355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Лощиц » Гончаров » Текст книги (страница 23)
Гончаров
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:19

Текст книги "Гончаров"


Автор книги: Юрий Лощиц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

Но особенно буйно менялись окраины Петербурга. Где тихие улочки, наподобие деревенских., с гусями икозами? Где речушки, пруды и перелески? Поднялись на тех местах высокие заборы, а за ними – корпуса красного кирпича, а над ними – темно-бурые трубы. С южной стороны и в северо-восточной, из-за Невы, наносило на город копоть, с каждым годом все заметнее. Она въедалась в желтые и розовые фасады, придавала угргомовато-чахоточный оттенок пышной лепнине карнизов.

По реке сновали пароходы, взывая сипло. В газетных типографиях по ночам гудели машины. Что ни год, открываются новые газеты, газетки, газетенки, журналишки – успевайте только вертеться, господа цензоры.

А кое-где в мире, оказывается, уже иные заботы беспокоят ловких издателей: надо, мол, щадить читателя, пусть поменьше шелестит страницами пухлых, романов. Однажды Гончарову прислали томик «Обломова», изданный в Париже на французском языке. И на вид и на вес книжка показалась странно тощенькой. А полистай ее, писатель просто в ярость пришел. Оказывается, напечатана только первая часть романа (она-де, по мнению переводчика, лучше других), а остальное содержание бегло пересказано. Какие, однако, шустрые господа! Так они, глядишь, со дня на день всю мировую литературу заменят своими вольными пересказами!

Разнобой критических мнений о его романах, особенно о последнем, опасность быть неверно понятым и истолкованным, тревога за будущую, посмертную судьбу своих книг (если при живом авторе начинают беззастенчиво кроить их на свой аршин, то чего же дальше ждать?!) – все это побуждало Гончарова найти какую-то приемлемую литературную форму для оценки собственной многолетней писательской работы. Наконец в 6-м номере журнала «Русская речь» романист публикует большую статью, озаглавленную «Лучше поздно, чем никогда». Статья эта, поясняет он в предуведомлении, писалась в три приема, на протяжении почти десяти лет.

«Я вижу не три романа, а один», – говорит Гончаров об «Обыкновенной истории», «Обломове» и «Обрыве». Созданные в разные десятилетия и отражающие разные моменты становления русского общественного самосознания XIX века, романы, на его взгляд, пронизаны одной общей идеей. Художественному исследованию подлежат взаимоотношения старых, отживающих, и нарождающихся, новых, пластов самосознания. Отсюда и преемственность отдельных героев о героинь. Деловые черты Адуева-старшего «перенимает» Штольц; эмансипированное поведение Ольги Ильинской имеет вполне внятное подобие уже в некоторых поступках Наденьки из «Обыкновенной истории»; обломовское начало своеобразно отзывается в Райском, так же как в Адуеве-младшем есть некоторые грани образа Ильи Ильича.

Гончаровская идея о художественном и мировоззренческом единстве романного триптиха оказалась чрезвычайно плодотворной для будущих исследователей.

Однако аналитическая мысль Гончарова (случай весьма распространенный в литературной практике!) в статье «Лучше поздно, чем никогда» далеко не везде справилась с богатством его же собственных, художественных идей: некоторые параллели между романами искусственны или спорны; выводам иногда не хватает социальной четкости; нет попытки рассмотреть контекстно проблематику «Фрегата «Паллада» и «Обломова».

Вместе с тем в статье содержатся целые залежи эстетических наблюдений – о природе реализма, о мировых типах художественной литературы, о творческой фантазии, вымысле. Гончаров резко высказывается против тенденций французской натуралистической школы, представителей которой именует «неореалистами».

Вторая половина 70-х годов вообще оказалась плодотворной для него – в смысле количества и основательности выступлений по литературным вопросам. Напомним, что статья «Лучше поздно, чем никогда» непосредственно соседствует не только с «Литературным вечером», но и с «Необыкновенной историей» (1878). В это же время пишутся и «Заметки о личности Белинского» (опубликованы в 1881 году), в которых, кроме чисто мемуарного материала, разбросано немало эстетических наблюдений.

