Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Но чтобы и сторона, выставившая обвинения, не чувствовала себя поражённой в своём усердии, накануне отъезда Мефодия домой папа вручил ему буллу для князя Святополка. В ней Иоанн VIII поблагодарил князя за верность престолу святого Петра, удовлетворил его просьбу о том, чтобы придворные службы отныне служились на латинском языке, сообщил также, что в Нитре открывается новая епископская кафедра и на неё рукоположен пресвитер Вихинг, который будет находиться в подчинении у архиепископа Мефодия. Что же до богослужений на славянском языке, то они благословляются в установленном прежде порядке.
Однако, вернувшись в Велеград, старший солунянин вместо ожидаемой радости увидел на лицах своих духовных детей огорчение паче меры. Оказалось, Вихинг успел сюда из Рима раньше его и уже вручил князю какое-то иное письмо папы. Якобы в том письме признана его, Мефодия, вина в лжеучении и велено изгнать его из страны. Послание уже зачитывалось во всеуслышание. Оттого все чада церкви, верные владыке, и пребывают в плаче и скорби. Но немало объявилось и таких, что тут же переметнулись к Вихингу и теперь злорадствуют, с нетерпением ждут принародного осмеяния еретика, как только прибудет.
Мефодий не мешкая отправился в княжеский дворец. Святополка явно смутили вид вручаемой ему буллы от Иоанна VIII и её тут же озвученное содержание. Обескуражил князя и сам суровый облик владыки. Тот едва сдерживал превеликую досаду на своего собеседника, поверившего подделке и грубому оговору. Если князь до сих пор не может понять, какое же из двух писем настоящее, он, владыка, постарается в самые скорые сроки представить неопровержимое доказательство подлинности привезённой сейчас буллы. А пока просит не предпринимать по сему делу никаких поспешных решений.
Ему не хотелось думать, что и папа поддался повадкам снующих вокруг игроков и лицемеров: ему дал один свиток, а новоиспечённому епископу – предписания совсем иного порядка.
Мы не знаем содержания письма Мефодия, адресованного в столицу Западной церкви, с которым, видимо, в те же самые сутки скрытно ускакал из Велеграда некий его надёжный гонец. Можно лишь догадываться, что когда апостолик прочитал так стремительно доставленный ему свиток, то и сам решил не медлить.
Его ответ, отправленный теперь уже лично Мефодию, помечен 23 марта 880 года. По тону видно, что папа крайне смущён тем, как недостойно встречен в Моравии только что произведённый по его воле в архиепископы защитник славянского богослужения. Иоанн уверяет Мефодия, что никакого отдельного послания князю Святополку он не отправлял и никаких отдельных тайных инструкций другому епископу не давал. Апостолик ещё раз подтверждает истинность христианских воззрений Мефодия и надеется, что тот не усомнится в поддержке, которую оказывает ему Святой престол.
В «Житии Мефодия» вся эта сумятица перехлёстывающих друг друга истинных и ложных новостей, всевозможных толков и пересудов, наглых наветов и подделок передана через восприятие верных чад владыки Мефодия, которые, несмотря ни на что, верят в его правоту. И потому в конце концов торжествуют вместе со своим незыблемым, как скала, воеводой.
Получив письмо от 23 марта, он перво-наперво просит своих священников и дьяконов, чтобы оно было зачитано по всем верным ему церквям.
«Почьтоше же апостоликовы книгы, обретоша писание, – пишет агиограф, называя по обычаю письмо книгами и пересказывая далее по-славянски самую суть папской буллы, – яко брат наш Мефодий свят и правоверен есть и апостольско деяние делает и в руку его суть от Бога и от апостольского стола вся словеньскыя страны, да его же проклянет, проклят, а его же святит, свят да буди».
Вот какую высокую, поистине апостольскую власть вновь доверял папа Иоанн VIII «брату нашему Мефодию»!
