Текст книги "Гончаров"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
А сам Райский?.. Увлекающийся, наделенный раздражительной фантазией, в некотором роде раб своего воображения, хотя по-своему и благородный, и чистый, и честный, – таких людей не так уж мало ходит по земле, чаще всего они мелькают в различных литературно-художественных компаниях, и теперь для них повсеместно усвоилось точное название – дилетанты. Словом, это вполне законченный общественный тип, которого давно уже следовало бы вывести в литературе. Что такое дилетант? Он немного пишет, немного поет, немного рисует, немного ваяет и немного при всем этом дурака валяет. Он чрезмеру влюбчив, но, как правило, неудачлив и непостоянен в любви, он добр, но размазня, легко загорается, но быстро гаснет. Если приглядеться, то в каждом художнике, в каждом писателе, даже вполне состоявшемся, есть что-то от дилетанта. Ведь художнику нужно знать и одно, и другое, и третье, и мильон вещей, он поневоле принужден скользить по их поверхности, он не может, подобно ученому, сосредоточиться на всю жизнь над чем-либо одним – будь то какие-нибудь минералы или какой-нибудь ограниченный исторический период. Художник – в погоне за тысячеликой, изменчивой жизнью. И когда он ее нагонит? И нагонит ли когда?.. Быть художником – это не такое уж и легкое бремя, это, по крайней мере, драма, хотя, может быть, и не нужная никому. Это почти постоянное томление, хроническая неприкаянность. Отношения окружающих к нему сплошь двусмысленны. Если он вошел в силу, его балуют, ему поют дифирамбы, но сколько фальши в голосах! Более того, он и теперь почти постоянно чувствует по отношению к себе какую-то общественную настороженность. А-а-а, вы художник, – как бы читает он в глазах, собеседников, – ну что же, очень похвально и лестно для общества, что вы художник. Но лучше вы художествуйте себе где-нибудь в стороне и нас не касайтесь… И обиднее всего, что его остерегаются не только официальные лица, но и женщины, причем именно те, которым он хотел бы себя в первую очередь посвятить. Есть, правда, и другие, они летят на пего, как мухи на мед, но этим-то он цену знает… Так и Райский. Вначале у него возникает легкое увлечение Марфинькой. Но кузина – наивный младенец, она побаивается его, ее гораздо больше устраивает простодушный и пасторально-наивный юноша Викентьев.
Затем внимание Райского привлекает Вера. О, это совсем иная натура! В Вере угадывается сила будущей властной женственности. За такими идут по одному лишь мановению руки, по одному лишь слабому движению брови. Увлечение Райского Верой грозит перерасти в настоящую страсть. Но обнаруживается, что у девушки существуют довольно сложные и напряженные отношения с неким молодым человеком, который в здешних краях оказался недавно и не по своей воле. Эта фигура пока не очень ясна: скорее всего вольнодумец, присланный в отдаленную губернию на поселение. Он поминает в разговорах какие-то книги иноземных авторов, высказывает какие-то дерзкие идеи. Вера явно увлечена новизной и исключительностью того, что ей внушает молодой проповедник и изгой, хотя и страшится многих его мнений.
Такою видел Гончаров основную линию своего Художника. Есть уже в плане и масса второстепенных лиц, сюжетных ходов, наконец, просто пейзажей, реплик, сравнений, словечек. Есть, к примеру, провинциальный ученый Козлов, приятель Райского, который над каким-то милым его сердцу закоулком мировой истории дрожит как над грудой несметных сокровищ. Есть и жена простака Козлова – ветреная Улинька, подбивающая Райского на легкую интрижку. Есть всевозможные персонажи губернского города, живущего в самозабвенном и сладостном, поистине обломовском оцепенении.
Выслушав это излияние творческой фантазии Ивана Александровича, Тургенев мог бы ни слова и не говорить. Уже по его лицу рассказчик видел, что замысел произвел на Ивана Сергеевича впечатление.