Высказываниями о литературном труде, о десятках произведений русских, и зарубежных писателей пестрят и частные письма Гончарова этой поры. Иногда это подробнейший анализ (как в письме к писателю Боборыкину о театре). Чаще – летучие реплики. Романы современного немецкого прозаика Шпильгагена он иронически оценивает как «трактаты о «злобе дня». «Бювар и Пекюше» Флобера и «В семье» Гюисманса, по его мнению, – «доказательство бессилия одной техники». «За что вы меня наказали этой книгой!» – шутливо бранит свою корреспондентку, приславшую ему последний роман госпожи Андре Лео. Еще одного французского модного беллетриста (Арсена Гуссе) характеризует гак: «Бульварный ум, бульварные страсти, бульварное творчество!»

И на этом фоне: «Я недавно перечитал кое-что у Диккенса: какая громадная фигура!»

Но и круг чтения – сравнительно с временами молодости или годами цензурной службы – сейчас заметно сужается.

В 1881 году Иван Александрович и вообще добровольно отказался от своей домашней библиотеки (несколько сотен книг и журналов), оставив для себя лишь самые духовно необходимые тома.

Отказ сформулирован в письме к председателю комитета Симбирской общественной библиотеки имени Карамзина Александру Языкову (племяннику поэта Николая Языкова).

«В качестве гражданина г. Симбирска, – изъясняется Иван Александрович в стиле официальных документов, – я считал своим долгом все книги, какие у меня есть, предоставить в пользу означенной библиотеки, и с этой целью сделал распоряжение, чтобы, по смерти моей, они были препровождены туда.

Но рассудив, что до тех пор книги могут как-нибудь утратиться или разрозниться, я признал возможным предложить их ныне же, при жизни моей…»

«Книг немного у меня, – продолжает Гончаров, – ибо я, по размерам своей квартиры, никогда не пытался обзаводиться библиотекой: от многих лет осталось сотни полторы или две».

Но в письме, посланном тому же А. Языкову месяцем позже, содержится уточнение относительно количества «приносимых» книг: «350 томов, да периодических, издании за многие годы наберется около того же количества».

Не придавая никакого «громкого» значения своему поступку, Иван Александрович еще в первом письме сделал характерную приписку: «Я просил бы покорнейше не заявлять об этом (как обыкновенно делается) в печать, чтобы не важное «приношение» не разрослось в газетных слухах до громкого слова «пожертвование», которого в сущности нет».

Он собственноручно составил реестр высылаемым книгам и в очередном послании к Языкову уведомил его: «Точно так же и на будущее время, если будут какие-либо книги поступать в мою собственность, я буду высылать их с почтою же в Карамзинскую библиотеку».

Из скромности Гончаров нигде не упомянул, что отдает в Симбирск ценное собрание автографов русских писателей и поэтов XIX века: здесь книги с дарственными надписями ему от Островского, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Некрасова, Писемского, Тютчева, Фета, Полонского, А. Толстого, В. Боткина, В. Соллогуба, А. Никитенко, А. Майкова, Панаева, Бенедиктова, философа В. Соловьева и многих других [14]14
  Гончарова, кое «приношение» ныне хранится в отделе редкой книги Ульяновского Дворца книги (в одной комнате со старинными фолиантами из коллекции H. M. Карамзина).


[Закрыть]
.

Десятки надписей, почерков, неповторимых, как жизпь тех, кому они принадлежат. Или принадлежали. Да, слишком о многих своих современниках Ивану Александровичу приходится теперь думать и говорить в прошедшем времени.

В 1877 году не стало одного из самых давнишних ею друзей – Александра Васильевича Никитенко. В том же году умер и Некрасов, за несколько месяцев до кончины подаривший Гончарову свои «Последние песни». Незадолго до этого Иван Александрович упросил больного поэта, чтобы тот позволил Крамскому написать его портрет.

И женщины, которая ранящей своей красотой когда-то внесла такую разрушительную бурю в его сердце, – и ее, Елизаветы Толстой, в том же самом году не стало.