Именно вновь, потому что не могли, конечно, и учитель, и ученики не вспомнить при этом обстановку почти десятилетней давности, когда неизвестный им новый папа вызволил их из швабского узилища, не посчитавшись с решениями короля и зальцбургских епископов. И восстановил Мефодия на его епископской кафедре. Скорее всего, он потом и забыл напрочь о существовании Моравской миссии и о какой-то там славянской службе. Иначе бы год назад не затребовал Мефодия к себе на суд по грубому немецко-венецианскому оговору. Но на суде снова вспомнил, кто стоит перед ним, и вновь вызволил из пут клеветы. Ну что ему славянское письмо, славянская церковь? Не пустая ли прихоть? Но вдруг сказал своё «да», и никто не посмел перечить. Может, он действительно разглядел в Мефодий собрата по духу неподкупной христианской совести?
После тех письменных, устных и снова письменных выяснений правды и лжи они больше не встречались. И, судя по всему, не переписывались. К тому же не прошло и двух лет, как папы Иоанна VIII не стало. Старый исторический источник (которому, по правилам «хорошего тона», принято не очень доверять)[20]20
Речь идёт о «Регенсбургских анналах» (продолжении анналов аббатства Фульда).
[Закрыть] сообщает, что он умер насильственной смертью. Подозрение пало на соперников в борьбе за престол; апостолика пытались сначала отравить, но яд не подействовал, и тогда он был убит ударом молота по голове. Впрочем, погребение прошло по обычному протоколу, с соблюдением почестей, соответствующих папскому достоинству, в базилике Святого Петра, недалеко от врат, именуемых Судными.
Царьград
Казалось бы, после того, как подлинные письма Иоанна VIII князю Святополку, а затем и Мефодию были вселюдно оглашены, зачинщикам расправы над владыкой оставалось если не усовеститься и покаяться, то хотя бы угомониться. Что же до Святополка, то он во всей этой поддержанной им смуте ничего, по сути, не потерял, а даже приобрёл: личное внимание папы, его похвалу за верность апостолическому престолу, его поощрение латинским мессам в придворном храме. Его жажда великих игровых утех насытилась всем происшедшим сполна. У него теперь ещё и свой епископ в Нитре, лично ему обязанный возвеличением. А значит, открывается поле для очередных хитроумных ходов, для сталкивания самолюбий этих подвластных ему церковных князьков – славянского и немецкого. Да, настоящая власть была и будет не у заезжего грека и не у прикормленного шваба, а у него, превратившего на глазах у соседей малое и хилое при Ростиславе Моравское княжество в Великоморавскую державу. В немецком королевском доме после смерти Людовика как затеялись, так и длятся распри между наследниками, и Карломану теперь совсем не до него, Святополка. Теперь, куда бы он ни глянул, полная свобода действий: на западе – до Лужицких гор Чернобога и Белобога, на севере – до Янтарного моря, на востоке – до Карпатских планин.
А потому как раз впору оказалось для князя доставленное ему то ли из Нитры, то ли от мимоезжих купцов-всезнаек мнение: ладно бы Рим, но по-настоящему худы дела у Мефодия с совсем другой стороны; сильно он прогневил византийского цесаря тем, что напрочь отбился от своего царства. Потому и застрял в Велеграде, что Константинополь его добром теперь уже не встретит…
По княжескому разумению, всё как будто совпадало с таким слухом. Более шестнадцати лет минуло, как братья-византийцы сюда пожаловали. И послал их не нынешний император Василий, а ещё Михаил, которого этот Василий сжил со света. И приехали греки всего на три-четыре года. Но Мефодий после смерти брата не отбыл из Рима прямиком домой, в свой Царырад, а напросился в епископы сюда. Значит, точно, ещё с тех пор страшится цесаревой расправы?