– Вот если б я умер, Вы можете найти тут много для себя! Но пока я жив, я сделаю сам!
Этими словами, как вспоминает Гончаров в «Необыкновенной истории», закончился его рассказ о Художнике.
Тогда в литературной среде подобные исповедания о сокровенных замыслах были делом распространенным. Иван Александрович не одному Тургеневу таким образом исповедовался. Вскоре тот же сюжет он рассказал и Дудышкину, снова в присутствии Тургенева.
В свою очередь, и Иван Сергеевич не раз и не два поверял Гончарову свои литературные планы. Глядишь, собеседник и подскажет что-нибудь здравое или просто подбодрит, укрепит столь легко теряемую и столь трудно обретаемую уверенность в собственных силах.
Когда Тургенев наезжал в Петербург, они виделись чуть ли не ежедневно. Так было и осенью 1838 года. Иван Сергеевич обосновался на Большой Конюшенное. В столицу он приехал с новой – на сей раз крупной – вещью, романом «Дворянское гнездо», который написал нынче летом и осенью в Спасском и собирался печатать теперь в «Современнике», а перед печатанием хотел почитать друзьям. Но чтение все откладывалось: автор захворал. «Мы теперь ходим каждый день к Тургеневу: у него «бронхит» – и не шутя. Он кашляет и хранит невольное молчание, чтоб не першило в горле», – сообщает Гончаров Льву Толстому в письме от 4 декабря.
Тургенев прохворал почти весь декабрь. Наконец чтение назначили на 28-е число. Поскольку накануне Иван Сергеевич или забыл, или слишком невнятно пригласил Гончарова к обеду, тот явился на Большую Конюшенную в послеобеденное время, ближе к вечеру. Гости – а тут были Некрасов, Писемский, Никитенко, Дружинин, Анненков и другие – набросились на опоздавшего: отчего он проманкировал общую трапезу?..
Иван Александрович не мог скрыть некоторой обиды:
– Меня не звали к обеду, я и не пришел.
– Я вас звал, – удивился хозяин квартиры. – Как же, я вас звал!
– Нет, – решительно заметил гость, – вы меня не звали!..
Произошла некоторая заминка, но тут вспомнили о чтении. Поскольку у автора все еще был бронхит, читать поручили Павлу Васильевичу Анненкову.
Итак, «Дворянское гнездо»… Событие отделено от нас более чем столетней давностью, и – нужно сделать над собой немалое усилие, чтобы постичь смысл переживаний, которые вечером 28 декабря и на следующий день, 29 декабря (роман слушался в два приема), обуревали Ивана Александровича Гончарова.
По ходу чтения он вдруг стал ловить себя на странной, почти нелепой мысли: то, что он сейчас слышит, ему уже известно…
Хотя бы этот тургеневский Лаврецкий… Да ведь это же… Райский из замышляемого им, Гончаровым, Художника! Безвольный и разочарованный, он так же приезжает в провинциальный город и затем в деревню, и так же появляются тут две сестры, и так же есть пространное описание предков Райского (то бишь Лаврецкого), и свидание ночью в саду, и объяснение бабушки с внучкой (то бишь тетки с племянницей)… Правда, в Лаврецком как будто нет ничего от дилетанта, но, впрочем, его дилетантизм передан другому персонажу – Паншину, который безуспешно ухаживает за религиозной Верой (то бишь Лизой)… Нет, наяву ли все это происходит? И если наяву, то что же все это такое? Теперь понятно, почему он, Гончаров, не был позван к обеду: авось и на чтение пе явится.
Гончаров не стал ждать, «когда напечатается». В тот же самый вечер, после того, как были произнесены все похвалы, выговорены все мнения и гости разошлись, он остался с Тургеневым один на один и попросил Ивана Сергеевича объяснить возникшее недоумение: в связи с чем только что прослушанный роман глядится причудливым слепком с Райского?
– Как, что, что вы говорите, – смутился Тургенев. – Неправда, нет! Я брошу в печку!
