Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
К НАРОДУ ФУЛЛ
Огонь и дождь
Это произошло по возвращении братьев в Корсунь. Сидели за ужином у архиепископа Георгия. Сотрапезники расспрашивали о подробностях путешествия, о самой полемике в хазарской столице. Среди прочего братья рассказали и о том, что, когда каган перед прощанием выразил намерение одарить их дорогими подарками, они с благодарностью отказались, но попросили отпустить с ними своих единоверцев-ромеев, которые, как они узнали, пребывают по разным причинам в хазарском плену. Каган оказался милостив. Так на обратном пути в их походной дружине оказалось на двадцать человек больше. Не дороже ли такой прибыток любых даров?
Неожиданно, когда поднялись от трапезы, Константин обратился к владыке Георгию с тихой просьбой: «Отче, сотвори обо мне молитву, как если бы отец мой помолился обо мне».
Кто-то из присутствующих всё же расслышал эти его слова и, улучив минутку, полюбопытствовал, почему именно так младший из братьев попросил владыку.
«Отвеща Философ, – читаем в житии, – во истину от нас отыдет утро ко Господу».
Что понимать под этим «утро»? «Назавтра»? Или «вскоре»? Похоже, глава епархии был уже смертельно болен, но никто из его окружения не оказался готов к скоротечной развязке.
Событие запомнилось агиографам как свидетельство особой духовной собранности и чуткости Константина в самый канун кончины херсонского владыки. Наверняка братья участвовали в отпевании и погребении архиепископа Георгия, так по-отечески приветившего их и так расположившего к себе.
Вскоре же, перед тем как им покинуть Корсунь-Херсон, произошло ещё одно событие, задержавшее, хотя и не надолго, братьев в Таврике. В «Житии Кирилла» оно стоит как-то особняком. По первому впечатлению, описанное происшествие словно попало сюда из какой-то иной истории, посвященной совсем другому герою. Ни напрямую, ни косвенно случившееся не связано с заданием, полученным братьями в Константинополе.
Да и сам рассказ об этом событии начинается в житии как-то вдруг, с весьма живописного, даже экзотического описания места действия:
«Бете же в Фоульсте языци дуб велик, срослся с чрешнею, под ним же требы деяху, нарицающе именем Александр, женску полу не дающе приступати к нему, ни к требам его».
Итак, речь заходит о неком Фульском языке (роде, племени, народе?), люди которого, будучи сугубыми язычниками, избрали объектом поклонения и совершения своих треб какой-то впечатляющий размерами дуб, к тому же причудливо сросшийся со стволом черешни (что, видимо, и стало причиной выбора дерева для священнодействий).
Судя по тому, что эти люди присваивают дереву человеческое имя Александр, дубу явно приданы свойства мужского божества. Поклонение сакральному древу доверено только мужчинам племени.
Оказавшись в такой вот если не первобытной, то вполне патриархальной обстановке, Константин не теряется и сразу вступает с мужами в беседу. В житии не указано, на каком языке ведётся разговор, но, судя по его насыщенности вероисповедными вопросами, перед Философом толпятся язычники несколько особого склада. Если не все, то иные из них уже крещены, а остальные, по крайней мере, наслышаны о христианстве. Однако живут без постоянного духовного окормления и потому снова уклонились на тропку к своему капищу, к преданиям и обычаям родной старины.
Свои укоры Философ начинает с того, что напоминает мужам о древних эллинских язычниках. Те ведь на вечную муку отправились за то, что вместо Бога поклонялись «небу и земли, такой велицей и добрей твари». Насколько же незавиднее участь тех, кто поклоняется дереву, вещи такой малой и ничтожной, подверженной гниению и огню. Если уж прельстились вещью, ежеминутно готовой в огонь, увещает Константин, «како имате избыти от вечнаго огня»!
Фульские мужи оправдывают поклонение дубу тем, что не сами они такой обряд придумали, но блюдут обычай своих отцов. Дуб помогает им при засухах, от жертв ему происходят обильные дожди. Если они дерзнут отречься от отеческих преданий, не увидать их роду дождя до самой смерти.
