Текст книги "Святые Горы (сборник)"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
– Хуже будет. Они наш квартал под генералов отвели. Они и тебя, и меня вышвырнут, а скоро зима.
И Ядзя заплакала, потому что не желала околевать в каком-нибудь дощатом бараке на окраине, а хотела жить по-старому в теплой швейцарской, из которой не выветрился вкусный аромат куриного супа и жаренного на смальце лука.
Юлишка вдруг пристально вгляделась в Кишинскую.
В Золотоношах пыльным летом четырнадцатого года знакомую ей бедную семью выселяли из жалкой хибары, за долги, вероятно. Впереди телеги с нищенским скарбом шествовали здоровенные стражники из уезда. Один из них колотил поварешкой о дно сковороды. А позади брели старик, женщина и полдюжины девочек – мал мала меньше. Женщина, черная, смуглая, захлебывалась:
– Нас вышвыгнули! Мы погибли! Нас вышвыгнули!
Белокурая дородная Ядзя, странно, смахивала сейчас на ту смуглую женщину.
Чем?
Возгласами?
Но за женщиной тянулся длинный хвост детей, а Ядзя одна, впрочем, как и Юлишка. Нечего им трусить.
По полу зацокали коготки. Из кладовки в коридоре нехотя выбралась Рэдда. Заспанная, она сладко потянулась на пороге и зевнула, потом не спеша преодолела пространство между дверью и Юлишкиными туфлями. Предварительно обнюхав, она легла на них бело-розовым со втянутыми сосками животом. Нежная тяжесть успокоила Юлишку.
В открытую форточку ворвался усиленный штольней подъезда рев мотоциклов. Во дворе кто-то что-то крикнул: ай-пай-трах-чав-бам! – то ли по-немецки, то ли по-русски. Но так как Юлишка не уловила ни сути, ни интонации, то и не взволновалась. Вскоре шум растаял.
– Убрались, – удовлетворенно сообщила Ядзя, смелее отодвинув занавеску.
– Ах, я Рэддин матрасик забыла!.. Сходим? – спохватилась Юлишка.
– Обожди. Вдруг вернутся?
Но никто не вернулся, и ободренные тишиной подруги на цыпочках, словно две тени, выскользнули на бетонированную площадку лестницы, с которой превосходно просматривался пятачок у черного хода.
3На двери двенадцатой квартиры висел аккуратно приспособленный к почтовой прорези листок бумаги: «Хозяева, сиди дома, не бегай» – и четко фамилия, и звание – по-немецки. Юлишка их-то, конечно, и не разобрала, так как не знала ни одной иностранной литеры.
На четвертом этаже у Кареевых – под квартирой Александра Игнатьевича – белел точно такой же призыв, написанный на точно такой же сияющей, будто хорошо накрахмаленное и отглаженное белье, бумаге, – негнущейся. Юлишка не обратила на него особого внимания, когда поднималась по лестнице. На других этажах предупреждение отсутствовало. То ли там кто-то оставался, то ли немцы открыли замки ключами, изъятыми утром у Кишинской, и им уже ничего не было нужно от тех – Жилы, Апрелевых.
Несмотря на вежливую просьбу немцев никуда не бегать, Юлишка предположила, что они сами поняли ее не менее вежливый намек и убрались восвояси – искать более гостеприимное пристанище для своих генералов. Здесь их духа не будет. Сусанна Георгиевна останется довольна ее поступками.
Ядзя молчала. Она смирилась с тем, что Юлишку не переубедить. Может быть, немцы – это не так страшно, подумала Кишинская, может быть, я преувеличиваю? Но между пальцами у Юлишки голубиным крылом трепетал маленький листок, покрытый каллиграфическим почерком. Листок грозил, хотя имел невинный вид.
Ядзя прошлась по коридору, завернула поочередно в спальню, столовую, кабинет, развела – без зависти – руками, пожалела открывшееся перед ней великолепие и прошептала:
– Они нас застрелят, если что.
– Не бойся, – ответила Юлишка, – не застрелят.
И опять перед ее глазами появились Скрипниченко и Любченков – веселые и молодые, в белых краснозвездных шлемах и нитяных перчатках…
Она вздохнула свободнее, чувствуя себя победительницей, и решила больше не поддаваться ни дурному настроению, ни мрачным пророчествам Ядзи. Она вошла вслед за подругой в кабинет Александра Игнатьевича, где по-прежнему лежала неприбранная, похожая на талый – осевший – мартовский сугроб постель, подняла трубку телефона и, чуть притормаживая на обратном пути диск, набрала номер Апрелевых. На удивление, там сразу отозвались.
