Текст книги "Гайдамаки. Сборник романов (СИ)"
Автор книги: Юрий Мушкетик
Соавторы: Николай Самвелян,Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 56 страниц)
И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.
Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.
Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.
Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.
Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.
Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла “грамота”, с неделю назад: “Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте”.
Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.
Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.
Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.
Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:
– Как бы мне, человече, к атаману?
Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.
– Пташечка!
– Откудова залетела?
Один, с улыбкой, нежно:
– Авун
[11]
подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.
– Колпак с башки долой!
– Тымала!..
А исполин птичьим голосом:
– На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
– Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
– Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
– Мне не лей!
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
– Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.
– Не тебе батько.
Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
– Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, – прадеды помнят, – мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
– Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
– А как же!
– Про Индрика-зверя что разумеешь?
– Про Индри… как говоришь?
– Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул – кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его – снова ниточка, и с торжеством восклицает:
– Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря – только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята – распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты – руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался – откуда же в Камени меха? – задуло, закрутило – и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.
– …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее – четыре дня, и наверху – немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
– Затейливые страны! – сказал Ермак. – Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
– Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.
И опять помедлил малость.
– Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет – на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.
Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:
– Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с “волками жить, по-волчьи выть” было главным правилом его.
– Не жалко, – крикнул он, попирая ногами кунью опушку, – копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
– Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…
Льстиво и маслено подмигнул:
– Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь – игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой – а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
– В Кергедане Микитка?
– Кто, говоришь?
– Строганов Микитка.
– Нет…
– В Чусовую, значит, прибег?
Ошеломленный, он спросил:
– Ты, откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?
И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана. Человек с плоским лицом, – страшный человек. И, сбитый с толку, смирившийся, дорожный уже не юлит.
– Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.
– Листы привез?
– Такое дело на листе не пишется.
– Чем докажешь?
Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.
– Это в почесть.
Снова тяжкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:
– Не я тута один от Строгановых. Крыжачок, смолокур да соляной человек Никишка.
Глаза гостя бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы. Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:
– Листы, коль захочешь, будут тебе.
Тогда срыву встал атаман.
– Хребет переломаю, тля!..
Холодная струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Рвотный комок подкатывает к горлу. Али он охмелел?
– Моя собачья жизнь, – говорит он жалобно.
Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев, могучих и всемогущих, тех, что за тыщу верст?
Он мелко спешно крестится.
Как на Волге да на Камышенке
Казаки живут, люди вольные.
У казаков был атаманушка
– Ермаком звали Тимофеевичем.
Не злата труба вострубила им,
Не она звонко возговорила речь
– Возговорил Ермак Тимофеевич:
– Казаки, братцы, вы послушайте,
Да мне думушку попридумайте.
Как проходит уж лето теплое,
Наступает зима холодная
– Куда же, братцы, мы зимовать пойдем?
Нам на Волге жить – все ворами слыть,
На Яик идти – переход велик,
На Казань идти – грозен царь стоит,
Гроза царь Иван, сын Васильевич.
Он на нас послал рать великую,
Рать великую – сорок тысячей. …
Пойдем мы в Усолья ко Строгановым,
Возьмем много свинцу, пороху и запасу хлебного.
Странные речи услышали казаки.
Атаман, батька, звал казаков уйти от стрелецкого войска – к Строгановым в службу.
И, как на Дону, собрался круг. Никто его не созывал. Сами сошлись.
– Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.
И загудел весь круг:
– К купцам?
– К аршинникам?
– Землю пахать? Арпу
[12]
сеять?!
Крикнул один из днепровских:
– Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы – до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.
– Браты-ы, продали-и!..
И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка – на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:
– По донскому закону!
Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.
Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.
Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:
– Кольца в атаманы!
И в другом месте:
– Богданка люб!
И еще в новом месте:
– Гроза поведет!
И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:
– Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!
Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.
Но еще кто-то взвизгнул:
– Дувань казну!
Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, – Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:
– Что ж меня не кричите? Аль самому?
– Мещеряка в круг! – требовали снизу.
Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку:
– Батька, скажи! Не томи!
– Дуванить? Казну дуванить? – прокричал Ермак голосом, срывающимся от злобы. – Кровь… кровь братов дуванить? Не дам! Волю – по перышку?!
