почтительно, как ни в чем не бывало, склонившись перед связанным Кутугаем, тотчас перекинула мост.
– Богдан, – сказал Ермак, – не сносить тебе головы! Спасибо, брат.
Гаврила видел, как атаман шагнул к Брязге, подняв верхнюю губу, и крепко, долгим поцелуем, поцеловал его. Ильина же потрепал по плечу.
– Знал, что жив. А за службу – от войска спасибо.
Как только понял Кутугай, что не купцы его схватили, он перестал рваться. Он убедился, что его ждет плен, а скорее всего мучительная смерть, и считал, что победитель в праве так поступить с побежденным. И он утих: к этим людям он по-прежнему чувствовал презрение и думал о том, чтобы не проявить перед ними слабости духа. Но случилось то, что сбило его с толку.
Ермак посадил его рядом с собой. Вынесли дорогие подарки, перед которыми в самом деле были ничто побрякушки в избе тархана.
И не успел мурза придти в себя от изумления, что горсточка с виду нищих, неведомо откуда взявшихся людей сначала схватила его на татарской земле, а теперь одаривает, как услыхал речь, полную льстивых восхвалений его, Кутугаевых, высоких достоинств и совершенств хана Кучума.
– Славен хан. Нет могучей его, – говорил Ермак, и видно было, как он весел и доволен, точно не он Кутугаю, а Кутугай ему сделал самый дорогой подарок. – А-я-яй! – сожалел казацкий атаман. – Выходит, вона как принимают ханского мурзу князьки да тарханы! – И Кутугай качал с ним вместе головой и говорил, что не легко быть верным слугой великого хана. – Да уж зато потешу тебя, – старался угодить гостю Ермак. – Байгу тебе покажу.
Пяти стрелкам велел палить. Железная кольчуга была пробита насквозь, как травяная. Мурза содрогнулся.
– Полно! Глупая забава прискучила гостю! В диковинку ль то ему? Прощай. Мне в обрат пора. За рухлядишкой посылали нас Строгановы, купцы, слыхал? Да вон куда залетели, еще выберемся ли? То – тебе. А это – хану в почесть, коль примет его милость от казачков…
Клинок с серебряной насечкой атаман с себя снял. И серебристые соболя, лисы, на которые так скуп был тархан…
На глазах мурзы русские погребли на восток и долго махали шапками. Кутугай же, не допустив к себе тархана, поскакал в Кашлык и вскоре, в русском цветном платье, поцеловал пыль у ног хана. Перед ханским селищем он разложил подарки Ермака. Затем он рассказал об удивительных гостях, об их щедрости, вежливости, их мудром смирении и об их непонятном оружии. Впрочем, уже гребут казаки против течения по сибирским рекам, – запоздали, спешат до осени вернуться на Русь… Да и всего их – едва полсотни. Дотянувшись до ханского уха, Кутугай зашептал о тархане. Сердце его черно, как болота, в которых он живет. И хорошо бы, чтобы почернела его голова на копье, воткнутом посреди его городка.
А Ермак в это время поспешно со всем войском плыл вниз по Туре. Теперь-то он знал, что не только в пищалях и пушках его сила!
В том году надолго залежались уральские снега, потом быстро растаяли, и вода высоко поднялась в сибирских реках.
От крутого правого берега струги отходили далеко – на полет стрелы. Плыли там, где месяц назад была твердая земля. Ивовые ветки гибко выпрямлялись за судами, осыпая брызгами с пушистой листвы. Еловые лапы и листья берез касались воды, деревья словно присели, расправив зеленые подолы. В лесу вода стояла гладко, без ряби. Лес скрывал ее границы; казалось, она простиралась беспредельно, плоская, темная в ельнике, светло-зеленая в березняке. Волнами накатывал запах осиновой коры. Белыми свечами вспыхивали черемухи, окутанные медовым облаком. Внезапно лес расступался, открывая голубой островок незабудок. Из зарослей взлетела стая уток и с кряканьем падала в воду: утки не боялись людей.
Справа распахивались просторы еланей, немятые травы уходили в сияние далей. Глинистые обрывы казались пористыми от дырочек ласточкиных гнезд.
– Сладость тут, – говорил тихий казак Котин, гребя на последнем струге. – Земля-то богатая. Матушка-кормилица…
– Ничья земля, – отзывался кривой Петрушка, строгановский человек. – Осесть бы, сама кличет.
Селиверст сплевывал в тихо шуршащую струю.