А потому пусть и этот слух гуляет без препятствий по Велеграду. Надо, чтобы и грек услышал то, что о нём все знают. Пусть усмирит свой владычный норов…
Агиограф Мефодия не утаивает от читателей злорадной сплетни, подделанной под горькую правду. Но тут же, как о великой радости для всех сподвижников владыки, сообщает о письме, полученном из Константинополя.
Будто сам Господь положил на сердце государю милосердное попечение о старом уже человеке, и эти простые, идущие от души слова приветствия и пожеланий:
«Отче честный, вельми тебе желаю видети. То добро сотвори потрудися до нас, да тя видим, дондеже ecu (пока пребываешь) на сем свете, и молитву твою приимем».
Что и говорить, Мефодий вряд ли надеялся получить однажды такое письмо. Оно было от человека, которого он если когда и видел среди придворных лиц, то лишь мельком, потому что тот был конюхом из Македонии, пусть и приближённым, благодаря столичному ипподрому и царёвой конюшне, к самому трону. Письмо было от василевса, взявшего власть насильственным способом. От императора, который почти сразу после своего воцарения отправил в ссылку патриарха Фотия, а как раз Фотий вместе с убиенным Михаилом III и собирал его и Философа в Моравскую землю. Правда, не так давно Василий вернул Фотия из ссылки и восстановил его в патриаршем достоинстве. Может быть, теперь как раз Фотий – а кто же ещё? – и подсказал государю послать письмо старому Мефодию, который, неизвестно, жив ли – нет?
Но что ему догадки строить! Надо, не откладывая надолго, собираться. Путь не близок, а время ненадёжно.
Житийный отчёт о поездке скуп на слова:
«Абие же (вскоре) шедшу ему тамо, прият и (их) с честью цесарь великою и радостью и ученицы его похваль, удержаша от ученик его попа и дьякона с книгами. Всю же волю его сотвори, елико хоте, и не ослушав ни о чесом же (не воспрепятствовал ни о чём), облюбль (обласкал) и одарь вельми, проводи и пакы славьно до своего стола. Тако же и патриарх».
Для нужд биографического повествования этому отчёту также понадобится посильная реконструкция, включающая в себя и наиболее вероятные психологические мотивировки событий.
Итак, Мефодий следовал в Константинополь с избранными учениками. Он догадывался, что государь захочет не только поглядеть на увенчанного сединами Христова воина, так долго исполнявшего на чужбине особое поручение своей державы, но и узнать: а в чём всё же за такой немалый срок преуспели два его подданных – этот старый солунянин и его покойный брат?
Для того и были с Мефодием священник, дьякон, певчие. Владыка очень надеялся, что и патриарх Фотий, и василевс выразят желание послушать славянскую литургию, и эта служба станет, как и в Риме когда-то, самым достоверным свидетельством его с Философом трудов.
А потому и книги везли, по которым будут читать и петь. И ещё Евангелие с Апостолом и Псалтырью в исполнении лучших моравлянских книгописцев и художников – это уже для даров и василевсу, и патриарху. Вообще владыка постарался, чтобы книжная поклажа, следующая с ним в великую столицу, представляла собой добротные списки всех богослужебных переводов, которые они с Кириллом успели осуществить.
Да, время даже слишком ненадёжно. Не было у Мефодия уверенности в том, что вихри последних лет, едва не разорившие саму славянскую церковь в Моравии, угомонились насовсем. Что, если опять они пронесутся по нивам, сокрушат, втопчут в прах побелевшие колосья? Хотя бы часть жатвы нужно собрать в крепкие меха, отвезти и ссыпать в более надёжную, по его предчувствию, житницу.
Церковь болгарская, как он узнавал по дороге, похоже, снова восстанавливает порушенные было отношения с константинопольской патриархией. Там и сям открываются у болгарских славян новые епархии, сельские приходы. Но служат-то, как и раньше, по-гречески! Долго ли такое взаимное неразумение продлиться может? Вот где пригодились бы его сметливые моравские дети с их знанием славянского богослужения.