– Воля игде ж? В холопы неволишь!
Ермак сорвал с себя зипун, будто тот душил его.
– Сам над собой донской закон сполню, коли порушу волю!
И тотчас остыл, пересилил сердце, заговорил быстро, свободно, с привычной властностью, уже чувствуя, что, стихши, слушают его; он не искал слов – легко они шли к нему сами, искусно складывались, и лишь сдавливало голос то, что клокотало в нем.
Одной головой крепко тело. Легко срубить долой голову, а срубивши – не прирастишь. Тело о многих головах – как безголовое тело. Такова была гулевая Волга.
Он дал ей голову. К великой силе, к небывалой мощи вел. И невиданной крепостью стал крепок уряд станишников.
Кто собирал казну в войсковые сундуки?
– Ты собрал?
Он повертывался и допрашивал, указывая пальцем:
– Ты? Или ты?
Войско собрало. Уряд казачий, какого не видывали доселе. Ту голову, коей живо тело, теперь под топор? Ту казну, коей крепка воля, на дуван?
– Не, не про то, товариство, Ермакова песня поется!
Он замолчал, пригнулся, тихо стало.
Затем, негромко, вкрадчиво, как бы меряя глазом высоту нагрянувшего и кошачьим шагом подбираясь к нему:
– Не с великого на малое… не цепи лизать… не по кустам выть… Есть ли сила аль бахвал себя выхвалял: “я силач”, да надселся, ломаючи калач?.. Разгонись, жилы все напряги – и дерзни, тут и сигани на самое великое!..
Остановился. Крикнул:
– Вона дорожка, никем не хоженная!
Потом припомнил – Дороша. Дорош наложил пошлины и дани за снасть свою и припас. В Дорошеву службу пошли; где же кабалы его?
И тихо, будто про себя:
– Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: ум бархатный. Кто казаки? “В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные”. Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлебово, таган переворотим и по донцу поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!
Он улыбался. Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.
И выговорил слово. Неслыханное.
– Казацкое царство.
И замолк.
Как пчелиное жужжание – в толпе. Кольцо вышел и кинул под ноги Ермаку шапку с лохматой головы.
– Пропаду, бурмакан аркан, что за песню, что за слово… А поеду с тобой!
Подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, закричал хрипло:
– Мечи, что ль, ребята, не отточены? “Дунай” давай! Выдюжим! Лезовый кладенец, женка казачья…
Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:
– Нам что Кама, что Волга… – стариковали, значит, мы… старики те… дело-то привычное – потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка-то спина, мать пресвятая богородица!
Пан не спешил, поглядывал, послушивал и трудную эту речь, и ребячьи выкрики кидавших шапки удальцов-атаманов, которых разобрало, взяло за живое, и пчелиный зум переменчивой, уже преданно покоренной толпы (а что нового узнала, чего не ведала полчаса, час назад? Соловьиное слово! Слово – и власть…). Поскреб в затылке, хитрая ухмылка скользнула в усы.
– Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисеньку пику.
Повел бровью:
– Коней-то расседлайте, кто заседлал.
Тогда Рваная Ноздря прошел к Ермаку.
– Я не скажу так красно, как ты. А ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого железа. А я в гроб с собой тот запах понесу. Не забуду, как клещи рвут тело… Куда ведешь? Русь подымается, холопство избывая. Вотчины палят. Бояре по дорогам проехать страшатся. Мужицкой недоле – вот он конец. Царство сулишь – не прельстишь. То мужицкое ли царство твое? Тута станем. Разметем полки воеводины. Все крестьянство будет к нам!..
Ермак не перебил его, только поднял глаза.
– А ты струпья мои считал?
Ответил Ермаку тихий Степанко Попов:
– Не пойдем, слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.
Ермак двинулся из круга. Был радостен. С ним атаманы и есаулы. Но, будто вспомнив что-то, остановился и хмурым взглядом перебрал уже зашевелившуюся толпу. Тот жесткий взгляд нашел двоих: Бакаку и есаула Федора Чугуя, который требовал дувана.
Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки, – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. На полу солома, наспех увязанный узел с торчащим рукавом – горница походила на разоренное гнездо хлопотливой птицы.
– Улетаешь, Клавдя?
Клава порхнула мимо, дохнула в лицо Гавриле, засмеялась, принялась горой накидывать подушки, для чего-то взбивая их.
– Далече, не увидимся! – пропела она.
– К старикам на Суру?
Она взялась пальцами за края занавески и поклонилась.
– И то к старикам. Угадал, скажи! Строгановыми зовут, слышал?
– О! Значит, берет? Берет, Клава?
Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала между круглых лопаток коса.
– Ты берешь! Ай не схочешь?
– Трубачам, ягодка, одна баба – труба. – И засветился улыбкой. – Значит… Эх, дурак, прощаться пришел!
Она приблизила к нему свои выпуклые глаза.
– А ты попроси ангела с небеси!
Он потупился. Рот ее покривился, стал большим. Она отскочила, начала срывать, мять вышивки – цветы с глазастыми лепестками и тех птиц, которые напоминали ее. Он смотрел остолбенело, силился и ничего не умел сказать, пока она не крикнула:
– Уходи! Федьку-рыбальчонка только и жалко…
– Клава…
– Уйди! – взвизгнула она и притопнула.
А следом за ним выбежала сама, придерживая рукой платок на голове, бросив дверь открытой.
Поздно вечером, в стане, вдруг вынырнула из осенней тьмы около Ильина, спросила:
– Когда плывете?
Дышала часто, неровно, нарисованная бровь казалась окостенелой.
– Завтра? Аль еще поживете?
Зашептала ластясь:
– Гаврюша, ты скажи… Он говорит – не к Строгановым.
Он отозвался тихо:
– Сама понимай…
– Знаю! Зимовать обреклись, казачок! – Отшатнулась, тьма смыла ее лицо, низким, грубым голосом закричала: – Как собаку?.. Со двора долой, ворота заколотить – околевай одна, собачонка? Кровь родную кидать? Федька чей? Его, Кольцов, Федька – до меня еще не знал? Волки-людоеды, лютые, косматые! Упыри! А! Собака – я! На дне речном след ваш вынюхаю!
Мелькнула белым, скрылась, – в ушах Гаврилы все стоял ее истошный, исступленный крик. На сердце было смутно. Он не услышал тяжелых шагов. Оробел, когда на голову ему легла рука.
– К тебе приходила?
Ермак не стал ждать ответа, кивнул:
– Волосню прикрой, студено.
И Гаврила покорно вытянул из-за пояса, надел шапку.
– Волгу жалко? – спросил атаман. – Десять годов гулял, а нагулял…
То, что комом сбилось в груди у Гаврилы, того не тронул он. Сказал, чтоб дать ответ атаману:
– В Михайловском курене богатеями стали…
Ермак насупился.
– В войске нет Михайловского куреня… Завидуешь? – И посоветовал: – А ты – не завидуй. Мои сундуки сочти – много ль сочтешь?..
Плеснет внизу – и опять тишь. Атаман грузно опустился на поваленный ствол, оперся о колено.
– Расскажи чего.
Гаврила помялся, проговорил:
– Ушли мужики-то. Где на кручи отбились. Иные в деревеньках на Усе… Ермак перебил:
– Не можешь рассказать. Играть на трубе горазд, а рассказать – нечего. Ляг поди. Не шалайся.
– Не спится…
Атаман не встал; была и у него, видно, одинокая долгая ночка. Вдруг сказал:
– Где приткнутся, там и присохнут. В обрат глядят. Отдирать – оно и больно. А ты вперед погляди…
– Чего же ищешь, батько? – тихо спросил Гаврила.
– Чего ищу, того не видал здесь. Старое кончать пора. Время за новое браться. Гулевую Волгу скрепил – всю и сниму отсюдова. Целехонькую – никто не порушит. Полымю тому в ином месте – разгореться дам…
Осенью, когда рыба ложилась в ямы на дне реки, ветер свистел в оголенных березах и только дубы стояли увешанные желтой листвой, – вольница снялась с привычных мест и ушла вверх по Волге, а затем свернула на Каму.