– Алье?
– Это ты, Марусенька? – спросила Юлишка. – У вас немцы были?
Она чуть отстранилась – сдвинула наушник, так как бабушка Апрелевых обладала привычкой говорить очень громко.
– Неизвестно, то ли были, то ли нет, – гремела трубка. – По-русскому балакают и ничего не берут.
– Вот пожалуйста, – торжествуя, сказала Юлишка, подмигнув Ядзе, – по-русски говорят и ничего не берут, и бояться нам нечего.
Ядзя с сомнением пожевала губами.
– Марусенька, а Марусенька, – продолжала допытываться Юлишка, – ты что будешь делать?
– А что? Ничего не буду. Отдохну да грузинского попью с сухариком пеклеванным, насушила. Заходи. Зайдешь?
Сухарики из пеклеванного – изобретение академика.
У Юлишки внезапно оборвалось что-то под сердцем. Возбуждение спало, и она машинально, не отвечая, дала отбой, а потом подошла к тахте и села прямо на простыню, чего раньше себе бы не позволила. Марусенька права – надо подкрепиться, попить чаю, а тогда уж сложить в чемодан белье на случай, если придется все-таки скрыться у Ядзи. Минуту назад она твердо решила – остаться, чего бы это ни стоило, раз мотоциклисты укатили, но, вспомнив про накрахмаленный листок, заколебалась.
Пустынность комнат ее мучила, пустынность переулка предостерегала: немцы не могут не возвратиться; немцы возвратятся!
– Ну и пусть! Уйду назло! Здесь я хозяйка!
Она чувствовала себя хозяйкой, главой семьи и не собиралась такое приятное ощущение терять.
Чтобы подбодрить Ядзю, Юлишка предложила:
– Пойдем позавтракаем.
В углу Ядзя скатывала желтую ворсистую подстилку Рэдды. Не валяться же английскому пойнтеру на голых досках из-за немцев?!
Юлишка перевела взгляд на люстру, отвратительным крестовичком прилипшую к потолку, – а когда-то ее форма нравилась. Перед глазами Юлишки проплыли обломки того дня, когда в эвакуацию уезжала Сусанна Георгиевна с Сашей и Юрочкой.
Заграничный раздвижной чемодан.
Переломленная бровь.
Веселая песенка: «Мы едем, едем, едем в далекие края…»
Визжащая от отчаяния Рэдда.
Растерянные, расползшиеся губы Александра Игнатьевича.
Она вспомнила и первую вероломную бомбежку. На рассвете, двадцать второго июня, похожую на раскаты грозы. Вспомнила и последнюю, неделю назад.
Вздрагивающие в страхе стены.
Глухие, будто неопасные, далекие взрывы.
Крики.
Лучи прожектора, спотыкающиеся о края туч.
Перепляс шлепанцев в гулком парадном.
Сухую прогорклую котельную, заменяющую убежище.
В ее воспоминания вплеталась и какая-то чепуха. Она явственно слышала, например, ребячьи дразнилки…
Дразнилки? Да, забавные дразнилки.
Она любила следить за Юрочкой, играющим во дворе, и заступалась, когда его обижали старшие мальчишки. Саша и Юрочка подолгу гостили у Сусанны Георгиевны. Их квартира рядом с депо была сырая, темноватая, жить в ней осенью и зимой нелегко. Приезжали на воскресенье с ночевкой, оставались неделю-другую. В школу Юрочку возили трамваем, иногда «бьюиком», которым управлял личный шофер Александра Игнатьевича Ваня Бугай. Муж Саши Марк в душе расстраивался, но внешне никогда не показывал: мальчишка в тепле, да и питание у Сусанны Георгиевны по калорийности куда выше – не сравнить.
Особенно часто Юлишка воевала с восторженно рыжим, разнузданным Валькой Кареевым. Этот Валька имел противную привычку ни с того ни с сего ставить в тупик Юрочку или какого-нибудь другого малыша коварным вопросом:
– Ты за солнце или за луну?
Юрочка, вызубрив в детском саду, что солнышко – самое что ни есть лучшее на белом свете, выкрикивал:
– Я – за солнце!
– Так ты – за солнце?! – Валька свирепо повторял вопрос и лукаво узил зеленые разбойничьи глаза. – Так ты – за солнце?! Такой, значит?
– Да, я – за солнце! – подтверждал с готовностью наивный Юрочка, не подозревая, каким издевательствам его сейчас подвергнут.
Юлишка тогда выскакивала на балкон и, перегибаясь через перила, грозила кареевскому отпрыску:
– Ну-ка тронь! Попробуй – тронь! Отцу скажу.