И с Алексеем Константиновичем Толстым – вот уж в ком, казалось, здоровья припасено на целый век! – никогда больше не побеседовать в гостеприимной квартире с окнами на Неву.

Может быть, еще поэтому так решительно, разом расставался Гончаров с книгами своей библиотеки: очень уже тяжело было иметь постоянно перед глазами эти вещественные напоминания о тех, кто ушел до него.

…А в январе 1881 года из Москвы пришло сообщение о смерти Алексея Феофилактовича Писемского. Его, пожалуй, чаще, чем кого-либо другого из писателей, опекал Гончаров, будучи цензором. «Помните, бывало, – написал он однажды Писемскому, – в случае Ваших сомнений (например, насчет «Плотничьей артели», «Взбаламученного моря») о том, пропустят ли, я шел к министру, А. С. Норову, Е. П. Ковалевскому и потом к П. А. Валуеву и упрашивал их, прослушать Вас самих… При этом происходило всегда то, что должно было происходить, т. е. они усматривали сами, что для «отечества опасности никакой не было», «доверия ни к кому не колебалось», а только литература приобретала даровитое произведение, репертуар обогащался новой оригинальной пьесой, и все были довольны…»

Было. Бывало. Были. Был… Куда деться теперь Ивану Александровичу от унылых этих глаголов? А ему-то самому сколько еще быть?

И вот не успел свыкнуться с вестью о Писемском – всего-то неделя прошла, – как еще одно древо русского леса, высокое, близкое тучам и молниям, качнулось суровой кроной и поплыло, поплыло, будто цепляясь всем существом одновременно за две родины – земную и небесную…

Достоевский.

МОХОВАЯ, 3

Но нет, самому Гончарову еще никак нельзя было умирать!

Получилось так, что в 1878 году у него, коренного холостяка, ни с того пи с сего завелось: семья – не семья, приют – не приют, а что-то смахивающее одновременно и на семью и на приют.

В то самое лето безнадежно заболел, а затем и скончался в гончаровской квартире на Моховой слуга писателя немец Карл Трейгут, от которого остались жена и трое детишек, мал мала меньше: Лене, младшенькой, всего три года; старшей, Сане, семь; мальчику Васе – пять.

Иван Александрович и до этого был ласков к ребятам, особенно из всех выделял Сашу, она в его любимицах родила. Но одно дело побаловать чужих детей, позабавляться с ними изредка, под настроение, посмеяться их шалостям… Так-то кто не умеет!

И другое – теперь. Ну куда, спрашивается, их деть, куда пристроить? Похоже, не одну ночь ворочался он бессонно в своей постели, не в силах отвязаться от одних и тех же, назойливо лезущих в голову мыслей. Всю жизнь были при нем слуги. Кто получше, кто похуже, разные, каждый со своими достоинствами и недостатками, а то и причудами. И это вошло уже в его плоть и кровь – иметь слугу, настолько вошло, что и диковато было подумать о том, как на старости лет останется он вдруг без слуги… Завести сейчас нового человека и притом оставить вдову с детьми тоже невозможно. Это значит удвоить расходы. Да и где поселишь еще одного взрослого жильца?.. Рассчитывать на то, что вдова Трейгута, Александра Ивановна, сможет полностью заменить покойного мужа, тоже не приходилось. Женщина она добрая, работящая, но сама часто болеет, и тогда нужно кому-то ухаживать и за нею и за детьми… А о них-то и подумать страшно! Саню пора уже грамоте учить. И всем то и дело справлять одежонку – ох как она, оказывается, на ребятах быстро горит! И аппетит у них с каждым годом будет прибавляться. А болезни детские – одни они чего стоят… И ведь от всех этих забот он никак не сможет быть теперь в стороне…

Одна старинная приятельница, которой он недавно пожаловался на свои обстоятельства и сообщил, что собирается все же оставить семью слуги при себе, сказала, что видит в таком поступке настоящее самоотвержение, деятельное проявление любви к ближнему. «Если взглянешь поглубже, то только для этого одного и стоит жить».

