Текст книги "Святые Горы (сборник)"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
24
В конце сада к забору лепился небольшой аккуратный сарай с тщательно вырезанным круглым окном. Вместо стекла – решетка из толстой проволоки. От сарая тянуло запахом – теплым, влажным и не очень противным. Свинарник воняет куда хуже.
Миша откинул крючок, растворил фанерную дверь. На полу, в желтой полосе солнца, замерли, горбя спины и отворотившись от нас, полумертвые от страха ушастенькие. Я присел на корточки и в тот момент ярко вообразил себе, что значит луч света в темном царстве. Господи, луч света, луч жизни! И хотя они ничем не напоминали кроликов, на ум пришли знаменитые узники Овод, Монте-Кристо, Нечаев, Бауман – Грач – птица весенняя… Я поразился странности ассоциаций. Господи, луч света в тюрьме! Тюрьма, тюрьма! Боюсь я, боюсь, и не желаю туда попадать, ни за что, ни за что, никогда.
– К шуму привыкнут – зашебутятся, – успокоил нас Миша.
Но я усомнился – вряд ли они зашебутятся. Внешность у них обреченная. Толстая крольчиха не выдержала напряжения и трусливо обернулась. В упор на меня уставились розовые, как от бессонницы, малокровные щелки. Крольчиха вздрогнула и зашевелила жидковатым тельцем. Схватят или не схватят? Постепенно она успокоилась – не схватят, невыразительно дернула вспухлым носом и, волоча брюхо, увалисто переползла в сумрачный угол, к разбившемуся на кучки молодняку. Она им дала понять: осторожнее, осторожнее, но ваше время продолжается. Мелюзга начала опасливо высовывать морды на свет. Им – до шапки – гулять еще и гулять.
– Вот видите – очухались, бедняги, – произнес Миша, довольный, как дрессировщик в цирке удачным номером. – Здесь вольготно им, мыто чище санатория. Правда, дохнет порядком, а с дохлых и дураку колпак не сошьешь. Шерсть лезет. Болезнь какая привязалась – ветеринара в поселке нет.
Елена печально опустила углы губ. Я подумал, что она сейчас крикнет: да закрой дверь, балда! Но она, наоборот, ласково поманила ближайшего кролика:
– Ушастик, ушастик, иди сюда, не бойся.
Крольчиха – опытная. На ее веку многих уводили,
многих, и никто до сих пор не возвращался. Пусть не сразу – за шиворот, но пришли без хлеба, а без хлеба известно зачем приходят. Она отползла боком еще дальше, увлекая за собой своих менее догадливых ровесников: «Боюсь, ой, не верю!»
Миша будто услыхал ее:
– Бойся, бойся, Елизавета. Кролик не человек – судьбу свою чует, – сказал он и накинул крючок. – Умные животные, правда?
Мы возвратились на скамью. Миша, орудуя в казанке мечом, продолжал жаловаться:
– Без пяти двенадцать, а перепаренное что пережеванное– тьфу! – вкуса нет. Вечно Федор Николаевич опаздывает: то станочек сломается, то котлован под водичку углубляли.
Миша возвел глаза к небу, и я решил, что сейчас он перейдет от восхвалений трудового энтузиазма товарища Карнауха к повествованию о его скромном и добродетельном житье-бытье в гостях у эллинов. Больше беседовать, по-моему, уже не о чем.
– Федор Николаевич у матери Анастасии в любимцах, на самых сладких перинах спит. Дореволюционные, австрийского пуха, перекуплены у жены адвоката Вайнтрауба из Запорожья. Пироги – не перины! Вскочишь, а через час она поднялась, как квашня у русских. И не взбивай! Из драного гусиного перышка подобрана. Курьих не признаем. А у вас, у русских, извините, все сено да сено. Даже у Александры Григорьевны – и то на железных сетках спали, вроде бок казенный.
Ага, на генеральских кроватях он и закончит свои небезынтересные россказни. Любопытные люди есть на свете! Теперь он перейдет к сути дела, то есть к выяснению моих намерений. Разгадка Мишиной комбинации доставила бы мне огромное удовлетворение. Он полагает, что втерся к нам в душу.