Тогда Философ, указав на Библию, говорит собеседникам, что о них, о их народе в этой книге напрямую сказано: «Бог о вас в книгах глаголет, а вы како ся его отмещете? Исайа бо от лица Господня вопиет глаголя: гряду Аз собрати вся племена и языки, и приидут и узрят славу Мою, и поставлю на них знамение, и послю от них спасенныя в языкы, в Тарсис и в Фоул, и Лоуд и Мосох и Фовелъ, и в Элладу и в островы в далная, иже не суть слышали Моего имени, и возвестят славу Мою в языцех, глаголет Господь Вседержитель». И ещё говорит: «Се Аз послю рыбаря и ловця многы, и от холм и от скал каменных изловят вы».
Приводя отрывок из книги пророка Исайи, Философ хочет, чтобы слушающие его мужи не только удостоверились в древности своего народа Фулл, но и в том, что сам Господь устами пророка милостиво поминает их среди иных языков. Не хочет Вседержитель, чтобы этот народ затерялся вдалеке понапрасну, не придя к общему спасению.
«Познайте же, братия, Бога, сотворшаго вы! – увещевает Константин примолкших слушателей. – Се евангелие Новаго Завета Божия, в нем же ся есте крестили».
И тут, после напоминания о том, что они ведь уже крещены и что негоже им теперь отступаться, пятясь к прошлому, от которого отреклись, из толпы мужей выступает старейшина рода. Он подходит к Константину и, видимо припомнив, как это положено делать, целует евангелие. Следом за ним то же делают все остальные.
Философ раздаёт каждому по белой свече. Вместе идут к дубу. Константин берёт в руки секиру и наносит первый удар по стволу. Тридцать три наносимых проповедником удара – это тридцать три года земной жизни Сына Человеческого. Вокруг молча стояли мужи, сведущие в счёте.
Он замахнулся в последний раз. Кто примет тёплое топорище из его ладоней? Он рубил под самый корень. И пусть так же целит тот, кто вызвался быть следующим. Секира переходит из рук в руки. Но это не всё. Щепа, сучья, стволы, – всё-всё должно быть предано огню, чтобы ни у кого не возникло желания соорудить себе божка даже из обломка дерева. Пятиться некуда.
В ту же самую ночь пролился на народ Фулл и напоил его землю освежающий дождь. И порадовались люди такому обильному, от самого всемилостивого Бога сошедшему водосвятию.
Место действия
Маленький отрывок из «Жития Кирилла» своей живописностью и загадочностью притягивал и продолжает притягивать к себе особое внимание исследователей разных поколений и специальностей. Непривычным предстаёт в нём и сам Константин, смахивающий на какого-то отважного одиночку-миссионера из романтического авантюрного сюжета. Разве не с риском для жизни проникает он в мрачноватую толпу язычников, пугает их огненными карами и даже секиру берёт в руки? То есть покушается на самое заветное, на святыню, с которой упорные древопоклонники связывают не просто благополучие, но в первую очередь существование своего племени. Особенно эта секира способна удивить в руках Философа. Мы-то до сих пор знали его как опытнейшего в словесных противоборствах богослова, мыслителя, книжника. И вдруг…
Но, впрочем, он ведь и теперь – с неизменной книгой в руке. Он и теперь, будто в каком-то озарении, безошибочно находит у любимого пророка слова, обращенные прямиком к слуху стоящих вокруг него людей. Он и теперь покоряет убедительностью своего горячего исповедного слова. А секира, что она? Можно подумать, за пять лет жизни на Горе он ни разу не выходил на рубку буковых или еловых стволов для монастырских печей? Ходил со всеми, не отлынивал.
Здесь, в Таврике, – знать, уж сам воздух её таков! – он вообще живёт какой-то до густоты, до звона в ушах заполненной событиями жизнью. Да тут что ни событие, то непредвиденность! Еврейские книги… разыскание мощей Климента… «русские письмена»… встреча с хазарским воеводой… самаритяне, отец с сыном… угры с их волчьими завываниями… Наконец, эти фулиты при дубе Александре. Может ли он, даже если все вещи уже упакованы для возвращения в столицу, не взойти на их холмы, не вскарабкаться на их скалы? Откуда, из каких преданий, подслушанных у других народов, попало к ним само имя Александр?