Вспомнил ли Иван Александрович свою безотцовщину и пример крестного, моряка Трегубова, вспомнил ли героя своего незабвенного, Илью Ильича, который под старость пригрел возле себя детей вдовы Пшеницыной, но однажды он собрался с духом: пусть живут Трейгуты при нем, на Моховой его квартире, как и прежде жили, а от слуги он – теперь уже навсегда – откажется.

И тут вновь – в который раз! – не дожидаясь зова, поспешили к нему на помощь добрые его феи, сестры Никитенко. Этим летом он то и дело советуется со старшей из них, Екатериной (Софья до осени в отъезде), о том, куда лучше определить на учение Саню. Екатерина Александровна рекомендует ему Ивановское женское училище, при котором имеется гимназия с подготовительным классом.

Его сильно смущает дороговизна обучения. Только первый годовой взнос – 300 рублей! Как тут не впасть в панику?.. Можно, конечно, себя в чем-нибудь ограничить, например, отказаться от сигар и вместо них курить «какую-нибудь сушеную репу или капусту… Жаль, что я не пью вина, а то бы я охотнее бросил его, нежели сигары».

На чем бы еще сэкономить? На кофе? Но кофе он тоже давно перестал употреблять, пьет только чай… И на одежду расходы совсем теперь невелики. И за границу шесть лет как перестал ездить. В теплые месяцы взял за правило совершать многокилометровые прогулки по набережным, предпочительно в послеобеденное время. Либо изредка съездит на пароходике в Петергоф, на Елагин. Так на чем все же сэкономить?

После некоторых колебаний наконец решается и подает в канцелярию Человеколюбивого общества заявление с просьбой поместить девочку в училище, дав обязательство «ежегодно вносить установленную плату».

В эти же дни Гончаров уступает крупному петербургскому книгопродавцу Ивану Глазунову право на издание «Фрегата «Паллада»; полученной суммы как раз будет достаточно, чтобы «обеспечить образование Сани до конца».

На очереди новые беспокойства: пройдет ли она приемные испытания? Радостная весть: принята! Но сразу же подкатывают очередные волны забот. Каждую субботу девочку надо забирать домой. Иногда из-за болезни ее матери в училище приходится ездить ему. А по воскресеньям он помогает Сане готовить уроки: письмо, счет, закон божий…

Трудна, во многом непривычна для Гончарова атмосфера этих месяцев. Характер его раздумий о случившемся, поиск глубинных обоснований взятой на себя воспитательной миссии отражены в его большом письме к Екатерине Никитенко от 4 июня 1878 года (то есть за два почти месяца до поступления девочки в училище; корреспондентка его живет в это время на родительской даче в Павловске, при ней находится и Саня) [15]15
  Письмо, к сожалению, до сих пор не опубликовано, хотя в эпистолярном наследии писателя, относящемся к 70—80-м годам, оно одно из самых значительных по охвату мировоззренческих проблем. Не зная этого письма, трудно представить с достаточной полнотой духовный облик «позднего» Гончарова.


[Закрыть]
.

«У меня опять накопился целый пакет, – начинает Иван Александрович, – щетки, губки, вода для чистки волос Сани, – и между прочим кое-какие книги – но я не знаю, когда мне удастся взять с собою. Матери ее некогда поехать в эту минуту, а мне надо прежде поехать в Царское Село и уже оттуда к Вам – поэтому с пакетом туда, да потом в Павловск будет неудобно. Но у ней все нужное есть – поэтому она подождет. Если в пятницу или субботу я и загляну, то с пустыми руками, да и to не наверное, ибо хотя от погоды мне и легче, но немного: только не гнет в дугу – но боюсь, что это опять до первого дождя. К тому же я продолжаю пить и воды, следовательно, разъезжать мне не совсем свободно».

За строками проглядывает какая-то неуверенность (ехать – не ехать?), какое-то беспокойство, почти раздражение. Чувствуется, что Гончаров с немалым усилием осваивает новые свои обязанности; на каждом шагу они ставят его в тупик; он теряется и не может решиться сразу на тот или иной вариант.