– От добра – добра ищем-рыщем.
На атаманском струге Ермак говорил Михайлову:
– Дорогие места, да еще дороже будут. Втуне лежит земля. Спит. Сколько в мире, Яков, сонной той земли!
Водяная дорога, как просека, легла в лесу. Осиновые и березовые ветви выносило оттуда в Туру. Неведомо откуда приплыли, но видно было – совсем недавно отломлены, свежесрезаны. На стрежне, где сталкивались струги, завивалась легкая пена. Рогатый жук, шевеля усами, карабкался на щепку, которая перевертывалась под ним. Но он без устали, без спешки, равномерно, упрямо, упорно двигал лапками, все цепляясь за скользкую щепку. Полуденное солнце освещало реку. И в глубине расходились, оседали тяжелые мутные облачка, качая тонкие волосы водорослей. Это была вливавшаяся в Туру темная вода реки Пышмы.
Шел последний день тихого плаванья казаков.
Рвы и раскаты показались вдалеке над чернолесьем. Сух тут был и левый берег, а на правом торопились и скакали, горяча коней, всадники. Пешие лучники усеивали валы Акцибар-калла.
Кони, с тонкими ногами и выгнутыми шеями, казались игрушечными. В толпе мелькало несколько искр, очевидно, в шишаках.
Трудно было представить себе, что это далекое крошечное, муравьиное войско, рассыпанное по гребню крутого, красноватого берега, значит что-то в необозримом сияющем просторе, в солнечной прозрачности воздуха.
Но сразу, как по знаку, смолкли все разговоры о своем, обиходном; только нарочито громко перекликались меж собой струги. Особенная, напряженная бодрость переполняла людей. Гулко над зеркальной гладью летели голоса. Вдруг заиграли трубы, забил барабан на атаманском струге. И тотчас, как дуновение, долетел спереди отдаленный многоголосый крик.
Мерно в уключинах застучали весла – все чаще, дробнее. Уже стали видны морщины на обрыве – огромный, голый, дымчатый, повис он над изворотом реки. Люди досадовали: что ж мы, – опять мимо?
Вокруг переднего судна – темное облачко ряби. Задние смотрели, как гребцы рвали там веслами воду, запрокидываясь назад, – и как одно за другим повисали весла. Гул ярости прокатился по стругам. Упруго круглясь, забелели по бортам дымки выстрелов. На берегу гнедая лошадь поскакала, волоча в стремени большое тело человека с завернувшимся на голову азямом. Торжествующий крик раздался на стругах.
Опустел гребень обрыва, но гуще, беспощаднее секли воздух и воду стрелы укрывшихся за валами Акцибар-калла лучников. Только струйки и столбики праха безвредно вздымали в ответ на валах казачьи пули.
И тогда остановилось все водяное войско.
Трое в шишаках вылетели на вал, джигитуя.
Снова заговорила труба на атаманском струге.
Глинистый холм высился у реки правее города. Туда, по звуку трубы, двинулось несколько стружков.
Крючья ухватились за коряги. Гроза, во весь рост, сорвал шапку, размахивая ею в длинной костлявой руке, шагнул на берег. Люди полезли по скользкому обрыву, цепляясь за корни; трое втаскивали пищаль.
– Миром, ребята, миром!..
Молодые строгановские работники и пахари лезли, карабкались, срывались.
Обессилев под сыпавшимися стрелами, залегали на полугоре, били из ружей. Гроза, оборачиваясь, взмахивал шапкой. Голый шишковатый череп его мелькал все выше, выше по круче; лицо его было искажено.
– …о, о-а!.. – донес ветер его крик.
Вверху раскачивался чернобыльник – близкий и недосягаемо далекий, за ним – нерушимая небесная голубизна.
Вдруг что-то надорвалось среди взбирающихся на холм. Сперва нерешительно, в двух-трех местах, потом поспешней, по всему скату, люди покатились вниз к реке, оставляя позади себя мертвецов, повисших на корягах. Бешено вертя шапкой, делая странные прыгающие движения, чтобы сохранить равновесие. Гроза что-то кричал. Что он кричал, не было слышно. Над рекой стоял грохот. Грязные клочья дыма с запахом пороховой гари цеплялись за воду. Спрыгнув с ладьи, вытаскивая ноги, глубоко ушедшие в ил, врезался в толпу Брязга.
– Куда, куда? Мухи с дерьма! – взвизгивал он, неистово ругаясь, молотя, рубя по головам, по плечам бегущих.