Нет, я не наивный пижон, далеко не пижон. Меня кроличьими шапками не закидаешь.
– Природа нас водичкой обделила, – прервал мои мысли Миша. – К водонапорной бабы за пять километров ходят. Правление распределяет талончики по семьям. Талончик – пять литров.
Подобрал, значит, ключ к нашим сердцам. Ну как не войти в положение, если людей жажда терзает?!
– Однако мы в грязи не барахтаемся, – продолжал Миша, умильно взирая на меня. – Видишь, чисто, как в санатории. Наши девушки к красоте тянутся. По субботам в карьеры идут с кувшинчиками, водичку из-под песочка точить, а водичка – детские слезки. Дождевой голову моют, а той, карьерной, полощут. Косы у наших девушек заметили какие? По пояс у каждой. Черный водопад – не волосы. Но все равно. Анастасия помрет – на Фене женюсь. У меня любовь. Косы у Фени тоже с кулак.
Миша оторвался от казанка и поднял смуглый кулак к своему носу. Физиономия у него лунообразная, губастая, с выпуклыми, свободно вращающимися в орбитах желтоватыми белками. Зрачки смотрят – будто поглаживают. Он низкоросл, кривоног. И вообще он похож на кого-то, на какое-то животное, не соображу лишь, на какое. Не улавливаю точно…
Сейчас, по идее, он должен опять перейти к прославлению великого бурмастера Карнауха. Так и есть!
– Эх, Федор Николаевич, Федор Николаевич, если водичку народу дашь, эллины тебя не забудут. Исстрадались за много лет. Слухача однажды привезли из самой Туркмении, копеечку к копеечке собирали. Понюхал землю: нет, говорит, водички у вас. А рядом, у соседей, ткни пальцем – фонтан. Наш поселок невезучий.
И мое появление еще раз подтверждало – действительно, их поселок невезучий. Ну и пусть невезучий. Я тоже не больно везучий.
Я вдруг рассвирепел. От голода, что ли. Хватит! Жаркое здесь втихаря лопают, хлеб кроликам скармливают, шапками спекулируют – черт-те что вытворяют. Степановскую площадку Карнаух схалтурил. Левую артезианскую сверлит. Для треста акт о поломках ЗИВа определенно сварганил. Мне с ним не по дороге. Его известно заранее, куда вильнет. А я человек честный, мой отец большевик. Елена считает, что я не умею с народом, веду себя всегда и везде как ревизор – будто у меня своих недостатков нет. Конечно, подобных недостатков у меня нет. Сегодня утром она меня обвинила в том, что я кичлив. Странная штука – за что ж она меня любит, если я ревизор и вдобавок кичлив.
– За то и люблю, – усмехнулась Елена.
Иногда я отказываюсь ее понимать.
– Воду вам и без Карнауха советская власть даст, а его упекут под суд, – крикнул я, почувствовав, что сейчас меня понесет, и почему-то радуясь этому налетающему опустошительному шквалу.
Наконец меня услышат все, вся страна, мать, Воловенко, Чурилкин, Клыч Самедович, Абрам-железный, Вильям Раскатов и даже та девочка, которая писала сочинение на свободную тему «Наш паровоз, вперед лети».
– Прихлопнут обэхээсники Федькину незаконную деятельность. Прихлопнут. Сколько он слупил с директора за скважину? Где обсадными трубами разжился?
Напрасно я лишнее в запале ляпнул. Может, обсадные трубы он и не крал. Надо быть справедливым и не отступать от истины. В истине – сила. Может, обсадные трубы принадлежали поселку. Но Костакис заморочил меня, запутал.
Миша низко набычился, по-детски удивленно скосив выпуклые белки на Елену, словно ожидая с ее стороны поддержки или, по крайней мере, объяснений.
– Когда дадут воду? – спросила Елена.
Она серьезно отнеслась к моему заявлению. Я вполне мог присутствовать при каком-нибудь важном разговоре.
– Не волнуйся – скоро, – ответил я, но без прежнего апломба.