Но стоит ему от перечисления бытовых обстоятельств перейти к своей, волнующей его сейчас теме, как резко меняется и тон повествования.

«Между тем, чтобы не забыть при свидании – я теперь же хочу сказать несколько слов в дополнение к тому разговору, который завязался между мною и Вами на пути к вокзалу – и не кончился. Я очень рад, что Вы затронули этот предмет, а у меня давно лежало на душе высказать мои мысли Вам – так как Вы с некоторых пор взяли на себя величайшую и благороднейшую из обязанностей человека – руководить воспитанием юношества в раннем возрасте. Едва ли найдется кто-нибудь способнее Вас ввести в жизнь ребенка, девочку. Простите, если я выскажусь несколько противсовместного воспитания с девочками чужих, мальчиков, не братьев. Я – как музыку слушал Ваши слова о том, что единственный и лучший путь к тому – любовь к детям. Я всегда это проповедовал всем, кто хотел меня слушать, и между прочим родителям моей любимицы Сани, упрекавшим меня, что я балую ее, и также ее брата и сестренку.

Я доказывал и доказываю, что баловство со всех сторон, и притом глупое, é la madame Простакова в Недоросле,конечно губительно, но умное, тонкое и доброе баловство с одной какой-нибудь стороны необходимо: оно и не баловство, а любовь.

Отец у Сани был равнодушный и грубоватый отец: дети были ему в тягость, он их гонял от себя прочь, а иногда и пощелкивал. Мать – умная, попечительная, исполненная любви к детям мать, но такой любви, которую они оценят в зрелом возрасте. Она им варит суп, шьет, моет, работая с утра до вечера – и некогда и нечем ей баловать их, даже не до ласк. Л луч явной теплой любви откуда-нибудь да должен падать на детские головки, и как солнечный луч – греть их на заре жизни, не потрясая нерв ранними бурями, давая развиться зародышам телесных, умственных и нравственных сил! Какие же добрые и нежные руки нужны – именно в самом раннем возрасте – чтоб приготовить из детей – не забитых и загнанных трусов или приниженных, оскорбленных, малодушных, фальшивых, людей, а настоящих, честных., мужественных, стойких в жизни, и притом добрых, приученных к исполнению всякого долга – мужчин и женщин? Ваши руки, сколько я вглядываюсь – именно такие. Мне кажется, Вы угадали Ваше призвание: и если из Ваших рук выйдут хоть два – три, четыре (чем больше, тем лучше конечно) ребенка, – Ваша задача жизни выполнена со славою. У Вас – как я вижу – все делает любовь: она помогает и науке, сохраняет и здоровье, развивает, растит, заменяя собою все, даже розгу, ибо любовь – всемогуща».

Здесь важно уточнить, какой именно смысл вкладывает Гончаров в понятие «любовь». Смысл этот, как увидим дальше из письма, целиком и полностью вытекает из объективно-идеалистических представлений, характерных для мировоззрения стареющего писателя. Причем гончаровский идеализм вовсе не восходит к какой-либо из систем новоевропейской философской мысли (кантианство, гегельянство и т. д.), а ориентируется на догматику и этику православно-христианcкого учения. Как известно, в свете этой этики «любовь» осознается не как естественно-стихийная привязанность человека к человеку (более или менее корыстная) и не как самодеятельное альтруистическое, филантропическое поведение, но как объективный, независимый от человеческой воли закон бытия («Бог есть любовь»), который распространяется на всю сотворенную природу, в том числе и людскую природу. Этот закон универсален, но – в условиях исторической повседневности – не всемогущ, поскольку здесь он вступает в соприкосновение с другим божественным законом – свободы воли. Собственно, свобода воли – в духе подобного мироотношения – и есть предельное проявление божественной любви к человеку, дарование ему полной духовной самостоятельности, в том числе, наконец, и свободы отлюбви, свободы совершать зло. Вот почему всякому человеку приходится заново, с азов начинать свой путь к стяжанию любви. Ей надобно учиться, к ней надо восходить по ступеням. Педагогика любви, по разумению Гончарова, состоит в том, что к духувеликого бытийного закона человек движется через постижение буквыэтого закона. Идеальное осваивается с помощью материального, находящегося рядом, обрядового.