Так он воспитан, этот человек школы Фотия. Ему с отроческих лет привита ненасытность запросов – исторических, литературных, богословских, языковедческих. Это человек имперского кругозора. Он мыслит в масштабах первой в мире христианской державы, её ближних и дальних окрестностей, а не в пределах улицы, квартала, жилья с полками книг. Державный уровень запросов не позволяет его любознательности превращаться в рассеянность. Всё новое, что он открывает для себя, он прибавляет, приторачивает к уже открытому. Его ведение не обессиливает самоё себя, но раз от разу становится более цельным.
И Константин с Мефодием, и их таврические сограждане, с которыми братья наверняка советовались перед своим походом к фулитам, знали об этом племени куда больше, чем сказано в «Житии Кирилла». И чем знаем теперь мы. Для ромеев-тавричан того века народ фулитов был не более таинственным и экзотичным, чем, к примеру, те же готы, хазары или венгры.
Это для нас язык Фулл стал историческим экзотом, поскольку никаких его достоверных следов на пёстрой этнической карте Крыма и остального мира сегодня не сохранилось. В пору же пребывания солунских братьев в Таврике существовал среди других населённых мест полуострова целый город по имени Фулла (Φουλλα). Это была та самая Фулла, в которой, как явствует из его жития, томился в заточении Иоанн, епископ Готский, схваченный хазарами после подавления готского восстания. Позже прямо из той же Фуллы благодаря помощи местных жителей Иоанн был переправлен морем в Амастриду.
В VIII и IX веках на полуострове наряду с Херсонской, Готской, Сурожской и Боспорской существовала и отдельная Фулльская епархия, возведённая затем на степень архиепископии[10]10
Митрополит Макарий (Булгаков) в своей «Истории Русской церкви» сообщает о ней, в частности: «Епархия Фулльская была, без сомнения, очень необширна, почему и присоединена впоследствии к епархии Сурожской под ведение одного архипастыря».
[Закрыть].
Помимо упоминания «фульского языка» в «Житии Кирилла» есть ещё одно свидетельство об этом народе и исходит оно непосредственно от самого Константина. В сочинении под названием «Похвала святей Богородици Кирилла Философа»[11]11
Авторство «Похвалы…», обозначенное в рукописном памятнике древнерусского происхождения, достаточно долго считалось спорным, но недавно благодаря публикации исчерпывающе аргументированной статьи А. А. Турилова, посвященной памятнику, стало возможно говорить о принадлежности «Похвалы…» перу Константина-Кирилла.
[Закрыть] автор приводит развёрнутый перечень народов Европы, Азии и Африки, прославляющих Божию Матерь. В этом перечне различаются следы хазарской экспедиции солунских братьев, в том числе их знакомства с народами Черноморского побережья Кавказа – иверами (грузинами), абазгами (абхазами), аланами (предками осетин), и с народами Крыма, среди которых названы не только скифы, но и готфи (готы), и фили (фулы).
Но перечень есть перечень, в нём отсутствуют более подробные географические уточнения. В том числе, как и в житии, не обозначено, хотя бы приблизительно, место встречи Константина с фульскими мужами.