Елена пожала плечами: что значит – скоро? Лгать ей нельзя, стыдно. Если по совести, то я не имею ни малейшего представления, когда эллинам дадут воду, и не имею права разбрасываться векселями и обещаниями. Я обыкновенный рабочий, а не депутат, не секретарь райкома и не советская власть в целом.
– Ты что? Издеваешься? – скривил рот Миша. – Когда – скоро? Какая такая незаконная? Кого под суд? – Его речь корежил сильный акцент. – Какой такой обэхээс? Какой такой суд?
Будто маленький, будто неграмотный. Вдобавок под дурачка работает – притворяется, что плохо говорит по-русски. Моя твоя ни бельмеса не понимает, моя твоя ничего не знает. Однако у него ни черта не получится. Слово – не воробей, вылетит – и тю-тю. Меня несло, несло и крутило, крутило и несло, и злость все прочнее опутывала мой разум.
– Народный, районный, – крикнул я и сам поразился, сколько ненависти во мне скопилось.
Миша цапнул с плиты зажиренную тряпку, судорожно промокнул лоб.
– С жердочки спрыгнул, – прошипел он, и по его смуглой физиономии разлилась смертельная бледность.
Миша приближался к скамье, не спуская с меня глаз. Из круглых маслин они превратились в плоские пуговицы без всякого выражения. Нос жалостно сморщился. Он еще надеялся, что я шучу, что я еще не спрыгнул с жердочки окончательно.
Елена покусывала губы. Она не препятствовала мне, а я не унимался:
– Следователь выведет вас на чистую воду.
Миша врос в землю столбом. До него дошел истинный смысл событий.
– Уматывай отсюда. Бери свою стерву да уматывай, – и он отрывисто швырнул грязное ругательство.
Я смерил его презрительным взглядом. Этими петушиными взглядами в наших городских дурно освещенных подъездах мы овладели в совершенстве. Он не Карнаух и не Савка. Чихал я на него и на его древность. Я схватил Мишу за кисть и слегка дернул, одновременно перекидывая через бедро. Отличное туше! Миша валялся спиной на грядке, припечатанный по второму юношескому разряду.
– Благодари аллаха, что мы у тебя в гостях. Ругаться не прекратишь – кривульки узлом завяжу, – пообещал я.
Елена не видела меня в настоящем честном бою. Пусть полюбуется.
Но что со мной происходит? Кошмарно хвастаюсь, как барон Мюнхгаузен. Абсолютно нетерпим. Ожесточился. Управлять собой не умею. Чуть что – в драку. Изображаю из себя самого принципиального человека. Неподкупен, как Робеспьер. И все меня нервирует, и везде я суюсь со своими советами, и всем я недоволен, будто мне надзор поручили за трестом, да что за трестом – за целой страной. Елена права, Елена права. Не получается у меня с народом. Надо спокойно, по-человечески вести себя. Определить свое место. А не лезть затычкой в каждую бочку.
– Не ссорьтесь, ребята, – тихо попросила Елена. – Нехорошо. Виновата во всем вода. Обыкновенная чистая вода.
Елена на стороне Костакиса, хотя он обложил ее последними словами. Вот кто предатель, вот кто предатель, – и меня снова понесло.
Миша поднялся с земли, не проявляя враждебных намерений. Струсил, спекулянт? Это тебе не ушастеньких свежевать.
– Ах, ты таким объявился?! – сквозь зубы процедил он. – Эллины вас угощать собрались, эллины вас в доме, как дорогих, приняли, а ты, овчарка немецкая… – и Миша внезапно ринулся к плите.
Ну куда ты прешь, мясокомбинат? С тебя сало топить – не перетопить. К кухонному мечу я успел быстрее и забросил его в кустарник. Пусть ищет. Тогда Миша взвизгнул и вцепился в мою куртку.
– Ребята, как вам не стыдно? – сурово укорила нас Елена, пытаясь разнять. – Костакис, ты что – спятил? Я технолог с кирпичного, немедленно прекратите драку.