«Вас очень озабочивает, – продолжает он свой письменный монолог, – главная и основная сторона – развитие и поддержание в детях, религиозного чувства. С ужасом видишь, что нередко добрые, заботливые, даже сами в душе религиозные родители – в деле неослабного поддержания религии в детях бывают как-то слабы, равнодушны (tiedes [16]16
  Вялы, безразличны (франц.).


[Закрыть]
вернее выражает по-французски), думая, что после, когда дети созреют, так настанет время воспринять – будто бы прямо духрелигии, минуя букву,а то-де из них, пожалуй, выйдут клерикалы,начнут таскаться по церквам, ставить свечи, икать и воздыхать о тяжких грехах, есть постное и это считать за религию (и т. п.)…

Я – идучи с Вами после дождя, по лужам, второпях коснулся этого слегка и был счастлив тем, что Вы разделяете мои мысли. Я, сколько помню, сказал, что в духзакона мимо буквыпрямо попасть нельзя, и что не приучать детей к познанию и восприятию истин Евангелия путем правильного и непрерывного изучения свящ. истории догматов церкви, с применением к делу и к жизни – т. е. с посещением церкви – значит отводить мало-помалу детей и от духа.Мы созданы не из одного духa, но и материально, следовательно – и способ развития религиозного духа в начале также идет материальным путем т. е. рядом образов, воплощений, впечатлений чувственных и т. д. И потом все это в совокупности и образует в душе ту преобладающую над всеми стихию, которая и есть религия, конечная цель которой – поклоняться Богу в духе и истине.

Как же миновать букву!»

С точки зрения учения, которое писатель исповедует, он в процитированном отрывке не совершает, пожалуй, никакого открытия и не выходит за рамки ортодоксии. Несмотря на свою ярко выраженную религиозную окраску, размышления Гончарова о соотношении буквы и духа в деле обучения могут представить и самостоятельный интерес. Еще больший интерес у современного читателя, которому чужды проблемы, волновавшие в данном случае писателя, должно бы вызвать следующее обстоятельство. В духовном самочувствии Гончарова явно дает о себе знать оттенок какой-то ущемленности. Равнодушие к вопросам веры он считает чуть ли не знамением времени. А равнодушие освобождает почву для открытого неверия.

Не странно ли слышать эти потки религиозного пессимизма, когда речь идет о временах столетней давности?

И все же у Гончарова, видимо, были немалые основания для пессимизма такого рода.

«О неверующих, здесь нет речи, – продолжает он в том же письме. – Что мне и Вам до них за дело?» Но, кажется, дело все-таки есть, потому что в следующей жо фразе автор письма вновь касается больной темы: «Я знаю, что они давно надо мной смеются. Один из новых людей в лицо обозвал меня и Веру(одну из героинь Обрыва)неразвитыми.

Пусть! Ведь не веровать – легче всего. Неверие ни к чему не обязывает, ничего не налагает, никакого долга, никакой работы над собою. Легче всего взять шапку, выбежать на улицу и сказать – «я не верую» – и потом плыть по ветру, куда потянет, есть не заработанное, по признавать никого и ничего. Таково большинство неверующих шалопаев, лентяев, недоучек и т. д. Не удалось – они стреляются: им и жизнь ни по чем. Их не учили добрые родители букве:это оттого вначале, а потом помогли уже умники неверующие, скептики, натурфилософы и просто философы…»

По своему пафосу эти строки ближе всего, пожалуй, к публицистическим высказываниям Достоевского. Вспомним, что автор «Бесов» и «Братьев Карамазовых» в те же годы с не меньшей тревогой и болью писал об эпидемии самоубийств – свидетельстве духовной опустошенности, оставленности, свойственных части молодежи.