В житии не сказано, где именно по прибытии в Город служили славянскую литургию. В придворной домовой церкви? По соседству с дворцами, у Святой Ирины? У Апостолов? Или даже под сводами Софии? Где бы это ни происходило, но как желал Мефодий, чтобы и под купол Святой Софии вознеслось ликующее:
«С нами Бог, с нами Бог! Разумейте еси языцы и покоряйтеся, покоряйтеся, яко с нами Бог!»
О, как бы брат его, проведший под этими сводами сокровенные часы своей юности, порадовался теперь славянскому торжеству православия, звучащему, наконец, в Городе, который однажды проводил их на Дунай!..
Судя по тому, что сам василевс после службы не только похвалил Мефодиевых учеников, но и попросил владыку оставить их в Константинополе, государева радость тоже была изобильна. Похоже, свежей выразительностью «скифского» богослужения, яркими заглавными буквицами самых первых в мире «скифских» книг он захочет теперь потчевать своих знатных гостей из иных стран. И не в последнюю очередь подивит и озадачит завистливых болгарских боилов: вот что у нас есть! Какие книги! Какое пение, какая красота!.. Вот что и у вас может появиться, присылайте только побольше прилежных учеников, способных быстро усвоить греческую грамоту и ладный славянский буквенный строй.
Об открывающейся возможности более надёжного просвещения болгар – и только ли их? – василевс и патриарх говорили с Мефодием душа в душу. Не в такие ли минуты и удостоверяются на небесах желанность и достижимость симфонии на земле – благодетельного согласия между устремлениями светской и церковной властей?!
Заходил ли разговор в те часы о том, что Мефодий сполна и даже с преизбытком потрудился и нужно ли ему теперь снова собираться к его «простой чади»? Если и заходил, то владыка мог лишь поблагодарить за трогательное попечение о его сугубых годах, но в намерении возвратиться на малую речку Мораву был твёрд. Его ведь не архиепископское почитание там прельщает. И он не папе едет служить, не князю, а молодому Христову народу, среди которого и хотел бы прозревать в вере до конца своих земных служб.
Василевс распорядился, чтобы владыка взял с собой достойные дары для туземного князя, щедростью своей способные подсказать, как высоко ценит Ромейская империя своего маститого старца. И тем самым надоумить Святополка: береги же его, как зеницу ока своего, он – наше и твоё сокровище.
Язык подарков груб своей броской прямолинейностью, но доходчив. В этом Мефодий ещё раз убедится, когда увидит, уже в Велеграде, как засияют при виде вручаемых от цесаря даров глаза князя и его советников. И с каким благодарным умилением станут они теперь посматривать и на него, такие дары в целости привезшего.
Владыка знал, что в Константинов град, к свежим стремительным бурунам Босфора, к матовому свечению мирной Пропонтиды уже ему не вернуться. Хватило ли сил в ногах и дыхания в груди, чтобы на прощание по мощённым булыжником пандусам и узким лестницам в стенах Софии взойти к самому её куполу, ступить на горячую смотровую кромку? Отсюда в ясный день можно было различить за Принцевыми островами полосу малоазийского побережья, спящие холмы Вифинии и три неподвижные серебряные главы, подобия облаков, – Малый Олимп. И туда уже не будет у него пути. Только стаи ласточек, с сумасшедшим ликованием носясь вокруг купола, гомонят свой двусложный клич: в путь-путь, в путь-путь!
А в Солуни, когда остановились на малый отдых, зашёл ли в базилику Святого Димитрия? Полюбовался ли по старинной привычке тем, как бережно каменная чаша города-амфитеатра накреняется к заливу? И как бездна морская призывает к себе по вечерам бездну небесную?..