Но Миша не обращал внимания на призывы. Руки, по-бульдожьи сжевывая ткань, подкрадывались к моему горлу. Правой я зажимал его шею в ключ, гнул книзу, а левой – силился оторвать от материи скользкие, провонявшие луком пальцы. Неожиданно он выпустил ворот, я ослабил давление. Тогда он дернулся, коварно ушел под локтем вбок и, переваливаясь на кавалерийских ногах, побежал к крыльцу. Хлопнула дверь. Воцарилась пыльная, насыщенная запахами жаркого тишина.
Шабаш, возвращаюсь в Степановку. Проповедью с ними не сладишь.
– Черт его раздери! Он сам с жердочки спрыгнул. Пойдем, Елена, – сказал я с досадой.
Елена, однако, не ответила, не тронулась с места, и я почувствовал, что сейчас она не только не одобряет моих поступков, но и готова помириться с Мишей, простить оскорбление и даже сесть с ним за один стол. Ну и пожалуйста, ну и черт с вами со всеми! Я направился к калитке. Ничего, если любит – догонит.
Я не успел пройти и половины расстояния, как за спиной трахнул выстрел. Пах-х-х! Доска забора взорвалась щепками. Я стремительно – как во сне – оглянулся и увидел, что Миша, опершись плечом о столб, перезаряжает двустволку. Я побежал к нему в беспамятстве.
– А-а-а… В комсомольцев стрелять, сука…
Миша неумело сложил ружье, втиснул приклад в щеку, и – это спасло нас обоих – замешкался на ничтожную долю секунды. Я успел схватить за теплые стволы и потянуть их к себе. Трахнул второй выстрел: пах-а-хх! дзень!
Вырвавшись из онемелых пальцев, стволы врезались с размаху в мою скулу. Внутри что-то напряглось и лопнуло. Булькнув, ледяная жидкость извилисто потекла к подбородку.
Сознание неторопливо покидало меня, как человек оставляет уютную комнату. Вначале я утратил слух, потом дальнее зрение, потом я медленно упал навзничь.
Лунообразная физиономия Костакиса на фоне красного неба склонилась надо мной и завертелась волчком, сливаясь в черный визжащий круг, как на точильном станке.
Искристый хвост кометы ударил золотом и отшвырнул меня во мрак.
25
– Откуда брызги цимлянского, граждане? – и Карнаух беззвучно рассмеялся.
Его голос просачивался сквозь несколько слоев плотной тишины.
– Подрались хуже распоследней пьяни у пивного ларька, – ответила Елена. – А еще комсомольцы.
– Про драку в комсомольском уставе ничего не сказано. Все зависит от того, кому и за что зубы чистишь. – И Карнаух снова беззвучно рассмеялся.
Разумная мысль. Я глубоко вздохнул, как на рентгеновском исследовании, и ко мне вернулась способность видеть. Елена сидела возле на корточках, отирая мой лоб мокрым платком. Миша подобострастно засматривал ей в лицо. Он судорожно сжимал пустую литровую бутылку. Мелкая дрожь била его по-кроличьи. Дрожишь, спекулянт? Ну, дрожи, дрожи. Покушение на рабочего геологической партии даром тебе не сойдет, не надейся. Злополучная двустволка почему-то валялась у забора. Вещественное, между прочим, доказательство. Полезно бы номер узнать, на чье имя зарегистрирована. Может, он оружие незаконно хранит. На суде я Костакису отомщу. Придется старой Анастасии ехать в Запорожье, нанимать адвоката Вайнтрауба.
– Чудаки вы, хлопцы, забияки. Чего залупились? Тебя, Костакис, пора изолировать, пора тебя в район, ей-богу, в капэзэ. Урка ты и банабак.
Карнаух открыто иронизировал. Он был удовлетворен, что я все-таки схлопотал свое. Упорно напрашивался. Мише, конечно, не до шуток. Он сам испугался. Маслянистые подобревшие глаза соглашались: да, в район! да, в капэзэ!
Хватаясь за перила крыльца, я с трудом поднял свое одряхлевшее тело с земли и плюхнулся задом на ступеньку. Сквозь голубоватую зыбкую завесу я видел, как Карнаух прикурил, со вкусом затягиваясь.
– Ему отдохнуть надо и голову водой холодной полить, – посоветовал он, продолжая беззвучно смеяться. – Что, Костакис прикладом тебя дубасил?