Они плыли последний раз по огромной и пустынной реке, встречая редкие, одинокие дымки на берегах – один утром, другой к вечеру. Но временами доносился стук плотничьих топоров, бугор был оголен от леса, грудой лежали срубленные деревья, на бугре вырастал бревенчатый тын: воеводы городили города.
Так проплыли Рыбную, Чертово городище, Алабугу, Сарапуль, Осу.
Всех плывших было пятьсот сорок. Вел их начальный атаман Ермак, и с ним атаманы – Иван Кольцо, Иван Гроза, Яков Михайлов, запорожец Никита Пан, Матвей Мещеряк из северных лесов и пятидесятник Богдан Брязга, Ермаков побратим.
Всадник взмахнул шляпой с белым пером.
– Вольга! Знаменитый река! Почему он Вольга, стольник?
Стольник Иван Мурашкин передразнил его:
– Вольга! Вольга! Эх ты, Вольга Святославич!..
Человек в шляпе с белым пером весьма обрадовался:
– Русски конт Вольга Свентославич на русски река Вольга! Я занесу это в мой журналь.
Но когда он проехал несколько шагов, ответ стольника показался ему обидным, он ударом кулака нахлобучил шляпу и внушительно произнес:
– Я слюжиль дожу в Венис и слюжиль крулю Ржечь Посполита, вот моя шпага слюжит крулю Жан.
Войско приближалось уже к Жигулям. Ратники иноземного строя грузно и старательно шагали в своем тяжелом одеянии. Следы казачьих станов были многочисленны, но ни живой души не было нигде.
– Смердят смерды, – с пренебрежением сказал Мурашкин: его конь ступал по битой винной посуде. Сам стольник потреблял только квас.
Всадник с пером не разделил негодования стольника.
– Bonum vinum cum sapore, – возразил он, – bibat abbas cum priore
[13]
. Русский человек пьет порох и водка и живет сто двадцать лет.
И он захохотал.
– Шпага капитан Поль-Пьер Беретт на весь земля прославляет великий руа Анри! А воровски казак, ви, стольник, должен понимать, есть замечательна арме. Один казак приводит один татарски раб в Москва и получает серебряну чашу, сорок зверь кунис, два платья и тридцать рубль. Мурашкин был озабочен. Оставалось неясным, как выполнит он свою задачу – одним ударом уничтожить не в меру размножившиеся разбойничьи ватаги, срезать ту опухоль, которая закупоривала становую жилу рождающейся великой Руси, волжскую дорогу – путь на беспредельный восток, путь на сказочно богатый юг, тот путь, который открыли и сделали русским казанская и астраханская победы царя. И Мурашкин не считал себя обязанным выслушивать болтовню этого попрыгунчика, – довольно того, что, по воле государя, приходилось терпеть его, похожего на цаплю, около себя.
Беретт продолжал разглагольствовать:
– О, Русь – негоциант! Он покидаль пахать земля. Он прекратит глупоство и дикость. Я занесу это в мой журналь.
Стольник ожесточенно посмотрел на него. Так вот что он понимает, этот навостривший свою саблю и торгующий ею в Венеции, в Польше, на Москве!
А Беретт вспомнил о фразе из одного письма: “Если расти какой-либо державе, то этой” – и подумал, что дороги здесь дики и невообразимо длинны и что гарцевать перед своим полком и бесстрашно вести его в атаку на врага – это красиво и подобает прекрасному рыцарю и мужчине, а трястись вот так в седле – и даже без хорошего вина – через леса и степи, в которых уместились бы три королевства, подобает скорее кочевнику. И он потер свой зад и, усмехнувшись, отметил, что если московская держава еще вырастет, то, пожалуй, ему, капитану Полю-Пьеру Беретту, придется позаботиться о новом переходе на службу в государство более уютных размеров.
Крики и голоса раздались впереди. Ратники столпились вокруг чего-то на отлогом склоне, поросшем молодыми дубками. Мурашкин дал шпоры вороному. Два мертвых тела были привязаны к стволам. Они были обнажены, уже тронуты разложением, со многими следами сабельных и ножевых ударов; оба обезглавлены. Головы чуть откатились по склону. Стольник долго глядел на них, потом перекрестился широким крестом, спешился и простоял без шапки, пока их зарывали.