Крепостные стены и башни, опоясывающие акрополь, мощью своей напоминали: всё ещё остаётся за ним долг перед святым покровителем их с братом родного города. По приезде в Моравию нужно ему, без всяких отлагательств, переложить, наконец, с греческого канон Димитрию Солунскому для пения в его славянских храмах…
Среди стихов великой ектений, средь этих ежедневных вопрошаний, известных тебе и каждому и в забытьи, и наяву, одна есть просьба к Господу, одна мольба, один порыв, одно горячее взывание о памяти, о помощи, о пощаде, и ты его, сколько бы раз оно ни звучало для тебя, всякий раз произносишь или слышишь словно впервые, и всякий раз оно неизменно омывается в душе твоей слезами тревоги, сострадания…
О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся!
И кто скажет, что тут упомянуты ещё не все, что кто-то в небрежении забыт, оставлен за бортом, за обочиной, брошен в беде? Нет же, все-все до единого уместились, все, кто были до нас, кто сей день и сей час подвергнуты испытанию, и все-все, с кем это случится завтра, потом, всегда, до самого конца. Потому-то стих этот – про всех. Ибо чья жизнь – не плавание по хребтам и пропастям житейского моря, не изнуряющее шествие, не чреда болезней, страданий, чья жизнь – не плен, не узилище? Подай голос, счастливец!
Если представишь себе, что за грехи людские обречено на погибель всё до последней страницы Священное Писание, и лишь на каком-то обугленном клочке пергамена осталась эта сиротская строка, то кто-нибудь из нечаянно уцелевших, найдя и прочитав её, подумает в изумлении: значит, были на свете люди, что умели так сострадать и так молиться за всех – за правых и неправых, добрых и озлобленных. И потому их вера пощажена огнём. Всё погибло. А этот их горючий стих, нещадно царапающий своими звуками самый очерствелый слух, существует, цел…
Да, в самих этих словах, особенно в славянском их облике, – о плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных – им с братом хотелось передать ещё и замедленно-текучую, надсадную поступь шествия, скрежет корабельных обшивок, скрип колёсных осей, шарканье подошв.
Эти строки были из самых первых, что они перевели на Горе по просьбе учеников. Эти строки вообще, похоже, вместе с остальными стихами ектений, принадлежали к самому раннему достоянию церкви и сотворены были первыми учениками Христовыми в ту пору, когда ещё и Евангелие с Апостолом не до конца легли на кожаные листы.
И, как часто бывало и прежде у них с Философом, вспоминался в дороге – рядом со стихами великой ектений – и апостол Павел; и тогда читали вслух его скорбный перечень невзгод и скорбей – из второго письма к коринфянам, как брат по-славянски изложил:
«В путных шествиих множицею: беды в реках, беды от разбойник, беды от сродник, беды от язык, беды в градех, беды в пустыни, беды в мори, беды во лжебратии. В труде и подвизе, во бдениих множицею, во алчбе и жажди, и в пощениих многащи, в зиме и наготе».
Что тут было не про них, братьев, не про всех, кто до них? Удивительно лишь, что этот перечень скорбей всегда как-то придавал сил, а не угнетал.
…В «Житии Мефодия» самому прибытию владыки в Велеград не уделено ни строки. Не трудно, однако, догадаться, что встреча была великим праздником для всех, кто его отсутствие переживал с острой тревогой: вернётся?.. или Царырад его больше не захочет отдать им?
КИРИЛЛИЦА И ГЛАГОЛИЦА
Доводы в пользу глаголицы
Среди вопросов, которые читатели этого биографического изложения вправе задать автору, одним из непременных будет, как можно догадываться, вопрос о первоначальной азбуке книг, вышедших из-под пера солунских братьев. Не зря же и по сей день в учёной среде не снята с обсуждения тема: какая из двух славянских азбук была первой по времени своего возникновения? Какую из них создал (сам или при участии брата Мефодия) младший солунянин? Вроде бы, по логике вещей, доступной и человеку, малосведущему в вопросе, Кирилл – автор той азбуки, которая названа его именем.