Он притворился, что не слышал выстрелов.
– Твой хозу трус и бандюга, – прошептал я, с усилием разлепив спекшиеся губы. – Пусть им следователь займется. Спекулянт чертов!
Собственный голос долетал издали, преодолевая трескучую сумятицу разрядов.
Беседа в отделении милиции с капитаном Макогоном явно не сулила Мише ничего радостного. Он виновато поморгал. Желтые белки проворнее завращались в орбитах. Он беззащитно посматривал то на Карнауха, то на Елену, то на меня.
– Я их к кроликам водил, как в зоопарке. Ушанки по дешевке обещал устроить, помидоров и сельдерея в жаркое специально добавил. Твои гости, начальник, мои гости, – оправдывался Миша.
– Добрый ты, Костакис, и глупый.
Карнаух, присев, ощупал мой затылок. Потом он подул в ухо, из которого сочилась кровь.
– Костакис спекулянт, а ты симулянт. Оба иностранцы, не русские вы люди.
– Почему это я иностранец? – обиделся Миша. – Чем это я не русский?
Карнаух не ответил, взял у Елены платок и воздушными прикосновениями, неожиданными для его крупных мозолистых рук, очистил от грязи мои волосы и висок.
– Держи сам, симулянт, – и он притиснул мою ладонь к платку. – Немного контужен ударом по башке, – Карнаух без ошибки выставил правильный диагноз. – Инвалидности третьего этажа у ВТЭК не выдуришь.
Ему удар по голове что слону дробина. Превозмогая дикую слабость – пусть он не думает, что я собираюсь клянчить инвалидность, – я поднялся со ступеньки и вытащил мятую пачку папирос. Еле отыскал целую, но спичкой чиркнул не сразу. Пальцы тряслись, как у алкоголика.
– Крепенько ты его, Костакис, обучил. От души, от широкого сердца. Плевый он человек, без всякого уважения.
– Я под ноги метил, а он головой вперед, – мрачно пробормотал Миша. – Я просто пугнуть хотел.
Миша понурился с безнадежностью. Капитана Макогона все равно ему не миновать.
– Врешь! Иди докажи, чего ты хотел. Я на тебя в суд подам.
Это крикнул я. И мой собственный голос внезапно принес облегчение, прорвав давящий пласт глухоты. Уши со звоном раскупорило.
– Ладно, заткни фонтан, ревизор. Договоримся давай по порядку. Костакис, собери пережрать.
Миша, с облегчением опустив бутыль на ступеньку, помчался к плите. Надеется, что Карнаух выручит.
– Ну что, школяр, нарвался? Нарвался, нарвался. Я предупреждал тебя. Они, эллины, нация – кипяток. Честная нация. С ними не как с Федей толкуй. Чуешь, чем пахнет? Кровной местью. По-итальянски вендеттой зовут. Уважительно рекомендую осторожность. Ну, охрипни, не беда. С кем не случается? Контузия у тебя пустяковая. Я танкист – я знаю. Меня под Бахмачем тоже так долбануло – неделю маялся, а опосля – ничего, еще лучше слышу.
Треск разрядов и впрямь утих, пропал, как иногда бывает в телефонной трубке.
– Ты на Костакиса не серчай. Ничего ведь особенного не произошло. Ну пошутил неудачно, глупо пошутил. Не дурак же ты, чтоб в суд опрометью лететь. Из треста тебя вышибут тогда в момент. Клыч беспорядка не потерпит.
Обожают они на шуточках выезжать. То я шучу, то они.
– Оригинальные шуточки, – прервала свое молчание Елена. – Махновские. То за нож, то за винтовку.
Она безуспешно пыталась стереть с юбки капли моей крови.
– Пятна выводить скучно, – сказала Елена. – Чистка в Кравцово. Молнию там обязательно испортят. Выпарывать самой приходится. Лимон мне нужен и щелок.
В общем, она не расстроилась ни из-за меня, ни из-за юбки. Что ей моя жизнь?
– А ананасы вам не подойдут? – серьезно спросил Карнаух.