Критикуя новейших натурфилософов и философов, Гончаров приходят к парадоксально заостренному выводу: «Мне так странна и непостижима эта слепота гордых умов, что я серьезно иногда думаю, глядя на всякого усердно молящегося простого мужика или бабу, что тот и другая умнее, например, Шопенгауэра, Гартмана и других изобретателей систем для объяснения начала всех вещей. Право умнее! Они, кажется, понимают, что до тех пор, пока не открыто будет человеку совершенное познание всего – и начала и конца вещей – до тех пор он имеет одного только руководителя: чувство, религию…

Впрочем, величайшие из мыслителей, истинные гении – и верили прежде и теперь веруют. Можно указать на примеры первых умов, натуралистов, мыслителей. Это видно и из их сочинений, хотя они почти не говорят об этом. Они глубоко проникают в материю создания, исследуют ее всячески, делают великие открытия, но на Творца не посягают. Посягают только прихвостни науки, лишенные самого священного, творческого огня, да своевольные неучи, а их, к несчастью, легион».

Как видим, религиозный пессимизм Гончарова коренится гораздо глубже, чем в настроениях минуты. Реакция писателя на симптомы массового атеизма предельно болезненна. По его глубокому убеждению, лишь крепкая, буквой и духом испытанная вера может противостоять распаду общественных устоев. Так снова разговор возвращается к теме воспитания.

«Сел я Екат. Алекс. написать Вам несколько слов л вот как расписался. Причиной этому конечно – Ваша и моя общая симпатия к детям. Не думайте, прошу Вас, чтобы сообщая Вам о том, как мне приятно, что я схожусь с Вами в мыслях о некоторых важных сторонах воспитания, я вызван был к тому эгоистическою заботою о моей маленькой любимице, которую Вы с такою добротой согласились приютить на лето около себя…

Что касается до моей маленькой Сандрильоны, то я боюсь, что в ее положении и при моих слабых, средствах ей не придется воспользоваться благами Ваших попечений до конца. Я не знаю, что готовит ей судьба, хотя в то же время сама природа как будто указывает ей выход из ее положения, дав ей ум, понятливость, такт – и потом слабую нервную кожуру. В грубой среде, в ремесленных трудах – в черной работе – она просто зачахнет.

Но это впереди – что Бог даст, а теперь, благодаря Вам она на чистом воздухе, в милом обществе и у Вас на руках. Благодарю».

Обильная переписка Гончарова с сестрами Никитенко – отныне и до самой уже кончины писателя – будет вращаться в основном вокруг педагогически-житейских забот, связанных с Саней и ее младшими братом и сестрой. Две скромные, бескорыстные, трудолюбивые русские женщины, не совершившие никаких ярких подвигов, не воспетые в громозвучных стихах, не оставившие потомкам своих фотографий и портретов, Софья и Екатерина, – какой, однако, трогательной музыкой любви озвучили эти имена закат жизни старого романиста… Поистине они любили его той любовью, которая ничего себе не требует, не гордится, не возносится, все терпит, все переносит, сорадуется правде и свету… Любили необременительно и беззаветно, всегда готовые уйти в тень или вдруг явиться по первому звуку его слабого теперь голоса. И как знать, справился ли бы он сам с темп обязанностями, которые взял на себя, если бы не сестры эти тихие?.. В зимние месяцы почти постоянно кто-нибудь из детишек болеет, и тогда остальных они берут к себе, и в праздники тоже берут, и летом, пока Иван Александрович не увезет все подопечное семейство в Дуббельн. И потом, в месяцы разлуки, постоянная переписка: советы, ободрения, неизменные поздравления с именинами и днями рождений… «Сейчас я написал письмо к Софье Александровне – дай Бог ей, Голубушке, здоровья!» «Поздравляю Вас наипрекраснейшая, наилучшая, наиблагодушнейшая, наиблагодатнейшая имянинница – не только в России, Европе, но и в Америке, и в Австралии, и в Новой Гвинее, куда скоро опять собирается Миклуха-Маклай доказывать, что нет и не может быть Вам другой, равной Екатерины!»