– И кто бы вы ни были, – истово, как молитву, сказал он над их могилой, – гости ли купцы, аль простые хрестьяне, – за все, пред господом и государем, воздам вашим мучителям.
Он не знал, что то была месть и кара атамана вольницы есаулу Чугую и казаку Бакаке.
– По коням, – негромко, сурово велел он стрельцам.
В рыбачьей деревеньке Мурашкин собрал жителей. “Были; куда делись – не ведаем”, – сказали они о казаках.
– Никто не ведает? – повторил Мурашкин и оглядел толпу.
Тогда отозвалась женщина с круглым набеленным лицом и высокими черными бровями.
– Я скажу.
Мурашкин, по-стариковски мешкотно, опять слез с коня, подошел к ней, взял ее за руку.
– Звать тебя как?
– Клавдией.
– Открой, милая, бог видит, а за государем служба не пропадет.
– Не надо, я так… К Строгановым уплыли!
– Что говоришь? К Строгановым? Мыслимо ли? Прельстили тебя окаянные… Подумай!
Ласково, с добродушной грубоватостью он погладил ее белую пухлую руку.
– Красавица, – сказал Беретт и чмокнул губами.
– Не веришь, – метнулась женщина. – Лгу? Тут остались ихние. Я укажу: у них спроси!
В скрытом ущелье, указанном ею, из земляной ямы выволокли пятерых там таившихся. У одного были рваные ноздри.
– Ты вор? – спросил Мурашкин.
– Нет, – ответил Рваная Ноздря.
– Казак?
– Казак.
Казаков вздернули на дыбу.
– Молчи, Степанко, – корчась, хрипел Рваная Ноздря.
– О! – восторженно прошептал Беретт. – Он мольшит! Он знай: ex lingua stulta incommoda multa
[14]
.
Так и не понял воевода, куда девались Ермак и его люди. Из окрестных жителей многие, верно, и сами не знали, несли чушь: ушел в Астрахань, побежал к ногаям, подался воевать с поляками.
И Мурашкин двинулся восвояси, уводя с собой в колодках пойманных казаков, захватив женщину Клавку и некоторых жителей тех двух убогих деревенек, что и столетия спустя еще прозывались Ермаковкой и Кольцовкой.
Но темной ночью один из колодников, который несколько суток до того не спал, когда спали другие, а перетирал, корчась от боли, цепи на своих искалеченных ногах, – сбил наконец эти цепи и ушел, шатаясь, черный, в лохмотьях, с кровавыми глазами, страшный, зверообразный.
То был Филька Рваная Ноздря.
ВЕЛИКОПЕРМСКИЕ ВЛАСТЕЛИНЫ
Свейский мореход, о котором рассказывал Ермаку человек Строгановых, был норманн Отар, состоявший на службе у Альфреда Великого, короля Англии. Во второй половине IX века Отар поплыл по холодному рыбному морю, где коротко лето и долга темная бурная зима. Корабль Отара был узок и длинен, заостренные нос и корма круто подняты кверху. Ветер надувал четырехугольный парус на высокой мачте. И двадцать пар весел, продетых в отверстия по бортам, помогали ветру. А над бортами соединялись в сплошную стену щиты воинов.
Три дня Отар шел к полночи, и три дня он видел справа нагие скалы, узкие горла извилистых фиордов, суровую страну норманнов и викингов. Так он дошел до места, где китоловы поворачивают обратно свои корабли.
Но Отару хотелось узнать, есть ли конец этой стране или преграждает она море до самого царства вечной тьмы. И он поплыл дальше на север и плыл еще три дня.
Тут он увидел мыс, отвесный и черный, как бы обнаженный костяк земли. Солнце, хотя был полдень, едва поднялось над мысом. Волны били пеной о камень и больше ничто не преграждало моря.
Отар дождался ветра с запада и четыре дня плыл на восток. Стлался низкий берег, кривые деревья, словно хранившие на себе следы бури, цеплялись корнями за почву цвета золы.