– Нет, не бросайте, – сказал Гончаров. – Я вам отдал это – я еще могу что-нибудь сделать. У меня много!
Так выглядит это тягостное объяснение в «Необыкновенной истории». Через двое суток – Новый год. Еще накануне оба писатели заглядывали в наступающий год с самыми лучшими надеждами: у одного вот-вот выйдет «Обломов», у другого «Дворянское гнездо». И вдруг предпраздничное волнение обернулось треволнениями совсем иного рода.
Легко было Гончарову в тот злополучный вечер бросить: «Я вам отдал это!» Но как «отдать», если Художник уже прикипел к нему, стал частью его существа? Нет, «отдавать» было невозможно. В одну из очередных встреч – а каждая из них неизбежно касалась теперь все той же темы очевидного для Гончарова заимствования – Иван Сергеевич согласился изъять из подготовленного к печатанию текста своего романа сцену с объяснением тетки и племянницы, которая действительно, как он признал, несколько перекликается с тем, что рассказывал ему в свое время Иван Александрович. Что ж, какие-то сходные мотивы и правда можно теперь усмотреть, но ведь все это случилось совершенно нечаянно, невольно. Видимо, объяснял Тургенев, эти мотивы почему-либо особенно запечатлелись, а затем по рассеянности усвоились его собственной художнической фантазией. Но чтобы он что-либо гончаровское включил в свой роман намеренно, сознательно, с умыслом, – нет, нет и нет!
Может быть, и так, рассуждал Иван Александрович, может быть, и так – и ненамеренно, и бессознательно, но ведь ему-то, Гончарову, от этого не легче, ему теперь придется вполне намеренно и сознательно исключать из своего романа всю главу о предках Райского, а то ведь, чего доброго, будущие критики и читатели придут к выводу, что глава эта сюда поступила прямиком из «Дворянского гнезда», да еще и намеренно и сознательно.
Словом, много вдруг объявилось хлопот и у того и у другого. В их отношениях в эти месяцы возникает тягостная двойственность. С внешней стороны все еще выглядит вполне благополучно: они встречаются на литературных обедах; оба участвуют в чествовании актера Мартынова; как цензор Гончаров одобряет к печати второе издание «Записок охотника». Но ближайшие приятели уже посвящены в тайну их конфликта. Гончаров начинает вслух раздражаться некоторыми личными свойствами Ивана Сергеевича, на которые прежде он смотрел сквозь пальцы. Так, в письме к Василию Боткину он сообщает не без сарказма: «Сегодня мы обедали у Тургенева и наелись ужасно по обыкновению. Вспоминали Вас и бранили, что Вы не здесь. Он все по княгиням да по графиням, то есть Тургенев: если не побывает в один вечер в трех, домах, то печален».
20 марта 1859 года Иван Сергеевич отбывал из Петербурга в Спасское. Гончаров приехал на вокзал проводить его. Даже и здесь, на перроне, до самого паровозного свистка, они, словно в каком-то колдовском оцепенении, продолжали препираться по поводу общих мест в двух, романах. Опять вспомнили предков Райского, старинные портреты в барском доме… На квартиру Иван Александрович вернулся с тяжелым сердцем. А вечером еще и с Анненковым был разговор. Странный все же человек этот Павел Васильевич. Когда покойный Гоголь жил в Риме, Анненков состоял при Гоголе – что-то там переписывал. А когда покойный Белинский собрался писать свое эпохальное письмо Гоголю, Анненков опять проявился, но теперь уже он состоял при Белинском. Нынче же любезнейший Павел Васильевич состоит при Тургеневе. При каждом удобном случае адвокатствует в пользу своего очередного кумира. В литературе, мол, но исключены совпадения отдельных мотивов и деталей, поскольку почва перед всеми одна и та же…
Почва-то одна, да каждый по-своему ее пашет. Та самая тема, на осмысление которой один затрачивает долгие годы кропотливого и напряженного подготовительного труда, другому дается с лету, с воздуха, и он норовит выразить ее несколькими изящными росчерками пера. «У меня есть упорство, – пишет Гончаров Тургеневу через неделю после расставания, – потому что я обречен труду давно, я моложе Вас тронут был жизнью и оттого затрагиваю ее глубже, оттого служу искусству, как запряженный вол, а Вы хотите добывать призы, как на course au clocher [6]6
На скачках (франц.).