– Нет, к сожалению, не подойдут.
Мне хотелось, чтобы Елена проявила больше заботы при Карнаухе. Пусть бурмастер завидует. Не все ему американской кожанкой перед девушками форсить.
– Ну, ребята, замнем для ясности и выпьем на брудершкаф? – предложил Карнаух.
Я улыбнулся – действительно смешно: брудершкаф. Улыбка получилась косоротая. Пора было закругляться, пора было покинуть гостеприимный двор Костакиса и пора, конечно, завершить эту главу.
Карнаух щурил глаза и выдувал тугой – паровозный – дым из ноздрей, ожидая, что мы решим. Замнем или не замнем? Брудершкаф или не брудершкаф? Но я молчал. В суд на Костакиса подать? Ерунда. В милицию Макогону жаловаться? Клыч Самедовнч, безусловно, рассвирепеет. Единственная командировка – и на тебе: уголовщина. Эх ты, заворчит Чурилкин, пустили Дуньку в Европу. А Воловенко?! Его-то я как подсажу?! Следователь до Дежурина и скважин непременно докопается.
Карнаух шлепнул ладонью по моей спине.
– Молчание – знак согласия. Привыкай, обомнешься. Сбрешешь Сашке, что штангой звездануло.
Он ни капельки не смутился, не растерялся. Плевал он на меня с высокой колокольни. Он спокоен и уверен. А я – я боялся тюрьмы. Да какая здесь, к дьяволу, тюрьма. Все эти капэзэ, дэпэзэ, итээл… Он монету чеканит. И никто ему поперек, потому что – железная необходимость. Про себя с ехидством злорадствует: во, влип, школяр! И при девке. При девках павлиний хвост не распускай, особенно в неизвестной местности. Общипают. Если б он проведал о драке после «Большого вальса». Закономерность, сказал бы, тебя в классе случайно не били?
Нет, меня в классе случайно не били. Били у нас совсем других – Сиволобова, например. Били его до смерти. Запирали в уборной. Гвоздем крупно выцарапали на парте – легавый. Привязывали к фонарю и расстреливали зимой снежками, летом – жеваной бумагой из жестяных трубок.
Сегодня подобных трубок не встретишь ни в одной школе. Последний райпромкомбинат гнушается выпускать чернильные ручки с полым держаком, а раньше они ценились недешево. Поди ее прежде достань. Прикрутишь перо ниткой к огрызку карандаша, и готово дело. Невыливайки глубокие, горловина у них узкая, толкаешь туда карандаш, толкаешь – нитка намокнет, перо разболтается, пальцы грязные, липкие, клякса на кляксе, – полное отвращение испытываешь к себе, к уроку, к предмету, ко всему на свете.
Чем яростней терзали Сиволобова, тем чаще и подробнее он доносил. И класс не выдержал борьбы, сдался на милость победителя, перестал его мытарить, Си-волобов же по-прежнему регулярно посещал учительскую. На большой перемене сбегает в уборную – и за угол, там притаится, ждет звонка. Как коридор очистят, он в дверь. На урок опаздывает минуты на две. Всем ясно – доносил. -
– Иди ты к черту, Карнаух, – я едва нашел в себе силы прошепелявить.
Я несколько раз судорожно вдохнул, стремясь подавить головокружение.
– Считал тебя человеком, а ты сволота.
Я поднялся со ступеньки и взял Елену за локоть. Я прав, а они не правы. И Елена не права. Она про скважины не знает. Если бы только ушастенькие и артезианская – тогда бы иной коленкор. Но за ним, за Карнаухом, еще скважины висят. Нет, они не правы. Я думал в первую очередь не о себе, а они – о себе. Или я тоже думал о себе – пусть во вторую очередь?
Елена не отстранилась. Значит, она со мной.
– Можешь катиться в Никополь.
Я не позволил себе больше ругать Карнауха, потому что в заграничных фильмах лихие парни умели обуздывать свой темперамент. А трофейных фильмов – итальянских и американских – мы насмотрелись досыта. И «Восстание в пустыне», и «Марию Стюарт», и с Джильи, и с Карузо, и с Гарри Купером, и еще каких-то и с кем-то. Названия и сюжеты стерлись, но потасовки под музыку и пальбу, ослепительные улыбки и твердые профили всплывали в сознании постоянно – к месту и не к месту.