И всё же фулам, пусть и с большой отсрочкой, повезло. Отечественная историческая наука, в первую очередь археология, неустанно разыскивает их уже с 30-х годов XIX века. Именно тогда славист Пётр Кеппен в своём «Крымском сборнике» писал: «…можно бы думать, что имя этого места скрывается в названии Рускофулей или Рускофиль-кале, которое татары дают следам построек на Никитском мысу. Другое название, напоминающее эту же Фуллу, есть Кастропуло…» Здесь Кеппен имел в виду урочище Кастропуло (или Кастрофуло), находящееся между Форосом и Симеизом. То есть он искал Фуллу на береговой кромке южного Крыма. Уже в советское время археологические разыскания Фуллы передвинулись в континентальный Крым. А. Бертье-Делагард, а затем А. Якобсон указывали на крепостной город Чуфут-Кале в окрестностях Бахчисарая как на самое вероятное место существования города. По мнению исследователя из Коктебеля Александра Боспорца (Шапошникова), «больше шансов на это имя имеет византийская крепость на Тепе-Кермен». Суждение по крайней мере бескорыстное, если иметь в виду, что чаще всего нынешние археологи в связи с Фуллой указывают на плато Тепсень в непосредственных окрестностях Коктебеля, можно сказать, прямо за его околицей. Раскопки, которые производились здесь в 20-е, а затем в 50-е годы прошлого века, выявили фундамент огромной трёхнефной базилики, возведённой на месте более старой, тоже каменной. Это во всём средневековом Крыму самая большая базилика после кафедрального Апостольского собора в Херсоне. По результатам разысканий на конец XX века археологи А. Герцен и Ю. Могаричев насчитали в связи с Фуллами «более 15 вариантов их локализации». Они же пришли к осторожно-скептическому выводу, «что в Крыму, возможно, были не одни Фуллы». Скитания в поисках неуловимого этнонима и топонима в скептически настроенных крымских кругах теперь рассматривают едва ли не как блажь или сумасбродство.
Одно очевидно: место действия, описанное в «Житии Кирилла», – не сам епископский город Фулла (или Фуллы, как теперь его чаще называют), а какая-то дебрь, глухомань. Симферопольский археолог Александр Джанов показывал автору этих строк современную карту-развёрстку заповедного Крыма, на которой среди пещер водораздельного горного плато в нескольких километрах от приморского посёлка Рыбачий обозначена пещера по имени Фул. Местность действительно маловодная, поскольку речки и ручьи скатываются с плато или в сторону моря, или в континентальном направлении. Глядя на карту, невольно вспоминаешь жалобы фульских древопоклонников на бездождия. Эти места малолюдны до сих пор, но наше с Джановым восхождение к пещере было прервано почти у подножия Караби-Яйлы неумолимыми сторожами подгорных виноградников, заподозривших в нас расхитителей народного или уже приватизированного – вместе с самой грунтовой дорожкой – добра.
Притча
Возможно, Философ, приводя фульским скрытникам высказывание пророка, в котором упомянут среди язычников и народ Фулл, не был вполне уверен, что именно о его слушателях говорит Исайя. Но безусловно, что пророческий призыв к язычникам даже самых отдалённых дебрей и островов они вправе были воспринять как увещевание, обращенное в первую очередь к ним.
Как и когда эти люди оказались в Таврике? Они ведь, как те же готы или венгры, могли прикочевать сюда из очень дальних пределов земли. Великое переселение народов, самые бурные события которого прогрохотали в пределах Европы ещё до появления солунских братьев на свет, не прекратилось и на их веку. Живя на Малом Олимпе, они не могли не слышать множества историй о непривычности и невзгодах пограничной службы от своих славянских учеников, вчерашних малоазийских граничар. По сути, пограничная служба – как незаменимое средство обеспечения надёжности и устойчивости всякого государства в его собственных пределах – в те века едва-едва налаживалась. Рубежи великой империи ромеев только кое-где и кое-как намечались, оставаясь по преимуществу чистой условностью, заветной мечтой стратигов, игрой ума государственных мужей. В этом ромеи удостоверялись чуть не каждый год, а совсем недавно, в 860-м, убедились с особой наглядностью.
Покидая Таврику в следующем, 861 году, братья оставляли невеликую по размерам прибрежную кромку византийской земли, тоже, по сути, не обеспеченную границами. На востоке от неё колышется дебелая, рыхлая плоть многоязыкой и многоверной Хазарии, лишь по недоразумению считающей себя империей… Если на север глядеть, там, в безмерности, тоже не отмеченной никакими межами, рубежами и оплотами, обитают славянские племена, озадачивающие ромеев то несметностью своей морской армады, то, как теперь в Корсуни-Херсоне, письменами неведомо чьего изобретения.
А эти малые числом фульские мужи со своим Александром? Приютились на скалистом лесном закрайке Фулльской епархии и похожи на остаток потрёпанного невзгодами народа, который знавал лучшие дни и даже был знаком с Христовым благовестием, но напоследок прислонился к дубовому стволу, вымаливая себе хотя бы дождя.
Житийный рассказ о встрече Константина с этими людьми похож на притчу, и её назидательный смысл обращен к душе каждого христианина, когда бы он ни жил. Ты можешь, увидев место языческого радения, благоразумно обойти его стороной. Можешь спрятаться за кустами и с любопытством поглазеть на невидаль. Можешь даже восхититься причудливостью дуба, переплётшего свои ветви со стволом и кроной старой черешни, умилиться при виде светлых одежд этих людей, совершающих свою загадочную требу, поджаривающих в клубах голубого дымка чьё-то мясо, так дразняще похожее на шашлычное… И можешь со вздохом растроганного миролюбия подумать про себя: а что?., и у них свои боги… как это хорошо, у каждого в душе свой бог… зачем же спорить, ссориться, выяснять, чей бог лучше… кому-то лучше с Христом, кому-то с деревом… сойдёмся на этом, переплетёмся своими душами и своими богами, как эти дуб и черешня…
Наши Константин и Мефодий, – а они как всегда или почти всегда в этом своём хождении были вместе, – оказавшись возле языческого требища, поступили, как видим, совсем не так. Совесть христианская подсказывала им, что нельзя ни обойти требище стороной, ни спрятаться в кустарнике, ни благодушно махнуть рукой: да ладно, пусть себе тешатся…
И если кого-то из читателей этой книги возмутит то, как поступили братья, то зачем же ему вообще читать такую книгу? Наши герои и дальше не изменят ни себе, ни Пославшему их на апостольский путь.
ДЕНЬ НЕДЕЛЬНЫЙ, ВОСКРЕСНЫЙ
Вознаграждения
Натрудились они.
Сами струи морские, с напряжением втягиваясь из переполненного Понта в узкую горловину Босфорского пролива, подсказывали им напоследок, как они – сполна, а то и паче меры – натрудились.
Но разве не трудятся в любой час дня и ночи моряки, вновь и вновь выправляя под сменный ветер углы и груди парусов? Или рыбаки, что изо дня в день вбирают в свои лодчонки сырые сети с тощим уловом? И уже различимы на близких береговых склонах согбенные спины работников, что рыхлят железом землю в виноградных междурядьях. Восхищённым взглядом провожает виноградарь реющие к столице праздничные паруса, отирает зной со лба тыльными жилами ладони и – снова к своей заботе.
Но и мореходы, и рыбаки, и землепашцы делают дело, привычное для них от века. А они утрудили себя трудами, кажется, никем до них не испытанными.
Поручение, только что исполненное в Хазарии, самой своей чрезвычайностью подсказывало: они вправе теперь рассчитывать на возвращение к привычному ладу монастырской жизни. И это станет лучшей им наградой, а хворающему Константину ещё и самым целительным для него снадобьем. Они ведь в который раз сполна отдали кесарю кесарево.
Но у тех, кто их посылал за великое море, уже свои были намерения, касающиеся достойной мзды. В «Житии Мефодия» читаем: «Видев же цесарь и патриарх подвиг его», захотели посвятить его в архиепископы «на честное место, идеже есть потреба такого мужа». Однако Мефодий, судя по всему, нашёл убедительные слова, чтобы отказаться от такой обязывающей чести. Он, простой монах, – и в архиереи?.. Но от второго предложения, последовавшего тогда же, уклониться не смог. Потому что речь теперь пошла о его с братом любимом Малом Олимпе.
Ему предложено было стать игуменом в монастыре Полихрон, монастыре, правда, не похожем на большинство тамошних, потому что в Полихроне подвизалось сразу семьдесят душ иноков. Отступи он, и это уже было бы сочтено за своеволие, каприз. Мефодий с благодарностью принял назначение.