Но в XIX веке среди исследователей прочно утвердилось и теперь преобладает противоположное мнение: создатель славянской азбуки изобрёл не кириллицу, а глаголицу. Именно она, глаголица, древнее, первороднее. Именно её совершенно необычным, оригинальным буквенным строем были исполнены старейшие из славянских рукописей.
Следуя такой убеждённости, считают, что кириллическая азбучная традиция утвердилась позднее, уже после кончины Кирилла, и даже не в среде первых учеников, а после них – у писателей и книжников, трудившихся в Болгарском царстве в X веке. Через их посредство кириллическая азбука перешла и на Русь.
Казалось бы, если авторитетное большинство отдаёт первенство глаголице, то почему бы не успокоиться и не возвращаться больше к изжившему себя вопросу? Однако старые споры то и дело возобновляются. Причём эти порывы к спору чаще исходят именно от адвокатов глаголицы. Можно подумать, что они намерены отшлифовать до блеска некоторые свои почти абсолютные результаты. Или что у них всё ещё не очень спокойно на душе и они ожидают каких-то неожиданных дерзких покушений на свою систему доказательств.
Ведь, казалось бы, в их доводах всё очень наглядно: кириллица вытеснила глаголицу, причём вытеснение проходило в достаточно грубых формах. Обозначена даже дата, от которой предложено отсчитывать силовое устранение глаголицы с заменой её на кириллическую азбуку. К примеру, по убеждению словенского учёного Франца Гревса, такой датой рекомендуется считать рубеж 893/94 года, когда Болгарское государство возглавил князь Симеон, сам по происхождению полугрек, который получил отличное греческое образование и потому сразу же стал ратовать за утверждение в пределах страны алфавита, буквенной своей графикой живо перекликающегося, а по большей части и совпадающего с греческим письмом. В культурное творчество якобы вмешались тогда сразу и политика, и личная прихоть, и последствия такого вмешательства смахивали на катастрофу. Десятки, если не сотни пергаменных книг в сжатый промежуток времени, в основном приходящийся на X век, спешно зачищались от глаголических начертаний, а на промытых листах повсеместно появлялась вторичная запись, исполненная уже кириллическим уставным почерком. Монументальным, торжественным, имперским.
Перезаписанные книги историки письма называют палимпсестами. В переводе с греческого: нечто свеженаписанное на соскобленном или промытом листе. Для наглядности можно вспомнить обычные помарки в школьной тетради, второпях подтираемые ластиком перед тем, как вписать слово или букву в исправленном виде.
Обильные соскабливания и смывки глаголических книг вроде бы красноречивее всего подтверждают старшинство глаголицы. Но это, заметим, единственное документальное свидетельство силовой замены одной славянской азбуки на другую. Никаких иных достоверных подтверждений происшедшего катаклизма древнейшие письменные источники не сохранили. Ни ближайшие ученики Кирилла и Мефодия, ни их продолжатели, ни тот же князь Симеон, ни кто-либо иной из современников столь заметного происшествия нигде о нём не сочли нужным высказаться. Нет ни жалоб, ни запрещающего указа. А ведь упорная приверженность к глаголическому письму в обстановке полемики тех дней легко могла бы вызвать обвинения в еретическом отклонении. Но – молчание. Есть, впрочем, довод (его настойчиво выдвигал тот же Ф. Гревс), что отважным защитником глаголицы выступил в своей знаменитой апологии азбуки, сотворенной Кириллом, славянский писатель начала X века Черноризец Храбр. Правда, почему-то сам Храбр ни словом, ни намёком не проговаривается о существовании азбучного конфликта. К разбору основных положений его апологии мы обязательно обратимся, но позже.