Не отпуская локтя Елены, я громко ее успокоил:
– Не волнуйся, мы с Воловенко сами справимся. Ты только не волнуйся. И воду эллины скоро получат.
– Точно, скоро, – подтвердил Карнаух. – Зря тлеешь, фитиль. И нудишь, как прокурор. Ну, засек. Укажи по-товарищески. А ты раздуваешь пожар мировой войны, как самовар валенком. Несолидно. Передай Сашке, как развинчу гайку, постараюсь приехать, – пообещал он, презрительно сплевывая.
Карнаух взбежал на крыльцо, взялся за никелированную – начищенную – ручку и опять сплюнул. Теперь плевок шлепнулся почти рядом с моим ботинком.
– Молокососов ревизорами посылают, мать их за ногу. Совсем с ума сошли. Ну Абрашка, ну Абрашка – доиграешься. – И он оглушительно треснул дверью.
Сорвал злость. Что донесу – не испугался. У него и не мелькнуло подобного подозрения. Он был уверен, что я не ябедник. Если б ошибся – удивился бы. А в общем рисковал. С Абрамом-железным ему не сладить. Начет за простой станка ЗИВ – и фьюить трехмесячная зарплата. Потому и дразнят – железный. Так что бурись себе, артезианская скважина, беспрепятственно. Дети, жена с глазами-изюминками. Нет, на донос, хоть и справедливый, я не способен. Однако нашу степановскую, образцовую, он добьет. И керн в лабораторию отправит аккуратно. Побоится снахальничать. Сейчас характер демонстрирует. Значит, я победил? Поглядим, посмотрим.
С волос капала соленая вода. Я подлизывал ее языком. В чем-то я победил, бесспорно; но в чем-то и проиграл. Наверняка не по одной позиции. Пиррова, словом, победа. И Елена, главное, не всегда держала мою сторону. Я не мог избавиться от горького осадка, основную причину которого не в состоянии объяснить до сих пор. Боль – чепуха, неловкость – хуже, но не в них дело.
Над берегом пологим узором кружила черная птица. Хищные контуры ее крыльев и плавный, сытый полет напомнил мне полет немецких «мессершмиттов», которые в точно таком – жарком – августе, больше десяти лет назад, барражировали над нашим городом, что-то нагло и безнаказанно высматривая. Я вскинул ружье, – Костакис не использовал второй патрон, – прицелился и – вот тебе! Птица, всплеснув несколько раз крыльями, по-прежнему сыто и лениво поднялась к солнцу. Я прислонил ружье к забору и распахнул калитку. Висок, скула отчаянно ныли; в ухе не прекращались телефонные разряды. Елена пригладила мне волосы. Ее жест был исполнен нежности и сострадания.
День приезда – день отъезда считается как один день. Мы здесь скоро сутки, а кажется, что прошел целый месяц.
Мы спустились под гору. Бурое пространство стремительно откатывалось от поселка, от моря – к горизонту, с решительностью отодвинув в сторону и тем самым уменьшив в размерах конус Корсак-могилы, где-то на полпути теряя свой яркий, определенный цвет. Там, вдалеке, пространство превращалось в серую, глухую полосу по мере того, как солнце садилось. В сумерках полоса напитается синим, потом серебристым и розовым с желтой и коричневой каймой, а когда солнечные лучи померкнут, уже нельзя будет разобрать, где твердь смыкается с небом, где эта воображаемая линия – горизонт. Физическая география до утра уступит место живописному искусству – нерасторжимой смеси вечерних вспыхивающих изнутри красок, таинственно мерцающему волшебству света.
На переднем плане паслась пегая в белых пятнах корова, как на пейзаже Гоббемы в нашем городском музее. Возле нее бродила женщина в длинной юбке. За юбку цеплялся мальчишка с хворостиной в кумачовой рубахе. Маленький древний эллин.
Жизнь продолжалась. Ненависть к Федору Карнауху и Мише Костакису исчезла.