Текст книги "Гончаров"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Словом, племянник будет долго и непросто «дорастать» до понятий и принципов дяди.
Один из первых, малых, но ошеломляющих, шажков на этом пути – разуверение Адуева-младшего в своих способностях стихотворца. Опытный дядя, безусловно, понимает, что самый эффектный – и, кстати, самый ранящий – способ сразу же сбить романтическую спесь со своего родственника – доказать беспомощность его поэтических упражнений. Прочитав вслух несколько строф племянника, Петр Адуев просит подарить ему всю кипу стихов и тут же велит слуге отнести бумаги к себе на квартиру для обклеивания комнаты. Следующий шажок в замысле дяди – переключить обескураженного юношу со стихотворных занятий на прозаические. Происходит это следующим образом. Однажды дядя присылает ему пакет с немецкой рукописью, которую надо перевести для журнала. Александр, переводивший в свое время даже Шиллера, читает название агрономической статьи «О наземе…»(то есть о навозе). Кажется, в своем антиромантическом натиске Адуев-старший уже несколько пересаливает. Впрочем, племянник покорно переводит статью.
И, как бы в награду за послушание, получает для перевода новую, с более «благозвучной» темой – «о картофельной патоке».
В главе II первой части романа есть эпизод, который в известной мере можно считать ключом к авторскому замыслу всего произведения. Александр пишет письмо своему университетскому другу Поспелову, излагает первые впечатления от столичной жизни. Речь заходит и о дяде: «Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона… Не верит он любви,и проч…» И немного ниже: «я думаю, он не читал даже Пушкина».
Петр Адуев, застав племянника врасплох за сочинением письма, просматривает его текст. По его реакции трудно догадаться, читал ли он Пушкина и догадывается ли, с каким именно демоном сравнивает его родственник. Между тем речь в письме идет о знаменитом пушкинском стихотворении «Демон», которое поэт, заметим кстати, написал в юном – двадцатичетырехлетнем – возрасте. В контексте «Обыкновенной истории» это стихотворение – величина настолько значимая, что нужно привести здесь его полный текст.
ДЕМОН
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия —
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья,—
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь,
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь,
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимый клеветою,
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
Действительно, чем не портрет Петра Адуева? Может быть, лишь две-три детали из романтического лексикона молодого Пушкина не совсем подходят («злобный гений», «чудный взгляд»), все же остальное – прямо по адресу. Осмеяние «возвышенных чувств», развенчание «любви», насмешливое отношение к «вдохновению», вообще ко всему «прекрасному», «хладный яд» скептицизма и рационализма, постоянная насмешливость, враждебность к любому проявлению «надежды» и «мечты» – вот арсенал демонических средств, которые, как мы уже имели возможность убедиться, оказываются вполне по плечу добропорядочному и респектабельному столичному льву Петру Адуеву.
Ссылка Адуева-младшего на пушкинский текст решительно включает содержание «Демона» в атмосферу житейских и идейных конфликтов романа. Гончаров сознательно проецирует ситуацию искушения на главные события «Обыкновенной истории», сознательно добавляет к уже имеющимся в романе мифологическим образам и мотивам еще один, чрезвычайно емкий. Теперь намного яснее становится смысл уподобления благодатных Грачей раю и сравнение Петербурга с «омутом». Мифологическая подоплека романа разворачивается на наших глазах в целую картину типичного, так сказать, «классического» искушения. Вполне возможно, что Гончарову была известна пушкинская реплика, уточняющая содержание «Демона» и опубликованная в «Сыне Отечества» за 1825 год: «автор хотел представить развратителя, искушающего неопытную юность…» Хотя другой набросок поэта о «Демоне», написанный также в 1825 году, но опубликованный лишь полвека спустя, Гончарову во время работы над романом вряд ли был известен, конфликт своего повествования он осмысляет именно в духе пушкинских характеристик. В этом отрывке Пушкин определяет юность как «лучшее время жизни», а искусителя, ссылаясь на высказывания Гёте, – как «вечного врага человечества». «Сей дух отрицанияили сомнения»избирает себе в жертву сердце, «еще не охлажденное опытом».
Конечно, гончаровский Петр Адуев, будучи персонажем реалистического произведения, не поддается полному отождествлению с пушкинским Демоном или гётевским Мефистофелем, изображенными в плане сверхреальном. В самохарактеристике дядюшки – «ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все» – есть, как говорится, сермяжная правда. И все же он далеко не «такой же человек, как и все». Уже потому хотя бы, что, по собственному признанию, «верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и прескверное». Но ведь «верить в зло» – значит исповедовать зло, быть его агентом. Функция искусителя, то есть лица, прекрасно знающего ресурсы зла и умеющего при случае ими пользоваться, в Петре Адуеве просматривается невооруженным глазом.
Эта функция в романе останется, если даже представить, что мифологическое обоснование напрочь исключено из его текста. Уберется лишь демонический ореол, окружающий фигуру дяди, утратится некоторая «идейность» его акций. Но соблазнитель останется соблазнителем и в сугубо бытовой, внемифологической обстановке.
Тургеневский Базаров мог бы позавидовать той «научной» образности, с помощью которой Петр Адуев объясняет племяннику суть любви как действие электричества: «Влюбленные – все равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем – прости любовь, следует охлаждение…»
Но Петр Адуев осознает свой приоритет искусителя и, так сказать, в метафизическом смысле. Недаром и говорит со знанием дела: «с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами».
И недаром на реплику племянника «адски холодно рассуждаете о любви» отвечает:
«– Адски холодно – это ново! в аду, говорят, жарко».
И вспомнятся невольно старинные слова: «невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят: лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтобы он соблазнил одного из малых сих».
Привлеченный Гончаровым мифологический материал в горячке первых впечатлений от романа не обратил на себя ничьего внимания. Это было и естественно. Попав в самое перекрестье критической полемики 40-х годов, «Обыкновенная история» прежде всего побуждала к обсуждению актуальных, сиюминутных общественных и литературных проблем. Побуждала к спорам, будучи сама построена как роман острых идейных противостояний.
Особое желание спорить вызвала у критиков фигура дяди, ее место в романе, отношение самого автора к этой фигуре. «Автор не привлек нас к этому характеру ни одним великодушным поступком его, – писала булгаринская «Северная пчела», – повсюду виден в нем если не отвратительный, то сухой и холодный эгоист, человек почти бесчувственный, измеряющий счастие человеческое одними лишь денежными приобретениями или потерями». Рецензент делал вывод, что у автора чувствуется сильнейшее желание «доказать, что все порядочные люди должны походить на Петра Ивановича, тогда как Петр Иванович машина, мастерски слепленный автомат, а не живой человек». По убеждению рецензента, Гончаров поставил перед собою задачу с помощью дяди-резонера «опошлить всякое сердечное движение Александра, всякий порыв чувств его, столь свойственные и извинительные молодости».
Позиция писателя намеренно отождествлялась с жизненными принципами Адуева-старшего.
К сожалению, с подобным же крайним суждением выступил позднее и критик куда более проницательный – Аполлон Григорьев. «И любовь, и мечтательность, – писал он о романе в журнале «Москвитянин», – и вообще все то, что мешает нашей жизни делаться сухою и пошлою и не допускает человека сделаться машиною, осмеяно очень искусно».
Поставив знак равенства между писателем и его одиозным персонажем, критик уже не стесняет себя в выборе фельетонных аттестаций: «бюрократическая практичность», «резонерский реализм» Гончарова и т. д.
Чем вызваны эти полемические преувеличения? Как известно, верный рыцарь романтизма, Аполлон Григорьев неутомимо воинствовал против всякого проявления обездушенности, заземленности, против практицизма и рационализма в общественной жизни и в литературе. В «Обыкновенной истории» он усмотрел только расправу над беззащитным романтизмом. Если автор развенчал племянника, следовательно, он на стороне дяди. Такое мнение подкреплялось и тем фактом, что сразу же по выходе романа в свет этой «расправе» изо всех сил рукоплескал идеологический противник Григорьева – Виссарион Белинский.
На оценке гончаровского романа последним следует остановиться подробнее. Белинскому роман, действительно, представлялся «страшным ударом» по ненавистному романтизму. Тому самому романтизму, в волнах и туманах которого критик сам в свое время – и совсем еще недавнее – достаточно поплавал. Как понятна эта всегдашняя бурная реакция Белинского на то, что разлюблено, отринуто! Вчерашний кумир обязательно должен быть повергнут, чтоб не послужил никому к соблазну. Кумиры отступали в тень один за одним. Боготворимый и затем преданный анафеме Гегель. Любовь, а затем резкое охлаждение к Николаю Васильевичу. Кажется, почти уже на очереди и сам Пушкин… О романтиках и говорить нечего! Вычурный Бенедиктов, превыспренний Марлинский… Здесь истоки энтузиазма, с которым Белинский встретил «Обыкновенную историю». Она как будто блестяще подтверждала, что его теоретический скачок через пропасть романтизма не каприз литературного гурмана, а предвидение: нужна новая ступень взрослеющей письменности, мужающего общественного сознания. Необходим в литературе и в жизни новый, «дельный» человек. «Такой, который бы приносил практическую пользу, был способен к тяжелому и продолжительному труду». И в «Обыкновенной истории», по мнению Белинского, такой человек есть!
Но в отличие от других рецензентов Белинский не настолько увлечен своей концепцией, чтобы считать Адуева-старшего рупором идей автора. Гончаров вообще никому из героев не передоверяет своих идей, ибо – по тонкому замечанию критика – не относится к писателям мысли, публицистического темперамента, таким, например, как Герцен. Он олицетворяет собою «поэта-художника и больше ничего». Его герои говорят сами за себя, а не от имени автора. Он следит за их спорами и столкновениями со стороны, не вмешиваясь.
Здесь Белинский гораздо ближе к истине, чем А. Григорьев с его тезисом о «резонерском реализме» Гончарова. Метод автора «Обыкновенной истории» – по Белинскому – есть реализм объективного отношения к героям. Писатель дает им возможность высказать в полный голос свое содержание. Он не корректирует эти голоса, не приукрашает и не утрирует их, не впадает в наставнический тон.
Благодаря этому читатель и критик вправе выбрать, предпочесть один голос другому или другим, то есть «судить и извлекать нравственные следствия». Белинский предпочитает «голос» Адуева-старшего. Хотя, по его мнению, этот герой романа «эгоист, холоден по натуре, не способен к великодушным движениям», но у него остается тьма преимуществ перед своим антагонистом. «Он не только не зол, но положительно добр: он честен, благороден, не лицемер, не притворщик, на него можно положиться, он не обещает, чего не может или не хочет сделать, а что обещает, то непременно сделает».
Трактовка Белинским одного из двух главных персонажей романа, как видим, предельно заострена. «Антиромантическая» установка позволяет критику решительно сдвинуть Адуева-старшего в сторону «положительности». За этим маневром как бы скрыт упрек романисту: ему, а не критику следовало бы очистить «голос» этого героя от компрометирующих ноток. В нынешнем же виде образ не вполне достаточен для целей апологетики.
При анализе заключительных страниц романа Белинский выводит свои упреки на поверхность, оформляет их а виде жесткого вывода: финал повествования, по его мнению, фальшив.
Чтобы лучше уяснить характер претензий критика, восстановим в памяти события эпилога «Обыкновенной истории». Пройдя многолетний курс «послушничества» у своего дядюшки, научившись самостоятельно устраивать свою «карьеру» и «фортуну» (любимые понятия Адуева старшего), племянник наконец-то полностью врастает тот идеал «делового человека», который когда-то, при первых встречах, набросал перед ним родственник. «Как он (Александр. – Ю. Л.) переменился! Как пополнел, оплешивел, как стал румян! С каким достоинством он носит свое выпуклое брюшко и орден на шее!» Он женится на богатой невесте. Триста тысяч приданого! И к ним еще пятьсот душ! «Я иду наравне с веком».
«– Ты моя кровь, ты – Адуев!» – гордо, торжественно восклицает дядя.
Но эта его гордость, заметим, – лишь мгновенный порыв. В остальном же ему как-то очень и очень не по себе при виде племянника. Вообще с дядей творится ь последние времена что-то несообразное. Его со дня на день должны были представить в тайные советники, а он взял да и подал в отставку! В долгой многолетней борьбе отстранил двух компаньонов, стал единоличным хозяином стеклянного и фарфорового завода, и вот – хочет продать предприятие! Странную трещину дает и его «разумный» брак с Лизаветой Александровной. Нет, тут не измена, не взаимное охлаждение – тепла никогда и не было, – а что-то совсем противоположное, Петру Ивановичу неведомое. Узнав от доктора, что его жена серьезно больна, он вдруг начинает чувствовать необычное для себя раскаяние: ведь это он своим бездушно-ровным отношением к ней, тиранией рационализма довел супругу до угнетенного состояния. И теперь – неслыханное дело! – он ловит себя на том, что начинает любитьжену. Словом, будто с цепи сорвался Адуев-старший, и все полетело – служба, завод, головные принципы… «Я не хочу жить одной головой». Это не каприз, не минутная расслабленность, а самый настоящий нравственный кризис, за которым может последовать и нравственное перерождение.
Не мудрено, что, глядя теперь новымвзглядом на племянника, ставшего его образцовым двойником, Петр Иванович не может не ужаснуться. Ведь это все равно что смотреть в зеркало на самого себя – обрюзгшего, выцветшего.
Племянник «дорос» до дяди, но дядя уже почти «перерос» себя. Недавние антагонисты на миг совпали в одной плоскости, чтобы вновь драматически оттолкнуться друг от друга. Возраст юности, окончательно увянув в племяннике, неожиданно вспыхивает отраженным светом в стареющем дяде.
Казалось бы, ситуация не только вполне правдоподобная, но и заурядная, обыкновенная: типичная диалектика «возрастных» превращений, на каждом шагу такое происходит. Считая, однако, метаморфозу племянника и дяди неправдоподобной, Белинский предлагает для Александра Адуева иную итоговую ипостась: ему «лучше заглохнуть в деревенской дичи в апатии или сделаться мистиком, фанатиком, сектантом, или лучше и естественнее сделать его славянофилом».
Как видим, отношение великого критика к роману двойственно. Белинский страстно приветствует «Обыкновенную историю», но тут же и порицает автора за «безразличие» к решающим, итоговым поступкам его героев. «Страшный удар» по романтизму вышел бы куда сильней, оставь автор своего мечтателя коснеть в каком-нибудь захолустье.
Но не будем забывать о второй стороне медали, которую критик из полемических соображений оставил без рассмотрения: роман есть еще удар – причем не менее страшный – и по рационализму, по практичности буржуазного пошиба. Можно утверждать, что в русской литературе XIX столетия «Обыкновенная история» – одна из первых художественных реакций на явление нового социального феномена – буржуазного сознания. Романист уловил тенденцию общественного сдвига куда точней и своевременней, чем многие его современники, которые еще питали иллюзию насчет «деловых» качеств нарождающегося в России сословия. Атрибуты буржуазности под пером Гончарова выявились как некий новый «возраст» общественного самосознания. Актуальные проявления этого «возраста» в «Обыкновенной истории» многообразны и ярки. Но проблема возраста в романе поставлена и в более широком плане – в плане «вечных», неизменно актуальных, неснимаемых вопросов человеческого существования.
Детство, молодость, зрелость, старость. Таково четырехчленное деление человеческой жизни, известное еще со времен античности. Давно известна и философия возрастов, по которой смежные возрасты тяготеют к противостоянию, а отделенные друг от друга (детство – молодость – старость), наоборот, ищут союза и сближения. Как и всякое обобщение, эта модель возрастных отношений далеко не всегда соответствует конкретным жизненным ситуациям. Но все же опыт житейский подсказывает: в идейных, психологических, бытовых противоборствах очень часто за пестротой внешних проблем скрыта еще и «проблема возраста».
Обыкновенная, право же, обыкновенная история: зрелый муж раздражен молодым человеком (то есть «возрастом», в котором сам еще недавно находился). А юноша, в свою очередь, обескуражен «содержанием» возраста, в котором пребывает дядя. Но остаться навсегда юным невозможно. «Увы! – вздыхает Александр, – кончается молодость и начинается пора размышлений, поверка аразборка всякого волнения, пора сознания».
Таков закон жизни. Стоит опять вспомнить пушкинское: «блажен, кто смолоду был молод». Но и – «блажен, кто вовремя созрел».
Но для того, чтобы так думать и чувствовать, какое же нужно понимание сути того и другого возрастов! Какое сердечное внимание к их «правдам».
Попробуем еще раз вместе с Александром Адуевым пристальней всмотреться в облик его оппонента. Что такое для молодости зрелый возраст? Самоуверенность, постоянное лицедейство, набор принципов при отсутствии живых идеалов, голый расчет и фальшь во всяком деле, полная бездуховность и мертвящий цинизм, предельная сосредоточенность на материальной выгоде, облеченная в блеск и лоск наружной отутюженности. И вот стоит зрелый муж неколебимо, как памятник самому себе: поглядите, мол, на нас, мы своего добились, мы знаем секрет жизни и вам, если хотите, раскроем его, а не хотите, так все равно придете к нам на поклон, просить помощи, той самой, материальной, от которой вас так благородно корчит я воротит, и мы вам ее окажем, мы вовсе не такие бессердечные и жестокие люди, как вы думаете…
Естественно, в таком собирательном представлении» молодости» о «зрелости» многое чересчур сгущено, но все же нет дыма без огня.
В еще более сгущенном, концентрированном виде предстает со страниц «Обыкновенной истории» «правда» взрослого возраста. Молодость неуравновешенна, несправедлива, неблагодарна… Сколько диких идей, сколько спеси и самомнения, каждый день новые изобретения и прожекты, открытия давно открытого, упрямые посягательства на переустройство всей вселенной в один присест. Заклинательные крики о любви, дружбе, свободе, при полном почти неумении любить, дружить, пользоваться благами свободы. Ох уж эти молодые люди, пьяные сердцем и нетрезвые умом, но ко всем лезущие в учителя! И уж конечно, мир принадлежит им, только им, никому больше, другие и заикнуться не смей…
И все-таки, и все-таки, до чего же каждому человеку и всему человечеству не хочется взрослеть, до слез не хочется! И всякий вздыхает втихомолку: о, как бы остаться навсегда молодым. И сорокалетний муж, и старец в бессонные часы грезят о вечнойюности… И философы воздыхают о детстве человечества. И грешники плачут об утраченном рае. И ветхие старухи берут на руки детей и играют с ними в святые игры детства. И неизбывный инстинкт всего живого: рожать и рожать, чтоб земля молодела и молодела. И этот вечный призыв: будьте как дети.
Чудесная необыкновенность жизни заключена в рождении дитяти, в рождестве. А взрослеть и угасать сердцем – какая, повторим, грустная и обыкновенная история!
В марте 1847 года Белинский пишет Василию Боткину:
«Повесть Гончарова произвела в Питере фурор – успех неслыханный! Все мнения слились в ее пользу… Действительно, талант замечательный. Мне кажется, что его особенность, так сказать, личность, заключается в совершенном отсутствии семинаризма, литературщины и литераторства, от которых не умели и не умеют освобождаться даже гениальные русские писатели. Я не исключаю и Пушкина. У Гончарова нет и признаков труда, работы; читая его, думаешь, что не читаешь, а слушаешь мастерский изустный рассказ. Я уверен, что тебе повесть понравится. А какую пользу принесет она обществу!..»
В этом отзыве, с тех пор включаемом почти в каждую монографию о Гончарове, есть один любопытный анахронизм. Белинский называет «Обыкновенную историю» повестью, хотя, конечно, ему известно, как сам автор определил жанр своей вещи – «роман в двух частях». Но «повесть» в устах Белинского – вовсе не знак преуменьшения, пренебрежительности. Просто в литературном лексиконе эпохи – уточним: в русском литературном лексиконе – слово «роман» еще не совсем привычное сравнительно со словом «повесть». И не случайно. Идет 1847 год, а «чистого» романа в России еще не существует. Есть романы исторические, авантюрные, есть пушкинский «роман в стихах», есть лермонтовский многожанровый «Герой». И Гоголь совершенно справедливо ые называет свои «Мертвые души» романом.
А вот «беспримесного», жанрово выдержанного, «обыкновенного» романа – о современном человеке, его любви, его общественных поступках, его успехах и разочарованиях – в России еще не было. И вот в 1847 году он, кажется, появился. И это для всех так неожиданно, что даже крупнейший критик эпохи по инерции еще именует его в письме повестью.
В «Обыкновенной истории» уже есть то, что определит облик русского классического романа XIX века, – мощный заряд идейности, напряженное искание истины, устремленность к разрешению главных вопросов человеческого существования. Все, что составит характерность и силу романов Достоевского, Толстого, Лескова, Тургенева, наконец, самого Гончарова – автора «Обломова» и «Обрыва», – противоборство идей, идеалов, жизненных принципов, символов веры, доктрин и страстей, – все это намечено и отчасти осуществлено уже в «Обыкновенной истории».