[Закрыть]».
Из этих слов нельзя не заметить, что дело, оказывается, уже не просто в плагиате, явном или мнимом. Тут заявляет о себе претензия иного рода и масштаба. Развивая свое откровенное сопоставление, Гончаров хочет убедить Тургенева в том, что тому вообще противопоказано писать крупные вещи – это вовсе не его жанр. «Скажу очень смелую вещь: сколько Вы не пишите еще повестей и драм, Вы не опередите Вашей «Илиады», Ваших «Записок охотника»: там нет ошибок; там Вы просты, высоки, классичны, там лежат перлы Вашей музы: рисунки и звуки во всем их блистательном совершенстве! А «Фауст», а «Дворянское гнездо», а «Ася» и т. д.? И там радужно горят Ваши линии и раздаются звуки. Зато остальное, зато создание – его нет, или оно скудно, призрачно, лишено крепкой связи и стройности, потому что для зодчества нужно упорство, спокойное, объективное обозревание и постоянный труд, терпение, а этого ничего нет в Вашем характере, следовательно и в таланте».
В этом суровом приговоре Тургеневу-романисту Гончаров не поколеблется никогда, даже и после того, как будут написаны и опубликованы все тургеневские романы. Не только не поколеблется, но, наоборот, еще более укрепится в правоте своего жесткого вывода.
Не зависть ли двигала в этих строках пером Гончарова? Вопрос вовсе не надуманный, если иметь в виду, что миф о «завидующем Гончарове» кулуарно оформлялся уже при его жизни, а в 20-х годах нынешнего века увидел свет и в академическом варианте – в исследовании Б. Энгельгардта «И. А. Гончаров и И. С. Тургенев». Энгельгардт склонен был причину все возраставшего рас «хождения между писателями наводить не в самом факте проблематического плагиата, а в том, что, по его словам, на долю Гончарова «достается гораздо меньше успеха и оваций, нежели на долю «обаятельного» Ивана Сергеевича». В такой трактовке и впрямь можно усмотреть «сальеризм» Гончарова.
Вопиющие образцы литературного завистничества вроде бы содержатся и на многих страницах «Необыкновенной истории», относящихся к более поздним годам: Гончаров, например, раздражается тем, что Тургенев назойливо выставляет себя в Европе русским писателем первой величины, что французские издатели только его и переводят и т. д.
Но при всем том аналогия хромает, да еще и на обе ноги. Достаточно вспомнить, что пушкинский Сальери, как бы худо он ни рассуждал о ненавистном гении, уж в плагиате-то упрекнуть его никак не может. Стоит лишь допустить, что у Сальери вдруг появляется подобный аргумент, как трагизм ситуации сразу несколько поблекнет. Действительно, совместимо ли: гений, ниспосланный «свыше», – и нечист на руку?!
К тому же говорить о «моцартианстве» Тургенева-романиста было бы не меньшей натяжкой, чем утверждать, что романист Гончаров хотя бы отчасти напоминает бескрылого ремесленника от искусства.
В ответном письме из Спасского «завистнику» Гончарову Тургенев так объясняет свое желание и дальше работать в романном жанре: «Не могу же я повторять «Записки охотника» ad infinitum! [7]7
До бесконечности (латин.).
[Закрыть]А бросить писать тоже не хочется. Остается сочинять такие повести, в которых, не претендуя ни на цельность, ни на крепость характеров, ни на глубокое и всестороннее проникновение в жизнь, я бы мог высказать, что мне приходит в голову. Будут прорехи, сшитые белыми нитками и т. п. Как этому горю помочь? Кому нужен роман в эпическом значении этого слова, тому я не нужен; но я столько же думаю о создании романа, как о хождении на голове: что бы я ни писал, у меня выйдет ряд эскизов».
Правда, с годами эта самооценка, видимо, подзабылась. Но на то имелись и внешние причины: разительный успех у читающей публики почти каждого нового тургеневского романа, широкий интерес к ним критиков всех направлений, а затем и популярность на Западе.
Летом 59-го года, находясь в Спасском, Тургенев, взбодренный успехом «Дворянского гнезда», принимается за новую большую вещь. И пишет ее быстро – всего за четыре месяца.
Роман «Накануне» появился зимой 1860 года в первом номере катковского «Русского вестника». Выход романа послужил поводом к еще одному столкновению недавних друзей. Столкновению, за которым последовал и разрыв.
Читая «Накануне», Гончаров, уже соответственно настроенный, опять усмотрел заимствования из программы своего Художника. Снова здесь фигурировал какой-то дилетант, теперь по фамилии Шубин, и живописец, и скульптор одновременно, личность разглагольствующая и раздраженно-чувственная. Этот Шубин вхож в дом, где его внимание привлекают две девицы. Одна, по имени Зоя, смазливая и глупенькая, – карикатура на Марфиньку. Другая – ее зовут Еленой – что-то среднеарифметическое между Верой из Художника и Лизой из «Дворянского гнезда». И конечно, Шубину не удаются ни его интрижки с Зоей, ни тем более с Еленой, потому что вот-вот должен объявиться в романе герой-вольнодумец (для разнообразия он болгарин по национальности), его-то, разумеется, Елена и полюбит. Тут же фигурирует и копия с гончаровского ученого Козлова – молодой ученый Берсенев…
Раздражение и обида с новой силой вспыхнули в душе Ивана Александровича. Прочитав первые страниц сорок романа, он в досаде захлопнул журнал (номер прислал ему для ознакомления сам автор). Сколько еще может продолжаться эта прямая эксплуатация его замысла? Теперь доказывай, кто у кого что позаимствовал! Хорошо еще, что о своем Художнике он говорил не одному Тургеневу, что есть и другие свидетели, хотя бы тот же Семен Дудышкин. Уже после «Дворянского гнезда» Дудышкин вполне солидаризовался с ним, что Тургенев внимательно изучил программу Райского.
Именно Дудышкин создал в эти дни прецедент для прямого разрыва между писателями. Вскоре после своего беглого ознакомления с «Накануне» Гончаров повстречал его на Невском и, узнав, что тот направляется к Тургеневу на обед по случаю опубликования романа, желчно пошутил:
– Это на мои деньги обедать будете.
Дудышкин – какой уж его бес за язык дернул? – на обеде, при свидетелях, гласно помянул злополучную фразу о деньгах. На следующий день Тургенев вместе с Анненковым пришел на квартиру Ивана Александровича с намерением решительно объясниться. Но хозяина дома не застали.
Все вдруг приобрело нешуточный оборот. В «Необыкновенной истории» Гончаров пишет: «Тургенев был прижат к стене: ему оставалось или сознаться, чего, конечно, он не сделает никогда, или вступиться за себя». Но в еще более трудном положении неожиданно оказался и сам Иван Александрович. 27 марта 1860 года он получает резкое письмо Тургенева с обвинением в клевете, с требованием немедленно разобрать всю историю в присутствии одного или нескольких свидетелей и с намеком на другие, более серьезные меры. Гончаров в тот же день отвечает согласием на выставленные условия суда, а относительно намека на иные меры пишет: «Я готов на все меры, которые употребительны между порядочными людьми…»
В течение следующего дня ведется подготовка к встрече. Свидетелями решено пригласить четырех человек – Анненкова, Дружинина, Дудышкина и Никитенко. На кандидатуре последнего Гончаров настоял, зная, что первые два наверняка займут сторону Тургенева, и не будучи уверен в Дудышкине, которого оборот событий сильно испугал.
В этот же день он достает номер журнала с «Накануне» (тургеневский экземпляр давно отослан хозяину), чтобы ознакомиться с недочитанной большей частью романа. Что ж, дилетант Шубин, как он и прежде отчетливо видел, сильно смахивает на Райского. Налицо и иные тождественные ситуации. Но доказать что-либо положительно – он только сейчас это начинает до конца понимать – будет почти невозможно. Слишком неравны условия, в которых, оказались он и его противник. Романы Тургенева читали все члены третейского суда, а программа Художника в ее пространном устном изложении, кроме заинтересованных лиц, известна лишь ненадежному Дудышкину.
То, в чем он глубоко убежден, для недоброжелательно настроенных лиц может показаться проявлением его капризной субъективности, образчиком раздутого литературного самомнения. Словом, третейский суд как форма установления справедливости к их случаю вовсе не подходит. Но деваться уже некуда.
Суд состоялся 29 марта. К назначенному часу все собрались на квартире у Гончарова. Первым с изложением своих обид и недоумений выступил Тургенев. По свидетельству Никитенко, который занес события этого дня в дневник, Тургенев был «взволнован, однако весьма ясно, просто и без малейших порывов гнева, хотя и не без прискорбия, изложил весь ход дела, на что Гончаров отвечал как-то смутно и неудовлетворительно». Оценивая встречу, Никитенко замечает: «Вообще надобно признаться, что мой друг Иван Александрович в этой истории играл роль не очень завидную; он показал себя каким-то раздражительным, крайне необстоятельным и грубым человеком, тогда как Тургенев вообще, особенно во время этого объяснения, без сомнения для него тягостного, вел себя с большим достоинством, тактом, изяществом и какой-то особенной грацией, свойственной людям порядочным высокообразованного общества».
Таково впечатление человека, которого Гончаров считал своим другом и на сочувствие которого вправе был рассчитывать в первую очередь. Что же говорить о других судьях.? «Я понимал, – вспоминает автор «Необыкновенной истории», – что всем им, как равнодушным людям, только скучно от всего этого и что привлечь их к мелочному участию (т. е. к вхождению в мелкие детали заимствований. – Ю. Л.)я не могу».
Когда речь коснулась «Накануне», Иван Александрович совсем потерялся и, вместо того чтобы ясно обозначить все примеры заимствований, стал вдруг отступать: романа он толком не читал, и вообще тут многое, видимо, следует объяснить его мнительным характером.
В итоге судьи, отведя обвинение в плагиате, а реплику Гончарова о «деньгах», произнесенную в крайнем раздражении, признав «как бы не существовавшей», предложили примирительную формулу. Она гласила, что совпадения между романами одного и «программой» другого вполне естественны, ибо «произведения Тургенева и Гончарова, как возникшие на одной и той же русской почве, должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях,».
Как мы помним, у Ивана Александровича уже было свое четкое мнение насчет «почвы». Так что последняя формулировка вряд ли могла его удовлетворить. Ведь если руководствоваться подобным силлогизмом, то «случайные совпадения» мы должны будем обнаружить буквально у всех авторов, работающих на одной и той же «русской почве».
Но судей, а также Тургенева подобное заключение как будто вполне устраивало. Все поднялись. Иван Александрович, скрывая огорчение, стал благодарить участников. Но тут Тургенев, взяв шляпу, произнес своим высоким голосом: «Прощайте, Иван Александрович, мы видимся в последний раз!»
Кажется, никто из присутствующих не ожидал подобной сцены. Все как-то растерялись. Не нашлось волевого и расторопного миротворца, который бы топнул ногой, прикрикнул на обоих, распек их как следует… Но, похоже, и самый расторопный миротворец тут ничего бы уже не успел… Минута была упущена, и, по сути, навсегда.
Выше уже говорилось, что гончаровская мнительность, которую не обошел ни один из биографов, ни один из исследователей конфликта, на которую ссылался и сам писатель, была не столько причиной, сколько тяжким последствием ссоры. Сегодня мы можем совершенно отчетливо разглядеть то крошечное семя, из которого с годами непомерно разрослось угрюмое древо этой мнительности.
Незаметно для себя Гончаров начинает подозревать в несамостоятельности буквально всякую новую вещь Тургенева. Правда, отмечает он, чем больше тот пишет, тем искуснее вставляет в свои сочинения чужие разработки, так что сразу не все и углядишь. Но стоит лишь присмотреться, и сходства проступают наружу.
Кое-какие мотивы Художника он улавливает в «Отцах и детях», затем в «Дыме». А в «Вешних водах», как ему кажется, автор вдруг обратился к сюжету первой части «Обыкновенной истории», благо этот роман уже подзабыт публикой.
Мнительности лишь дай волю. И вот уже она распространилась на личности и сочинения литературных коллег. Тургенева. Началось с того, что Гончарову подозрительными показались хлопоты Тургенева о переводе и печатании в «Вестнике Европы» романа немецкого автора Ауэрбаха «Дача на Рейне».
По иронии судьбы Иван Александрович и сам оказался подключен к этим хлопотам. Дело происходило после того, как в январе 1864 года писатели формально примирились на похоронах одного из «третейских судей» – Дружинина. Поначалу Гончаров даже лично по просьбе Тургенева содействует скорейшему переводу «Дачи на Рейне». В качестве переводчицы он рекомендует свою добрую знакомую Софью Никитенко.
Насторожил и обидел Ивана Александровича уже тот факт, что редактор «Вестника Европы» «пропустил» часть романа Ауэрбаха в своем журнале непосредственно перед «Обрывом» – многострадальным Художником Гончарова. Переводному сочинению было предпослано предисловие Тургенева, в котором автор «Дачи на Рейне» ставился ни много ни мало на одну ступень с самим Диккенсом.
Но когда Иван Александрович пролистал роман, вся интрига для него легко объяснилась: оказывается, уже и Аузрбаху известен план его «Обрыва», и он им широко пользуется в своей «Даче»! И ведь кто, кроме Тургенева – они давно приятели, – мог высказать этот план Ауэрбаху? Больше некому.
А что, если его литературный обидчик не только Ауэрбаху угодил? Что, если он теперь по всей Европе разбазаривает достояния русской письменности? Ведь как, должно быть, приятно прослыть среди зарубежных сочинителей ходячим кладезем сюжетов и тем!
Прочитав в одной из статей, что из современных французских прозаиков Тургенев особо нахваливает Флобера, Иван Александрович и последнего начал изучать с пристрастием. И что же! Взять хотя бы пресловутую «Госпожу Бовари». В этом безмерно разрекламированном сочинении то и дело мелькают мотивы, коллизии и образы, словно надерганные из программы Художника.
Но «Бовари» никнет и тускнеет рядом с «Воспитанием чувств» того же автора. Тут уж целые большие куски как бы сведены через папиросную бумагу с «Обрыва». Особенно поразился Гончаров, когда, читая в «Вестнике Европы» редакционное предисловие к фрагментам из «Воспитания чувств», он наткнулся на следующие строки: «Не знаем, приходили ли нашим читателям на мысль некоторые сравнения между лицами романа Флобера и лицами наших, русских известных романов, но нам многие из них напомнили родное, особенно Фредерик… Он напоминает хорошо знакомого нашим читателям Райского с тем различием, что Флобер отнесся еще объективнее к своему герою, чем наш почтенный романист».
Вот уже где, кажется, и читателю «Необыкновенной истории», доныне вполне убежденному в болезненной мнительности Гончарова, настает пора смутиться. Как же так? Ну ясно, совпадения и общие мотивы могут быть у авторов, живущих на одной, отечественной почве. Но ведь у Гончарова и Флобера почвы совершенно разные! А что, если Гончаров действительно прав? Что, если действительно в течение нескольких десятилетий вокруг несчастного Ивана Александровича строилась, причем с помощью множества лиц, чудовищно продуманная интрига? Подсылались к нему ловкие соглядатаи, с сочувствием расспрашивали об отношениях с Тургеневым, интересовались, как продвигается его Художник, то бишь «Обрыв», упрашивали прочитать новые главы, поддакивали, когда он жаловался, льстили ему изо всех сил, воздыхали и закатывали глаза, но ничего, кроме хищного любопытства, не мог он прочитать на дне их глаз. Он знал их поименно. Некоторые приходили непосредственно от Тургенева, как парламентеры и устроители литературного благополучия. А затем, когда при встрече он спрашивал о них у Тургенева, тот страшно удивлялся и клялся, что никого не уполномочивал. Другие появлялись как бы сами по себе, из собственного интереса. Но и эти, он ясно видел, болтаются на ниточке. Они надоедали ему не только в Петербурге, но и за границей, в те дни и недели, когда он особенно нуждался в уединении и сосредоточенности. Они вселялись в соседние номера отелей, где он работал над «Обрывом», так что, уходя из номера, ему приходилось с особой тщательностью прятать рукопись…Реальное и фантастическое и «Необыкновенной истории» тесно соседствуют. Толпа «интересующихся» начинает двоиться не только в восприятии Гончарова, но и читателя его исповеди, и это обстоятельство требует от последнего особого внимания и такта. Трудно не поддаться магии гончаровской убежденности… Какие-то баронессы, какие-то офицеры и чиновники, какие-то самозванцы-литераторы… Шушукаются о нем, когда он идет мимо по аллее, высовывают гадкие свои рожи из-за деревьев, из-за углов, обгоняют его, чтобы еще разок пройти навстречу с подлой ухмылкой: ну что, мол, ты еще не совсем спятил? погоди же, скоро мы тебя доведем…
О, эта окололитературная сволочь! Вот уж сущие бесы!.. Они летят на запах всякого скандала, всякой сплетни и навета. Еще бы, это им как манна небесная… О, эта вечная как мир, изогнутая фигура существа, которое из-за спины художника пялится на его работу! Ну, что там у тебя? Опять не получается? Опять одна грязь вместо божественных линий и красок? И не получится никогда, сколько ни старайся. У других еще получится, у тебя же – ни за что!..
Лето 1869 года. Только что в «Вестнике Европы» опубликован наконец «Обрыв». Но нет на душе у автора вожделенной тишины. Слишком большим, избыточным напряжением далось ему превращение давнишней программы Художника в романное полотно. Слишком много издержек, непоправимых душевных утрат, психических потрясений.
И никогда уже, до самой смерти Тургенева, никто и ничто по-настоящему не примирит двух писателей.
В предисловии к сборнику своих басен отечественный мыслитель XVIII века Григорий Сковорода обратился когда-то к читателям с таким признанием: «Не мои сип мысли и не я оные вымыслил: истина безначальна. Но люблю – тем мои, люби – и будут твои».
И эта мысль, можно сказать, тоже не его, Сковороды. Ее выражали устно и письменно и представители других, более ранних эпох. Таков был веками складывавшийся принцип творческого поведения: «свое» – это «общее», по близко принятое к сердцу.
Так, например, в древнерусской письменности никогда не существовало понятия «литературного вора», заимствователя и присвоителя чужих идей, сюжетов и образов. Письменность понималась почти так же, как понимается фольклор. То есть как общее, коллективное, соборное, протяженное на памяти поколений творчество, завещаемое к усвоению и обновлению потомкам. Невозможно представить себе, допустим, чтобы автор «Слова о полку Игореве» обвинялся современниками в подражании Бонну, а автор «Задонщины» в том, что он корыстно использовал для своих нужд мотивы и метафоры, взятые из «Слова». Не было частной собственности на замысел, на сюжет, на сравнение.