И Константину, после его подробного доклада о ходе и смысле полемики, длившейся не один день у хазарского кагана, тоже было предложено вознаграждение. Но совсем особого рода. Пусть он покамест поживёт в тишине и без всяких обременении при цареградском храме Святых Апостолов. Но пусть на досуге присмотрится к загадочным надписям на одном древнем потире из храмовой сокровищницы. Чашу эту извлекают теперь на погляд только для него. Хазарский каган просто бы умер от зависти, узнай он, что доверяется сейчас Философу! Потому что потир сей, по преданию, исполнен был некогда для самого… царя Соломона.
Вот сколь чудесна чаша, вот какой заветный кубок доверяется, Константин, в твои руки! Лишь представь себе: из этого потира пригублял вино мудрейший среди библейских государей. Вкушал, дабы укрепляться в мудрости и силе…
Сам знаешь: каждый горожанин, останови его на улице и спроси, что он скажет о великих святынях, сокровищах и трофеях, доставшихся в наследство ромейской державе от древних народов и земель, с детской радостью начнёт загибать пальцы на руках. В одной лишь Великой Софии видимо-невидимо святынь: и каменная плита, за которой трапезовали у праотца Авраама три ангела, и входные двери, вытесанные из уцелевших досок Ноева ковчега, и кладезь с водой из Иордана, и пещь-жаровня, в коей пытали да сжечь не смогли трёх святых отроков, и колонна исцеления, в которую вмурованы мощи Григория Богослова… А сколько ещё святых останков в золотых и серебряных мощевиках под сводами собора!..
– А топор?! – вмешается кто-то из собравшейся мигом толпы.
– Какой ещё топор?
– Да плотницкий! Его же, праотца Ноя топор. Зря ли он выставлен на погляденье в подземной крипте, под колонной Константина Великого?.. И рядом с топором ещё святыня – посох Моисея: ударом того посоха пророк воду из скалы высек…
Любят ромеи свои святыни, и крепко обидишь их, если усомнишься: а точно ли тот топор, те ли самые доски ковчежные, тот ли подлинно посох? Потащат тебя за рукав на ипподром – прямиком к египетскому гранитному обелиску, заставят прочитать фараонову грамоту на четырёх розовых гранях. Не можешь? И никто не может уразуметь смысла тех птиц и собак, и гадов, и прочих див. Так они же высечены ещё до буквенной грамоты, считай, до того же Моисея! И никто не усомнится, что не было египетского письма. Вот оно, глазей! Царский град подделок не принимает.
«…Потир от драгаго камения, Соломоня дела, – сообщает «Житие Кирилла» о кубке из реликвария Святых Апостолов, – на нем же суть письмена жидовъска и самаренска, грани написани, их же никто же не можаше ни понести, ни сказати».
Никто прочитать не может? А на что наш Философ, который всё может, что бы ему ни поручалось?.. За житийным сюжетом о чаше так и слышится очередная похвальба молодого василевса: ну, кому ещё, кроме моего Философа, так охочего до диковинных восточных грамот и буквиц, управиться с надписями!
И Константин, с истинно философической невозмутимостью уединившись в своём временном прицерковном жилище и крепко помолясь, принялся за дело. Ему и намоленные стены собора, второго по достоинству в столице, похоже, вызвались пособить. Под сводами Святых Апостолов его ждёт суровая благоговейная тишина, будто сама вечность здесь уже вступила в свои права, затворив людской слух для всего мимо-семенящего, суетного. Тут, в усыпальнице византийских императоров, век за веком патриархи смиренно отпевали своих государей, прося для каждого пред Господом милосердия, освобождения надорвавшейся души от земных вожделений и скорбей…
Тут что ни саркофаг, то великая напряжённая немота. Но она, знать, не помеха душам ушедших ответствовать пред Господом… Вот он, вблизи алтаря, глыбится простой и суровый, безо всяких украс, саркофаг самого Константина Великого. Ни единой надписи на его стенах. Будто попросил, уходя: вы свободны, мои ромеи, так пишите же в уме сами, что надумаете обо мне.
А эта чаша – чем она наполнена до краёв, какими тайнами? Её облистанную металлом плоть, действительно, отличали приметы сугубой, напрягшейся в очерствении древности. Но предание есть предание. Мало ли кому пожелалось – давно или недавно? – погрезить о потире как о реликвии царского происхождения, да и ещё такого высокого. В христианском мире Соломон, как и отец его Давид почитаются царями святыми, царями-пророками. И тот и другой написали великие, вдохновенные книги, но разве хоть где-то в них вычитывается подсказка о такой вот чаше?
Оставался один-единственный путь: попытаться на свой страх и риск, оставшись без книжных путеводных намёков, впериться взглядом в буквенные сгустки надписей на её гранях.
Граней было три. На первой он – тщательно определив букву за буквой и читая их справа налево, а не слева направо, как читают греки, латиняне и все, кто им последовал, – разобрал после немалых затруднений таинственный стих: «Чаша моя, чаша моя, прорицай, пока звезда. В напоение будь первенцу, не спящему в ночи». Затем, ободрённый прикосновением к просочившимся из каменных пор смыслам, прочитал и вторую грань: «На вкушение Господне сотворена от древа иного. Пий и упийся весельем и возопии: аллилуйя». Третья грань далась легче. Она гласила: «Се Господин, и узрит весь сонм славу его, и Давид царь посреди них».
Но за словами следовали и числа. Когда он уразумел их значения, вышло число девятьсот и девять. Рассчитав же сроки «по тонку» (то есть, как можно догадываться, с сопоставлением ветхозаветной и византийской хронологий), он заключил, что надписи высечены на двадцатом году правления Соломона – за девятьсот и девять лет до «царства Христова».
Прочтения и пересчёт подсказывали: чаша подлинно содержит в своих написаниях драгоценное предвестие. Пусть и прикровенно, она прорицает своими таинственными стихами о Первенце, не спящем в ночи под звездой. И о том, что из потира, такого или подобных ему, будет сонм людской вкушать тело и кровь Господни за духовной своей трапезой. А в той радости, в том веселье не останутся внешними и те, кто прорицал Христа, – и Давид царь среди них.
Чаша стояла теперь перед ним наяву. Но она пребывала одновременно и там, в кромешных глубинах прошлого, – отделённая от его тихого дыхания без малого двумя тысячами лет… Бери же в руки, пригуби, пей! И он хмелел небуйным небесным весельем, благодаря Бога, подарившего ему такую высокую радость.
И когда выходил он после часов труда на солнечный свет, голова слегка кружилась – от гомона птиц, от шелеста ветерка, дувшего с Пропонтиды, от щебета детей, что радовались концу урока в своём училище.
Порыв
Сразу же встык этим скупым сообщениям двух житий о поощрении братьев агиографы говорят о прибытии в Константинополь посольства от некоего князя по имени Ростислав.
И почти тут же и Мефодий, и Константин получают приглашения, похожие на повестки: в назначенный день и час быть во дворце – у того же Михаила III.
Так узаконено в мире: повелитель – слуга всем своим подданным, но и каждый подданный обязан сполна отслужить повелителю своему. Таков государев налог: вздохни, даже возропщи молча, но – отслужи. И в преодолении себя уже найдёшь утешение.
Накануне события им скажут, в каком именно из триклиниев Большого дворца нужно появиться. Это воля цесарева и хлопоты тех, кому он поручает подробности протокола. У каждого чиновника – тоже свой налог, своё искусство исполнительности. Вот пусть они и хлопочут о том, какой триклиний предпочтительнее для назначенного события: великолепный Лавсиак, или же Магнавра, удобная для устроения самых важных приёмов, не зря в Магнавре находится и почётнейший из всех – Соломонов трон… Или предпочтут иным дворцам прибрежный Вуколеон, или Кариан, Манганы, Зинон, Дагисфей… или даже пригородный Врийский дворец.