А пока не помешает ещё раз привести распространённое мнение: кириллице отдали предпочтение лишь из соображений политического и культурного этикета, поскольку в большинстве буквенных написаний она послушно следовала графике греческого алфавита, а значит, не представляла собой какого-то чрезвычайного вызова письменной традиции византийской ойкумены. Вторичная, откровенно прогреческая азбука и была-де людьми, учредившими её приоритет, названа в память Кирилла Философа.
В таком, по видимости, безупречном доводе в пользу первенства глаголицы есть всё же один странный коллективный недогляд, почти несуразица. Право же, как это книжники, своевольно отвергшие глаголическое азбучное изобретение Кирилла, посмели бы назвать его именем другую азбуку, к созданию которой он не имел никакого отношения? Такое самоуправство, близкое к кощунству, могло быть допущено только лицами, по сути, совершенно не уважавшими труд своего великого учителя, святого мужа, а только делавшими вид, что истово чтут его память. Но подобное лицемерие в среде учеников и последователей наших солунян просто непредставимо. Оно по своей циничной сути совершенно не соответствовало бы этическим принципам эпохи.
Эта странная исследовательская неувязка, согласимся, сильно обесценивает доводы сторонников глаголицы как безусловного и единственного детища Кирилла Философа. И всё же существование палимпсестов заставляет каждого, кто притрагивается к теме первенствующей славянской азбуки, снова и снова проверять логику своих доказательств. Не до конца вычищенные первоначальные буквы пергаменных книг и по сей день поддаются если не прочтению, то узнаванию. Как ни промывались листы пергамена, следы глаголицы всё равно проступают. А за ними, значит, проступает или криминал, или какая-то вынужденная необходимость той отдалённой поры.
Состязание
К счастью, о существовании глаголицы сегодня свидетельствуют не одни лишь палимпсесты. В разных странах сохранился целый корпус древних письменных памятников глаголической буквенной графики. Эти книги или их фрагменты давно известны в науке, тщательно изучены. Среди них в первую очередь нужно упомянуть так называемые Киевские листки X–XI веков (памятник хранится в Центральной научной библиотеке Академии наук Украины, в Киеве), Ассеманиево Евангелие X–XI веков (в Славянском отделе Ватиканской библиотеки), Зографское Евангелие X–XI веков (в Российской национальной библиотеке, в Санкт-Петербурге), Мариинское Евангелие X–XI веков (в Российской государственной библиотеке, в Москве), Клоциев сборник XI века (в Триесте, в Италии, и частично в Инсбруке, в Австрии), Синайская Псалтирь XI века (в Библиотеке монастыря Святой Екатерины на Синае), Синайский требник XI века (там же).
Ограничимся хотя бы этими, древнейшими и авторитетнейшими. Все они, как видим, не относятся к твёрдо датируемым памятникам, поскольку ни в одном не сохранилось записи с точным указанием года создания рукописи. Но даже округлённые, «плавающие» датировки, не сговариваясь, подтверждают: все рукописи возникли уже по кончине основоположников славянской письменности. То есть во времена, когда, по убеждению сторонников «глаголического первенства», традиция этого письма усиленно вытеснялась приверженцами прогреческой азбуки, возобладавшей будто бы вопреки намерениям «глаголита» Кирилла.
Вывод, который неумолимо напрашивается: уже сами по себе датировки старейших глаголических источников не позволяют чересчур драматизировать картину противостояния двух первых славянских азбук. Заметим, что к XI веку относятся и несколько старейших кириллических рукописей Древней Руси: это всемирно известные Реймсское Евангелие первой половины века, Остромирово Евангелие 1056–1057 годов, Изборник Святослава 1073 года, Изборник Святослава 1076 года, Архангельское Евангелие 1092 года, Саввина книга – все, кстати, на чистых листах, без следов промывок.
Так что излишняя драматизация неуместна и в вопросе о палимпсестах. К примеру, при тщательном исследовании страниц глаголического Зографского Евангелия неоднократно обнаруживаются следы промывок или подчисток старого текста и новых написаний на их месте. Но что же на промытых от глаголицы страницах? Вновь глаголица! Причём самая большая из таких реставраций (речь идёт о целой тетради из Евангелия от Матфея) относится не к X–XI, а уже к XII веку.