В Дуббельн Гончаров наладился ездить с 1879 года. На целые девять лет этот курортный городок на берегу Рижского залива стал пристанищем для него и для маленьких его воспитанников. Выезжали, как правило, в самом начале июня и возвращались в августе. Если погода благоприятствовала, то старались задержаться подольше, чтобы в петербургский «большой ад» (по терминологии Ивана Александровича) поспеть впритык к новому учебному году.

Гончаров предпочитал селиться на одной в той же даче – на Господской улице, в доме латыша Посселя. Дача была тесноватая, холодная, но зато не очень дорогая. «У меня 6 комнат, – шутливо описывал Иван Александрович Екатерине Никитенко свою «резиденцию», – в одной постель, в другой шкап с бельем, в третьей кувшин, в 4-й табакерка вносовой платок, в 5-й Вася, в 6-й сапоги. Внизу, в парадных 4-х апартаментах расположен женский персонал».

Дом щелястый, изо всех углов поочередно дуют сквознячки, и по тому, откуда дует, можно догадываться о перемене ветров. Иногда пол-лета пройдет, пока наконец установится приличная погода, и тогда на «вышке» – так называет он свой второй этаж – не так уж плохо: совсем рядом, над карнизом балкончика, с утра поют ласточки, а сквозняки приятно освежают помещение в душный полдень.

Сборы на дачу и с дачи выводят его из равновесия, вид разворошенных чемоданов повергает в уныние. Всю жизнь он но любил дорожных приготовлений, иногда кажется, что он и умрет во время одной из таких вот пертурбаций, не вынесет картины дикого беспорядка.

Но все это – и бестолковщина переездов, и мелкие неустройства дачной жизни – окупается той радостью, которую он испытывает при виде ликующих на воле ребятишек. Но будь их, какая бы еще сила выталкивала его каждое лето сюда, в Дуббельн? Воздуху морского ему хватит, пожалуй, и в Петергофе, а лиственного шелеста – в Летнем саду. Да и купаться он уже привык было на Неве, у Гагарипской набережной, в компании офицеров, гимназистов и чиновников. Кстати, что до купания, то здесь, на взморье, взрослому человеку, а тем более такому заядлому пловцу, как он, приходится целый километр вышагивать по колено в воде, чтоб выбраться на глубокое место. Зато детям как хорошо: песок и чистая, прогретая, несоленая вода.

И море и сосны – все рядом с дачей, а с другой стороны – речка Аа, вода в ней коричневата на цвет, но тоже чиста, а за противоположным берегом – поля до самого горизонта.

Отхлынет неразбериха первых дней, хлопотунья Александра Ивановна разберет вещи по сундучкам и шкапчикам, повесит занавески на балкончике, хозяйка принесет два-три горшка с цветами, и, глядишь, жизнь наладилась. А когда солнце засветит в полную силу, и совсем славно станет; в памяти роятся какие-то подобия – то ли обрывки симбирского детства с тихими радостями людей «Летописца», то ли идиллические пейзажи Ликейских островов.

К 6 июня – дню его рождения – вдова непременно испечет пирог. Вкушают его на веранде. В этот день в Дуббельн обычно поступает несколько телеграмм от петербургских друзей и знакомых. «Телеграфы, телефоны, – поварчивает Иван Александрович, – куда как разомчалась жизнь!»

Чтобы дети за лето совсем не одичали, он поставил себе за правило каждый день после завтрака заниматься с ними: Лису-Подьячиху, то есть Саню, натаскивает по языкам – французскому, английскому и, разумеется, русскому; подошла пора учить уму-разуму и Старика-Генерала (так прозывают они Васю). Дает задание, пока простенькие, и Леночке. Ученики, конечно, хитрят, им лишь бы вырваться с веранды. Даже Саня иногда удручает его своей рассеянностью. Что ж поделать: скучает в кругу малышни. «Здесь ей не с кем поиграть; есть девочка знакомая, но 14 лет, читает романы и заговаривает уже о «кавалерах» – следовательно не годится».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю