Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Разве не такова Псалтырь? Во всём Ветхом Завете не найти для христианина книги более близкой, понятной, необходимой, чем Псалтырь. Вроде бы что до её смыслов всем и каждому? В её песнях – переживания жившего когда-то иудейского царя, его жалобы на постоянные тяжбы с врагами. Но так искренно, так достоверно он жалуется Богу, так настойчиво просит у него пощады, милости, прощения, что каждый читающий или слышащий почти тут же неминуемо ставит себя на место малоизвестного ему царя, и вот – уже не царь, а он сам просит, плачет, изнемогает, надеется, ликует, благодарит, торжествует, восхищается красотой сотворенного Господом мира, но тут же снова ропщет, отчаивается, стонет, даже криком кричит: спаси! Вся эта книга – мольба человеческой души к Спасителю своему. Ни один из пророков так не приблизился ко Христу в своих предчувствиях и неутомимых прошениях как Псалмопевец. И разве случайно, что сам Сын Человеческий чаще всего из ветхозаветных книг вспоминает именно стихи псалмов и самого царя Давида… А потому и церковь во всех своих службах неутомимо обращается к Псалтыри: то несколько песен звучат в храме подряд, как на вечерне или в часах, то целые кафизмы чередуются в уставном годовом чине, то отдельные стихи из псалмов вспыхивают нитями древней парчи в словесной ткани служебных последований. В монастырях же, в скитах, в кельях псалмы звучат, считай, непрерывно, и днём, и в ночи. И по кончине каждого христианина за ночными бдениями вычитывается вся без изъятия Псалтырь, подкрепляемая молитвами Господними и Богородичными.
Братья знали, как высоко ценили Псалтырь Отцы Церкви, те же Иоанн Златоуст и Василий Великий. От них в пословицы вошло, что скорее солнцу остановиться, чем прекратиться на земле чтению Псалтыри, и что книга эта – доблесть и дерзость к Богу о спасении души.
Да, доблесть и дерзость о спасении.
А потому, если уж и им дерзать, отваживаться на то, что от них теперь ждут, нужно, конечно, и Псалтырь славянскую держать в уме как книгу из самых необходимых.
Апракос
Чтобы подчеркнуть стремительность событий, происшедших в Константинополе после появлении послов Ростислава, автор «Жития Кирилла» сразу же вслед за описанием разговора, имевшего место во дворце Михаила III, говорит о самой усердной молитве Философа вместе «с иными помощниками». И о том, что вскоре же горячее моление было расслышано, Константин принялся переводить Евангелие и начал со слов:
«Искони бе Слово, и Слово бе у Бога, и Бог бе Слово».
Озарение приходит не крадучись. Вдохновение навещает вдруг, стремглав. Будто человек среди ночи пробуждён требовательным, властным голосом, тотчас встаёт на ноги и с ясной головой принимается за труд.
Но почему именно таким оказался первый толчок? Да, начал Константин, как и настраивал себя, не с простого, а с труднейшего – с Евангелия. Но почему именно с этих слов: «В начале было Слово…»?
Святая четверица евангелистов, как известно крещёному миру, в одну книгу собрана в раз и навсегда установленном последований Четвероевангелия. Открывает книгу Матфей, за ним по ряду идут Марк, затем Лука, лишь после всех – Иоанн. Почему же Константин, нарушая общеизвестный чин, начинает свой перевод не с первого по счёту – Матфея, а с четвёртого – Иоанна? Не прихоть ли, не самоволие ли это?
Нет, он ничего не нарушает. Он следует воле церковного Предания. Евангелие богослужебное, то, что покоится на престоле каждого храма, то, которое молящимся священник выносит из алтаря, то, по которому громко, отчётливо, певуче произносит пастырь евангельское зачало сего дня, имеет свой особый строй, свой устав последований. По этому неколебимому уставу все евангельские и апостольские чтения годового круга начинаются с литургии Воскресения Христова, с Праздника Праздников, с великой и торжественной пасхальной ночи. Таков древний церковный обычай: в эту ночь читаются во всём христианском мире стихи Пролога – первой главы евангелия от Иоанна.
Почему Иоанн так выделен из всех? Почему лишь ему, одному из четверых, церковь присвоила имя Богослова?
И это знает Константин – знанием всей церкви. Никого так не приблизил к себе Христос из учеников, как Иоанна. Иоанн поистине наперсник Христов. Трепетно и доверчиво, как ребёнок, приникает он к груди Христа в час Тайной вечери, когда Учитель готовится возгласить великое таинство евхаристии. Кажется, стук сердца Господня слышит Иоанн, звон крови слышит, шелест дыхания Христова.
Никому из евангелистов не доверил Сын Человеческий столько ведать о Себе. Иоанн подлинно таинник Христов. Он из четверых ближе всех подступил к тайне Троицы, хотя, как и остальные, ещё не произносит вслух само это Трисвятое имя.
Иоанн первым во всём свете озвучивает поразительное откровение: Христос-Слово с самого начала, искони пребывает у Бога. И не просто пребывает, но и Сам, как и Отец Его, есть Бог, так же как и Бог есть Слово. Ни у кого из евангелистов Иисус Христос не говорит так горячо, развёрнуто и проникновенно о своём Богосыновстве, как у Иоанна.
Все евангелисты внимают учению Бога-Сына о Святом Духе. Но никто, кроме Иоанна, не записывает слов Христа об исхождении Святого Духа от Отца. Никто, кроме Иоанна, не записывает, что Святый Дух и есть подлинный Утешитель людей, хотя Христос говорит об этом не одному Иоанну, но и остальным ученикам.
Иоанн ни разу не говорит о том, что Христос многое и о многом поведал ему наедине. Ни в коем случае не желает младший из апостолов как-то подчёркивать свою особую посвящённость. Но она сама свидетельствует о себе – через его Евангелие, его послания и его Откровение. И через порученное Христом Иоанну у Голгофы попечение о Богоматери.
Когда мы слышим «Бог есть любовь», сразу узнаём Иоанна Богослова. Это ему единственному так дано или так поручено было сказать о Боге…
Мудростью всей церкви знал Константин: евангелисты равнодостойны. Но этой же мудрости внимал, делая свой вдохновенный выбор: начать перевод – с пасхального Иоанна. Начать с богослужебного, литургического Евангелия. А не с четвероевангелия (тетра), которое относится к так называемым четьим книгам, то есть читаемым не во время церковных служб, а в келье или дома.
Вот в чём смысл их с братом предполагаемого учительства: не буквам только учить, не только письму, не одним лишь молитвам, пусть и самым важным, но учить сразу всей литургии славянской. Учить сразу Евангелием, Апостолом, Псалтырью. Но в первый черёд – Евангелием учить. Ото дня ко дню, из года в год. Потому что в нём – сам Учитель говорит с человечеством.
То Евангелие, которое он однажды отваживается переводить, по-гречески называют евангелие-апракос. В дословном переводе, не-дельное, читаемое по церквям в дни воскресные, свободные от всяких дел, когда люди, отложив будничные житейские попечения, собираются в церкви, а затем и дома отдыхают от любых трудов, празднуют, праздны от всяческих занятий. То, что мы теперь называем неделей, именовалось (а в церковном обиходе и по сей день именуется) седмицей. Неделя-воскресенье завершает седмицу. (У нас же теперь, как в кривом зеркале, неделя – вся седмица.)
Константин переводит Евангелие-апракос и Апостол-апракос[12]12
В исследовательской среде получила хождение другая версия, настаивающая на том, что первый евангельский перевод Константина – не апракос, а четвероевангелие. Единственное доказательство в пользу первенства тетра носит характер сугубо гиперкритической фантазии: якобы какой-то переписчик «Жития Кирилла» самовольно вписал в его текст в том месте, где речь идёт о начальных строках перевода, свою добавку «Искони бе Слово…». Можно ли представить себе более неловкое положение: братья прибывают в Моравию не для того, чтобы сразу приступить к литургической практике, а для того, чтобы в домашней обстановке знакомить князя Ростислава с содержанием четвероевангелия?
[Закрыть]. Тем самым братья предполагают, что, как в каждом сельском храме, у славян служить будут – по крайней мере поначалу – лишь в праздничные и недельные дни. Остальные дни седмицы – для трудов в поте лица своего. Но первая Пасхальная седмица, Светлая седмица, та, что следует сразу за Воскресением Христовым, – исключение. Она – вся праздник. И потому каждый день на Светлой широко распахнуты церковные врата, каждый день служится литургия, каждый день читают очередные евангельские зачала из Иоанна Богослова, а по Апостолу – из «Деяний апостольских». И потом ещё на восьми субботних и восьми воскресных службах подряд, включительно до самой Пятидесятницы, до Святой Троицы Иоанново Евангелие будет звучать в церквях неизменно. И лишь после этого придёт чреда евангелиста Матфея.
Когда получается
Возможно, нецеломудренной может показаться сама попытка хоть в какой-то мере представить себе подробности труда братьев, занятых переводами Евангелия, Апостола и Псалтыри с греческого на славянский. Впрочем, исследователи-лингвисты к этой теме обращались неоднократно и добились немалых успехов в обозначении технической стороны переводческого дела солунских братьев. Описаны многие приёмы и навыки обработки греческого источника, перетекающего в новую словесную плоть.
Если обозреть хотя бы некоторые древние иконы или книжные миниатюры с изображением четырёх евангелистов, то сразу увидим, что в них, во всех без исключения, «техническая сторона» тоже неизменно присутствует. Это обязательный стол с лежащими на нём книгой или пергаменным свитком, пером, ножичком, керамической чернильницей. Наглядна попытка художников как-то отразить и саму боговдохновенность труда, которым заняты создатели благовестий, – через напряжённость их поз, когда глаза устремлены даже не столько на лист и буквы, сколько «выспрь».
Перед Константином, если представить его на подобном изображении, пришлось бы уместить на столе не одну, а две книги. Одну из них, греческую, – чуть выше или даже на подставке-пюпитре, а под ней – книгу или тетрадь со славянскими строчками.
Но как передать, что речь и тут идёт не о механическом переписывании, а о вдохновенном сотворчестве? Как выразить сокровенную метаморфозу соприкосновения двух языков и их добровольного, без порчи и насилия, перетекания одного в другой?
Проще всего сказать: переложение с языка на язык – труд. Но не один труд, а ещё и ревность, ещё и радость. Переводчик ревниво следит, чтобы переведённое им было никак не хуже переводимого. Не упрощённее, не приблизительнее, не разжиженнее по смыслу. Не беднее звукописью своей. И когда видит, что так именно получается, в награду ему даётся радость. Эта его радость может быть совершенно незаметна для постороннего взгляда, но каждый раз, когда он находит для своего детища единственно верное слово, или сразу несколько слов, или целое предложение, радость по-особому играет в нём, как играет во встречных струях воды сильная рыбина. Радость снова и снова подкармливает сердце, и труд становится сладок, и ревность торжествует невидимые миру победы. Труд, лишённый ревности и радости, смертельно скучен и уныл – подлинно рабское наказание.
Что скрывать! Константин сейчас радуется и самой своей находчивости, своей удачливости. Но ещё больше радуется тому, что славянская речь на каждом шагу щедро предоставляет ему эту счастливую возможность находить всё новые и новые слова, самые нужные, самые верные. Особенно это касается слов высокого ряда, слов для обозначения великих смыслов. Эти находки славянская речь легко и обильно предоставляет в его распоряжение уже при переводе самых первых строк и страниц Иоаннова евангелия.
И как ему не восхититься тем, что славянская звучащая речь к часу своего воплощения на письме приходит во всеоружии своих духовных чаяний и озарений.
Как лучше перевести Еѵ αρχη? – В начале. Или, как предпочёл записать Кирилл: искони.
Θεόζ? – Бог.
Λόγος? – Слово.
И, конечно, на своём достойном месте пребывает и величайший труженик из всех глаголов – глагол бытия, великое быть, полномочно выступающее от имени всего сотворенного, всего-всего бытующего на свете.
Еѵ αρχη ήѵ – искони бе… в начале было.
И далее: ζοη– живот (жизнь), φως – свет, σκοτια – тьма, άνθροπος – человек, όνομα – имя, κόσμος – мир, αλήθεια – истина, δόξα – слава, νόμος – закон, χάρις – благодать (она же доброта, она же любовь). И ещё: οδός – путь, πατρός – отец, υιός – сын, προφητης – пророк, βαπτισμός – крещение, ύδατος – вода, πνευμα – дух, ουρανός – небо, διδάσκαλος – учитель, μαθητής – ученик, αγαθός – добро, благо…
Но это же поистине святые слова, слова для священного обихода, и какая радость, что их не нужно выдумывать, они уже есть!
Право же, разве это он, Константин, так постарался? Нет же, это сам славянский мир уже загодя готовился к своей неминуемой встрече с евангельской речью и потому так ревностно спешит теперь пособить Константину.
Старание – на ответное старание, ревность – на ревность. Для того удивительного в своей предельной простоте и безыскусности красноречия, которое восхищает Константина в греческом Евангелии, неустанно ищет он теперь соответствия в славянской словесной ткани. Вот он читает в евангелии от Матфея: βασιλεία τών ουρανών, и это легко, дословно переводится как царство небес. Но он не лёгкости ищет и не дословности, а большей выразительности, напевности и потому пишет: Царство небесное. У того же евангелиста, дойдя до слов зерно горчицы, снова предпочитает более звучный ход: зерно горчичное. Вместо след гвоздей даёт усиление: язвы гвоздиные. И так многократно, по всем евангелиям: птицы небесные на место птицы небес, сено сельное, а не трава полей.
И, наконец и во-первых, не Сын Бога, не Сын Человека, как в греческом написании, но Сын Божий, Сын Человеческий!
Если бы ведал Константин, что эти едва заметные волеизъявления так придутся по душе всем, кто расслышит и отзовётся им в будущих веках.
Сын Человеческий не знает,
Где преклонить ему главу.
Мефодиева Псалтырь
Впрочем, есть повод усомниться в том, что Константин переводил Евангелие вполне единолично. И такой повод, как это ни покажется неожиданным, вычитывается в «Житие Мефодия». Как мы помним, «Житие Кирилла» писалось при непосредственном редакторском или даже авторском участии старшего солунянина, и на страницах жизнеописания Философа воля Мефодия просматривается неоднократно. Воля же эта проявлялась в том, чтобы всячески умалить и притенить вклад старшего в общее просветительское дело. По Мефодию, во всех главных свершениях Славянской миссии безусловно первенствовал не он, а его возлюбленный младший брат. Этот замечательный, поистине в духе евангельских научений Христа, образец братской любви и скромности – подлинное украшение души Мефодия.
Но когда не стало и его самого и когда нескольким ученикам предоставилась возможность подумать о прославлении памяти первого и последнего архиепископа Великоморавского, они пришли, надо полагать, к неоспоримому выводу: в «Житии Кирилла» место и значение старшего брата в общем деле представлены всё же слишком невнятно. И эта недосказанность, при всей своей трогательности, по сути несправедлива. И требует поправок, уточнений, иногда существенного свойства. Одна из таких поправок касается времени совместной подготовки братьев к началу Славянской миссии. В «Житии Мефодия» она выглядит следующим образом:
«Псалтырь бо бе токмо и Евангелие с Апостолом и избраными службами церковьныими с Философом преложил первее».
В современном переводе читаем: «Ибо Псалтырь только и Евангелие с Апостолом и избранными службами церковными перевёл сначала с Философом».
Что явствует из такого уточнения? Во-первых, то, что в переводе Евангелия и Апостола есть и участие Мефодия. Во-вторых, что и Кирилл каким-то образом имел отношение к переводу Псалтыри. Наконец, в-третьих, что труд по переложению на славянский язык псалмов и кафизм Псалтыри, не менее ответственный, чем новозаветные переводы младшего брата, лёг на плечи, по преимуществу, Мефодия. И что к этому своему подвижническому деланию он приступил даже до того, как Философ принялся за евангельский и апостольский апракосы.
Последнее подтверждается самим порядком книг в процитированном месте «Жития Мефодия»: сначала названа Псалтырь, потом Евангелие и Апостол. Такое первенство подкреплено и текстологическими наблюдениями ряда учёных: замечено, что многочисленные цитаты из псалмов, имеющиеся у евангелистов, в славянском переводе Константина дословно совпадают с тем, как они выглядят в славянской Псалтыри Мефодия. Значит, Философ в таких случаях не тратил драгоценного времени на поиск своих собственных решений, а брал из рукописи брата уже готовое.
Но что в том зазорного? Нелепыми были бы между ними попытки собственнического разграничения: «вот твоё, а вот моё». Работали ведь не вдвоём даже, а целой дружиной, с участием нескольких учеников, о чём, как помним, сообщалось в «Житии Кирилла». Разве можно было теперь надолго затворяться друг от друга по кельям? Наверняка ежедневно сходились вместе в одной палате, чтобы обмениваться самыми неотложными затруднениями. А главное, чтобы зачитывать вслух уже готовое – только что записанные по-славянски евангельские отрывки, псалмы, письма апостольские, тропари и стихиры праздничные. Вместе радовались удачам этих ежедневных уроков, тому, что у каждого отдельно и у всех вместе получается. Молились о том, чтобы и впредь получалось – не хуже, чем сегодня. Чтобы не покидало их ни на день присутствие благодатного горения.
Братьям, солунским горожанам, не часто приходилось видеть в родительском доме, как высекают огонь, потому что всегда поблизости находилось что-то уже для них приготовленное – зажжённая свеча или светильник, или пылающий очаг. Но если вокруг – безлюдные пространства, отсутствие хоть какого-то жилья для угрева, неприютность, холод, ветер? Вот тогда-то не раз они видели: каждый воин, пастух, путник или землепашец, где бы ни находился, обязательно держит при поясе своём малый узелок, а в нём неизменные, такие простецкие на вид вещицы – железное кресало, кремень и трут в виде усохшей ветошки или хотя бы комка сухой травы. Бывалому человеку достаточно один раз чиркнуть кресалом о кремень, чтобы высеклась искра и возжгла трут, и занялся костёр. И не раз видели они ещё в детские годы, как делают это славяне. И слово от них не раз слышали, означающее само начальное действие: кресити, то есть выкресать огонь.
Что может больше восхитить ребёнка, чем таинство возникновения живого, дышащего, спасительного огня из сущей никчемности! Из холодного тусклого камешка, какие на каждом шагу скучно трещат под ногами, из безжизненного отломка металла, из травной трухи или истлевшей тряпицы. Попробуй сам – ни за что не получится. А тут вдруг – крес-с! – и занялось, восстало!.. Живое – из мёртвого. Благодатное – из праха и тлена. И как оно звонко-звучно, само слово, какая энергия исходит от него: кресити, выкресать, воскресать.
Мы теперь затруднимся сказать, кому из братьев пришло первому на ум открыть для этого словосмысла новую, высокую, поистине вечную жизнь. Русский язык впитал «воскресение» в его священном христианском значении раз и навсегда. (Стоит вспомнить: даже в десятилетия атеистических гонений в России XX века как ни пытались, но не посмели изъять «воскресение» ни из жизни народной, ни из гражданского календаря.)
Если исходить из того, что Мефодий принялся за перевод Псалтыри раньше, то за «воскресение» особая благодарность выпадает старшему брату. Ведь у него уже в первом псалме звучит «не воскреснут нечестивии на суд». А в третьем псалме слышим обращение Псалмопевца к самому Христу: «Воскресни, Господи, спаси мя, Боже мой»… И дальше, дальше – не только слово, но само грядущее воскресение Христово полнит собою провидческие строки Псалтыри.
В греческом языке, когда нужно было сказать о воскресении Спасителя из мертвых, пользовались двумя глаголами с близким значением: ανέστη (встал, поднялся, восстал) и εγήγερται (встал, восстал, поднялся, пробудился). В пасхальное приветствие и в праздничный тропарь вошёл первый из глаголов.
Χριστός ανέστη! – Христос воскресе!
И так ли уж обязательно теперь знать, кто из братьев изначально записал «воскресе» по-славянски – Мефодий или Кирилл?
Единым духом они восклицали, в общей радости пели в ночь святого Христова Воскресения:
Χριστός ανέστη εκ νεκρόν …
Христос воскресе из мертвых,
смертию смерть поправ
и сущим во гробех
живот даровав!
ВЕЛЕГРАД. ПРОСТАЯ ЧАДЬ
Болгарские новости и древности
Выезд миссии в Моравию не мог состояться, пока братья не решили про себя: годовой круг славянских церковных служб по Господним и Богородичным праздникам и по всем дням недельным собран. Пора укладывать книги в дорогу.
Время их готовности обозначилось только к весне 864 года. На удачу, завершение переводческих трудов совпадало с благоприятными переменами, которые открывали братьям возможность наиболее короткого и наиболее теперь безопасного пути в неизвестную им Моравию – через болгарские земли.
Ещё год-два назад такое было бы просто невозможно. Пока в Константинополе принимали послов из Моравии, болгары, оказывается, участвовали в совместных с Людовиком Немецким военных действиях против того же самого князя Ростислава. А летом прошлого года Болгарию настигли сразу две беды – сильные землетрясения и голод. В поисках пропитания хан Борис дал своим воинским отрядам отмашку для хищнических нападений на сельские угодья ромеев во фракийских землях. В который раз северные соседи воровато воспользовались тем, что лучшие армейские силы империи были отвлечены походом на арабов.
Но как только в сентябре 863 года стратиг Петрон, брат кесаря Варды, вернулся в столицу с вестью о решительной победе над эмиром Мелитены Омаром, василевс и кесарь объявили: нужно теперь же, не откладывая надолго, самым суровым образом наказать хана Бориса. Против него отправлялись сразу и большое сухопутное войско, и морская эскадра. Последней предписывалось ударить в тыл – с высадкой на понтийском побережье Болгарии. Воевать, так в открытом бою, а не исподтишка!
Узнав о размерах готовящейся расправы, Борис изготовился было к отпору, но почти тут же запросил мира и пощады. И – чего уж ромеи никак не ожидали! – вдруг выразил желание… креститься. И не только сам, но и весь его двор, и весь народ болгарский крестится.
В чистоту такого намерения многие бывалые ромеи отказывались верить. Молодой, но коварный хан просто-напросто петляет, выигрывая время. Кровь разбойных кочевников уже отравлена неизлечимой ненавистью и завистью. Допустимо ли забыть, какие кровавые погромы учинял в предградьях Константинополя лютый хан Крум? Сколько вырезал беременных женщин, священников и монахов, сколько храмов превратил в груды камней! А его отпрыски надолго ли поумнели? Болгары ловки просить мира, но ещё ловчее вероломно его нарушать.
И всё же именно теперь, когда Константин с Мефодием готовились к отправке в неблизкий путь, при дворе и в патриархии намечалась ещё одна подготовка, но куда более размашистая, с сугубым усердием.
Крестить не одного лишь правителя, но сразу и всех его подданных, целую страну, – такое предстояло впервые за пятисотлетнюю историю христианской империи Константина Великого. При сравнении с подобным событием отправка малочисленной миссии к князю Ростиславу как-то вдруг потерялась, поскромнела в своём значении. К болгарам отбудет сразу многое множество священников во главе с епископом. Сам Михаил III пожелал быть крёстным отцом Бориса, которому будет дано во святом крещении новое имя, какое носит и сам император, – архистратига Михаила. Да и старый языческий титул хана теперь уже неприличен будет правителю-христианину. Патриарх Фотий приготовился отправить крещаемому князю большое пастырское послание. В письме этом – пространная вероучительная часть, с доступным объяснением главных догматов церкви, с толкованиями Символа веры, переиначить смысл которого тщились ересиархи давние и пытаются еретики новейшие. Есть в его послании и рассказ о семи Вселенских соборах, трудами которых созидались неколебимые основания Христовой веры… О содержании письма солунские братья могли слышать от самого патриарха. Он ведь и их никак не отпустит в новую дорогу без отеческого благословения. И без пастырского послания, которое доверяет вручить князю Ростиславу.
…О болгарах, настырном и неугомонном северном соседе империи, Мефодий и Константин наслышаны были с малых лет. Для каждого ромея, где бы ни жил он и чем бы ни занимался, это непредсказуемое соседство было такой же стихийной данностью, как рык грозового вала или напор суховея, или подземные толчки, что заставляют с колотящимся сердцем выскакивать из-под кровли.
Более двух веков назад, едва стали смиряться византийцы с тем, что их балканские пограничья, а также земли Эпира и Пелопоннеса самовольно заселены сразу несколькими многолюдными племенами славян, как при устье Дуная объявилась болгарская орда хана Аспаруха.
В Царьграде и до этого кое-что знали о существовании болгар. При императоре Ираклии двор даже принимал хана Курбата, важного булгарского вождя, прибывшего погостить в стольный град с большой свитой и многими подарками из своих приазовских степей. Этот предводитель неисчислимого становья язычников запомнился ромеям тем, что вдруг – от особой растроганности или из любопытства? – пожелал креститься. Вот ведь как давно случилось и как совсем недавно аукнулось!
Пять сыновей, которым тот Курбат оставил в наследование народ и землю, предпочли властвовать порознь и вскоре были вытеснены со своих пастбищ войсками хазарского кагана.
Аспарух, третий по счёту сын Курбата, увёл свою орду на запад, переправился через Днепр, потом через Днестр и напоследок устроил большую стоянку на островах дунайской дельты.
Ромеи посчитали такое поведение пришельцев даже выгодным для себя, поскольку болгары, как выяснилось после первых разведок, добровольно принимали на себя обязанности пограничной службы на случай какого-нибудь очередного аварского нашествия.
Возможно, Аспарух в свите родителя тоже любовался в своё время Царьградом. Не потому ли с Дуная потянуло его на юг, поближе к стенам великой столицы? Это были уже пределы собственно византийские, но сравнительно малозаселённые и потому недостаточно надёжно охраняемые. Он же, как и всякий кочевник, считал доблестью прихватывать то, что плохо лежит.
Продвижение сопровождалось мелкими воинскими стычками и растягивалось на годы. Выйдя к Варне, хан вдруг обнаружил на своём пути поселения славян из племени северитов. Хотя они тоже были здесь пришельцами, но оказались людьми с куда большим опытом обживания занятой земли. Потому что уже пустили тут корни. И не такие, как у травы, а такие, как у деревьев. Они жили с самочувствием людей оседлых, хорошо приученных пахать, сеять, косить, вязать снопы, выбивать зерно из колосьев цепами. Они настроены были жить здесь постоянно, а не срываться посреди ночи со всем скарбом, чтобы нестись, не разбирая дорог, невесть куда.
С того времени и начались самые для ромеев загадочные отношения между двумя чужими языками, без спросу объявившимися на Балканах. Походило на то, что вождь болгар решил не наживать себе нового врага, а обзавестись союзниками против византийцев. Какой-то договор между теми и другими неминуемо должен был завестись. Но какой, если болгары и славяне не имели ни своего письма, ни языкового родства? Ну, хотя бы такой договор, что постоянно возникает на торгу, когда продавец развязывает мешок с зерном, а покупатель бренчит медью в мешочке, пришитом к поясу. Или такой, когда он и она обмениваются только пылкими взглядами, договариваются одними лишь глазами. У Аспаруха больше было крепких мужчин-воинов, чем женщин. А у славян так много оказалось опасно-глазастых девушек и праздно-зрелых вдовиц. Красивая женщина и самого грубого вояку обучит говорить и петь по-своему.
Походило на то, – с византийской насмешливой стороны глядя, – что болгары договариваются со славянами Мизии о верховной власти своего хана и его боилов и багаинов над ними, а славяне взамен договариваются о власти своего языка над болгарами. Иначе как ещё понять эту общую загадку их непредвиденного союза? Где и у кого такое случалось, чтобы покорители начали перенимать язык покорённых? Пусть не сразу, а через два-три поколения, но всё же начали. И пусть не упрямые мужья, но их дети от славянок залепетали на языке матерей.
Впрочем, Аспарух немного оставлял грекам времени для подшучивания над своими хитростями. Один из его сильных воинских толчков в имперские стены даже принудил василевса Константина Погоната заключить с ханом позорный для себя мир и выплачивать болгарам дань. Вряд ли Аспарух рассчитывал, что так теперь будет всегда и что в конце концов он завладеет самим Царьградом. Но уж точно в мечтах ему виделась держава, не уступающая в мощи и богатстве колоссу Второго Рима.
Обычно в отношениях между двумя соседями слишком многое, если не всё, отсчитывается от самых первых поступков. Как бы ни были потом, даже на века вперёд, страны-соседи взаимно великодушны и незлопамятны, но самые первые поступки тотчас уходят в ствол поведения, проникают до самых его неисследимых глубин и способны снова и снова вдруг вырываться наружу, срывая на ходу, как ветхое тряпьё, покровы и великодушия, и незлопамятности.
По византийским хроникам выходило, что начало болгарского царства в балканской Мизии, с главным поселением в Плиске, отсчитывать можно примерно с 670 года от Рождества Христова.
В те же десятилетия, когда Аспарух привыкал к новому местожительству, другая орда болгар, которую возглавлял его родной брат Кубер, пошла искать лучшей доли прямиком на запад и достигла Паннонии. Не ужившись на новом месте с аварами, которые там уже вовсю хозяйничали, Кубер повернул на юг, почти беспрепятственно проник в собственно ромейские владения и тут, как и Аспарух, обнаружил перед собой… многочисленные поселения славянского роду-племени! Звались они, правда, по-другому: не севериты, а драгувиты. Но ведь они, Кубер с Аспарухом, ни о каких таких совместных действиях против империи, да ещё и в связке со славянами, заранее никак не могли договариваться. В том числе и потому не могли, что вовсе не предполагали встретить в северных пределах Византии кого-то ещё, кроме самих ромеев.
Так, при стечении обстоятельств, которых не могли заранее предвидеть ни болгарская, ни славянская сторона, закладывалось новое на Балканах языческое сообщество – по одним понятиям, ханство, по другим – царство, по третьим – даже империя. По разумению тогдашних ромеев, оно было ни тем, ни другим, ни третьим, а большой и досадной непредсказуемостью. Здание закладывалось почти за двести лет до того, как князь Борис, правнук хана Крума и сын хана Пресияна, вдруг решил креститься, а солунские братья собрались через болгарскую землю, ещё недавно совсем непригодную для путешествия, отбыть на север от неё.
Дорога к Дунаю
Уже привычная нам незадача: если неизвестно, как было, то остаётся или отложить всякое разыскание, или подумать о том, как скорее всего это нечто могло быть. Скорее всего, при сложившихся благоприятных условиях передвижения, братьям из Константинополя предстояло идти через их родительскую Солунь.
Этот город, где они появились на свет и возросли, слишком рано исчезает со страниц их житий. Но можно ли допустить, что они десятилетиями жили, не вспоминая о нём, не порываясь в своих мыслях к материнскому дому, к алтарю Святого Димитрия, к торговым навесам агоры, где когда-то ласкала, будоражила и щекотала их слух речь славян-землепашцев. Звуки её то проливались, словно молоко из глиняного кувшина, то цокали, как копытца, жужжали, будто жуки, трещали, как ореховые скорлупы, стиснутые в крепких, под цвет ореха, кулаках.