Есть в этой рукописи и кириллический текст. Но он скромно появляется лишь на страницах её дополнительной части (синаксаря). Этот раздел относится уже к XIII веку, и текст нанесён на чистые, а не промытые от глаголицы листы. В статье, посвященной Зографскому Евангелию (Кирило-Методиевска енциклопедия. Т 1. София, 1985), болгарский исследователь Иван Добрев упоминает, что в 1879 году глаголическая, то есть старейшая часть памятника была опубликована в кириллической транслитерации. Тем самым создавалась база для более внимательного научного анализа двух азбук. Упрощалось знакомство с оригиналом и для читателей, лишённых возможности вчитываться в забытую за прошедшие века глаголицу. В любом случае такой способ обращения к древнему источнику никак не спутать с промывкой или соскабливанием.
Из сохранившихся древних рукописей, пожалуй, лишь одну можно отнести к числу целиком промытых от глаголицы. Это кириллическое Боянское Евангелие XI века. Оно поневоле приобрело несколько одиозную известность как наглядное доказательство жёсткого вытеснения одной традиции в пользу другой. Но все перечисленные выше старейшие памятники глаголического письма свидетельствуют как раз о другом – о мирном сосуществовании двух алфавитных традиций в пору строительства единого литературного языка славянства.
Такого мнения, при всём своём пиетете к глаголице, придерживался известный русский славист Николай Дурново, обративший внимание на то, что «старшие официальные славянские надписи – кирилловские». «Поэтому a priori можно думать, что оба алфавита, вернее, обе разновидности одного славянского алфавита, и кириллица и глаголица, были созданы или задуманы одновременно, для разных функций…»
Как будто во исполнение устного завета своих учителей продолжатели дела Кирилла и Мефодия приходили к негласной договорённости. Смысл же её попробуем свести к следующему: раз уж славянству, в отличие от других насельников земли, так здорово повезло, что его письменный язык создаётся сразу с помощью двух азбук, то не нужно особенно горячиться; пусть эти азбуки постараются как следует, доказывая свои способности, свои лучшие свойства, своё умение легче и надёжнее запомниться, войти на глубины людского сознания, прилепиться прочнее к вещам видимым и смыслам незримым. Понадобилось несколько десятилетий, и стало проступать наружу, что состязание – всё же не идиллия. Оно не может слишком долго проходить на равных.
Да, глаголическое письмо, добившись немалых успехов на первом этапе строительства нового литературного языка, поразив поначалу воображение многих своей свежестью, небывалостью, яркой и экзотической новизной, своим таинственным обликом, чётким соответствием каждого отдельного звука определённой букве, постепенно стало терять позиции. В глаголице изначально присутствовало качество предмета нарочитого, намеренно закрытого, годного для узкого круга посвященных лиц, обладателей почти тайнописи. В обликах её букв то и дело проступали какая-то игривость, кудреватость, мелькали то и дело простецкие манипуляции: повернул вверх кружками – одна буква, вниз кружками – другая, кружками вбок – третья, добавил рядом схожую боковушку – четвёртая… Но алфавит как таковой в жизни народа, им пользующегося, не может быть предметом шутки. Это особенно глубоко чувствуют дети, с великим вниманием и прямо-таки молитвенным напряжением всех силёнок исполняющие в тетрадях первые буквы и слоги. Азбука слишком тесно связана с главными смыслами жизни, с её священными высотами, чтобы перемигиваться с читателем. Неграмотный пастух, или землепашец, или воин, остановившись у кладбищенской плиты с большими непонятными буквами, вопреки своему незнанию всё-таки прочитывал их: тут выражено что-то самое важное о судьбе неизвестного ему человека.