Когда придворному распорядителю в радость все эти упоительные тонкости и прихоти имперского церемониала, то он, значит, – на своём месте и не чает лучшей участи. А Мефодию с Константином не всё ли равно, в какой из триклиниев велят им явиться?! Тревожит лишь предчувствие: для каких ещё особых нужд вызваны, и так не вовремя? Ведь старший, получив назначение на Гору, в Полихрон, собирается туда. (Или уже отбыл в Вифинию и должен срочно возвратиться?) А младший, счастливо разрешив загадку древнего потира, тоже, скорее всего, надеется отъехать на Малый Олимп к брату. И, попутно, попить вод из целебных источников, которыми славится Вифиния. Но вот какая-то ещё в них возникает нужда…
«Вдруг ему другое дело приспевает и труд не менее прежних, – объясняет «Житие Кирилла». – Ибо Ростислав, Моравский князь, Богом наставлен, собрав совет с князьями своими и с моравлянами, послал послов к царю Михаилу, говоря: "Людям нашим, поганства отвергшимся и христианского закона держащимся, нет учителя такого, кто бы нам нашим же языком истинную веру христианскую изложил, чтобы и другие страны, то видя, нам уподобились. А потому пошли нам, владыка, епископа и учителя такого. Ибо от вас на все страны добрый закон исходит "».
«Житие Мефодия» излагает событие столь же сдержанно, хотя в нём прочитываются новые подробности, достойные не меньшего внимания:
«Случилось же в те дни, что Ростислав, князь Словенский, со Святополком прислал из Моравы к царю Михаилу, говоря так: „Божиею милостью мы во здравии пребываем, и к нам приходили учителя многие христиане из Влах, и из Грек, и из Немец, уча нас различно. А мы, Словене, простая чадь, и не имеем того, кто бы нас наставил на истину и смысл объяснил. А потому, добрый владыка, пошли нам таких мужей, которые нам исправят всякую правду“».
Такова причина срочного вызова братьев во дворец. Царь собрал совет, желает видеть и этих двоих. Но не для того, чтобы услышать их мнение о неожиданном посольстве и необычной просьбе. А для того, чтобы довести до них своё уже принятое на сей счёт решение.
«Философ, я знаю, что ты нездоров теперь, – обращается василевс доверительно, без обиняков и почти по-приятельски к Константину. – Но предстоит тебе идти к ним. Такого дела не сможет никто исполнить, только ты».
В почтительном ответе Константина можно различить куда больше недоумения, чем готовности исполнять что-то подобное, да ещё и немедленно:
«Хотя утруждён телом и болен, но рад был бы пойти к ним, – если только имеют они буквы для своего языка».
На это император говорит нечто неопределённое, внушительно-обтекаемое, но уже и с оттенком раздражения:
«Если дед мой и отец мой и иные многие искали того, но не нашли, то как же могу и я обрести?»
Философ, чтобы доходчивее объяснить своё затруднение, спрашивает:
«Но кто же может на воде записать Святое Писание? Чтобы имя еретика себе получить?»
На это Михаил отвечает, прибегнув к благообразной подсказке кесаря Варды (брат императрицы Феодоры тоже участвует в обсуждении):
«Если очень захочешь, то всё может дать тебе Бог, как и всем даёт, кто просит без сомнения, – каждому толкающему отверзает».
В «Житии Мефодия» упомянут ещё один довод василевса, припасённый, чтобы поощрить братьев к решимости. Довод этот своей ласково-шутливой простотой, видимо, призван польстить и даже растрогать их. Михаил, как о деле решённом, говорит Философу:
«Взяв брата своего игумена Мефодия, иди же. Ибо вы солуняне, а солуняне все чисто по-словенски беседуют».
Житийные записи о ходе того собрания не могут не вызвать сегодня множества вопросов, в том числе подобных тем, какие возникали у братьев во время самого обсуждения. Просьбу князя со славянским именем Ростислав и его сподвижника по имени Святополк агиографы, как видим, приводят не целиком и не в цитатах, а лишь в пересказах. Неизвестно даже, была ли это грамота, письменный документ, или послы представили ходатайство своего господина только в устном изложении. Вообще всё это – и пересказы княжеских просьб, и их поспешное обсуждение у василевса – волей-неволей воспроизводит атмосферу какой-то взаимной наивности, а то и сказочной бестолковости в духе повеления «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что…».