Однажды мореплавателям явилась морская дева. У нее были женские груди и спина, длинные распущенные волосы качались на воде. Когда она нырнула, все увидели ее хвост, пестрый, как у тунца.
Берег вдруг повернул к югу, и, выждав северного ветра, Отар вошел в морской рукав. Пять дней он плыл по тихой и серой воде. Обширная и пустынная земля обступала ее. Отар бросил якорь против устья медленной реки. Странная жизнь кипела на ее туманных берегах. Мореплаватели увидели толпы людей. У них были русые волосы, голубые глаза и горделивая осанка; одеждой им служили драгоценные меха.
Тогда, с приветственными знаками, мореплаватели сошли на берег. Их встретил народ, ни в чем не знавший недостатка. Кость морского зверя и другая, дороже золота, которую выкапывали из земли, – лежали кучами. Дети играли самоцветами. И викинги поняли, что попали в могучую и богатую страну. Они выменяли меха и кости на привезенные товары и попрощались учтиво, потому что люди те были многочисленны и сильны.
Король Альфред записал со слов Отара повесть об этом путешествии.
И долго еще слагатели саг пели о стране Биармии, о ее сказочных богатствах, о сверкающих камнях, украшающих золотые статуи богов в ее храмах, и о людях, не знающих горя.
И еще дольше мореплаватели пытались найти счастливый берег полярного моря, на рубеже стран, полгода озаренных скудным светом холодного дня и полгода погруженных в ночь.
Множество дорогих мехов в самом деле издавна шло на юг из некоей северной страны. Неведомые охотники далеких лесов наполняли драгоценной “рухлядью” сосновые амбары города Булгар. И к пристаням Булгара приставали тяжелые барки, а в ворота входили, позванивая бронзовыми колокольцами, караваны верблюдов, пока ярость завоевателя Тимура не превратила в пепел сокровища волжского города и не разбросала камни его домов на берегу реки…
И уж не Пермь ли Великая в самом деле была сказочной пушной Биармией? Правда, моря в ней не было, пермская земля лежала, прислонившись к уральской каменной стене. И, может быть, самое слово “Пермь”, “парма” значило: высокое место.
Обширна, пустынна, сказочно богата была Пермская земля.
Частокол с тяжелыми воротами окружал хоромы. Они стояли на горе. Бревна стен были выпилены из мачтовых сосен. Строение обросло выступами, пристройками со вздутыми крышами, крылечками, от которых спускались вниз ступени лестниц, огражденных столбами. Вверху слюдяная чешуя посыпала ребристый купол. На нем задирал голову резной петух.
Как черный куст, вырастали на горе хоромы.
Тень их падала на город, на лачуги с бычьими пузырями в дырах окон и на весь косогор.
Трое людей сидели в дорожной пыли. Смотрели на бледное небо, на темные шатры леса на окрестных холмах и на барки на реке – они туго натягивали канаты, и от кормы у каждой тянулась борозда, будто барки бежали: так быстра была вода. Один из троих был плосколиц и чернобород, другой – маленький, нахмуренный, с рваной бровью, третий, видимо, статен, русоволос, с молодой курчавой бородкой.
На целую зиму стали старше эти трое людей с тех пор, как сиживали вот так же на крутых горах над другой великой рекой, и на много лет постарели с того времени, как текла перед ними еще иная теплая река под высоким солнцем – тихий Дон.
А теперь сидели они в простой мужицкой одежде прямо в дорожной пыли и прохожий народ вовсе не замечал их.
Место вокруг не было ни убогим, ни сирым. Виднелись церковки с пестрыми луковицами, иные со звонницами такого замысловатого строения, какого и не видано было на Руси. Кровелька на тонких паучьих ножках, закоптелая, но сверху тронутая жаркой ярью, стояла над проемом, в котором глухо, подземно перестукивали по железу кувалды и сипели меха. Повозки, все одинаковые, ровно груженные, катились по гладкой, устланной бревнышками дороге, бежавшей из просеки в лесу к длинным приземистым, тоже одинаковым домам у пристани. Поодаль, в лощинке, ухала сильно, тяжко, нечасто деревянная баба; и под дружные, в голос, покрики ворочал своим хоботом облепленный людьми ворот.