Но Валька с полным сознанием правоты ставил подножку Юрочке и сбивал на землю, пританцовывая:
– За солнце – за горбатого японца! За луну – за Советскую страну!
И Юрочка, бедняжка, только беспомощно шевелил дрожащими губами, боялся плакать и ябедничать Сусанне Георгиевне: шутка ли – против Советской страны!
– Бей самураев! Банзай! – торжествовал над поверженным рыжий.
Он усердно отвешивал подзатыльники и тем мальчишкам, кто, перепутав обстановку, признавался, что он за Англию и против немцев:
– Против немцев? Получай! Тра-та-та! Та-та! Банзай!
У Вальки явно не хватало слов, чтобы выразить свои переживания.
Кончились подобные штучки для него плохо. Однажды вечером Юлишка надела воскресное платье и пожаловалась Валькиному отцу, тоже рыжему, – инженеру Карееву, сыну ответственного работника. Инженер, краснокожий от природы, еще больше покраснел от неловкости, моментально поймал сына за вихры, сдернул с него трусы и, невзирая на свое высшее образование, изящные манеры и пост отца, отстегал ремнем.
Подействовало мало.
На следующий же день после начала войны Валька перестроился, и двор проснулся под новую дразнилку:
– Внимание! Внимание! На нас идет Германия! Нам Германия нипочем, мы Германью – кирпичом!
Рыжий Валька эвакуировался из первых – в середине июля.
Юлишка сейчас с неосознанным удовлетворением повторила вслух эту забавную дразнилку:
– Внимание! Внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью – кирпичом.
Ядзя жарила в кухне яичницу, а Юлишка продолжала сидеть в кабинете, на тахте, как завороженная.
На ум ей пришли развалины дома у цирка рядом с Меринговской.
Крутящийся кленовым листом в воздухе кусок кровельного железа.
Резкий треск пламени из витрин Пассажа, куда она бегала в овощную лавку неделю назад.
Или то – шум примуса, на котором Ядзя жарит яичницу?
Промелькнувшего было достаточно, чтобы уйти без оглядки к Ядзе. Там, в сыроватом полумраке, пронизанном запахами мытых полов, вьющихся сочных сплетниц и рисовой пудры, не так одиноко, там – запас продуктов, там Рэдда с бледно-розовым животом и слезинкой в уголке темно-карего печального глаза.
Туда, туда, туда!..
Со стены квадратными глазами смотрели пустые рамы. Осиротели под лепными бронзовыми завитушками таблички: Паоло Кузнецов «Две корзины», Микола Глущенко «Натурщица», Петр Кончаловский «Сирень», Витольд Бялыницкий-Бируля «Пейзаж с тремя березками». Сусанна Георгиевна, после одной особенно жестокой бомбежки, сама свернула холсты в рулон и спрятала на антресоли. Если пожар, сподручней спасать.
Собственная квартира показалась Юлишке вымершей и страшной.
Ядзя позвала ее в кухню. Как только позавтракали, Юлишка заторопилась. Будто во сне, она принесла из своей комнаты смену постельного белья, две ночные рубашки, воскресное платье, фотографию Фердинанда и вазочку с засохшим ковылем. Ядзя подхватила собачий матрасик, и они, почти не обремененные тяжестью, начали спускаться вниз по парадной лестнице. Когда они плавно, как в замедленной киносъемке, огибали перила на втором этаже, гром, грохот, рев, – трехглавый зверь – такого в детстве на олеографии, изображающей события из апокалипсиса, видела Юлишка над стойкой в кавярне, откуда приводила по вечерам подвыпившего отца, – вторглись в переулок.
Ядзя прильнула к окну, расчерченному крест-накрест бумажными полосками, и тут же отпрянула:
– Попались!
На асфальтовый пригорок задом вползал грязно-зеленый приземистый танк, выстреливающий впереди себя ядовито-синюю струю – пунктир. Пунктир через секунду превращался в растрепанные комочки.
Как подробно они видели: и спустя двадцать лет Ядзя отчетливо помнила ядовито-синий пунктир…
Прозрачно-голубые хлопья отработанного горючего ватой цеплялись за ветки деревьев в парке напротив университета. Его величественная колоннада вздымалась вдали массивно, незыблемо и абсолютно спокойно – она была равнодушна к войне, к тому, что на асфальтовый пригорок задом вполз приземистый – с тупым лбом – танк. Колоннада была мощной и мудрой. Ведь ей заранее известно все, что произойдет и чем все кончится. Она взирала на мир с высоты истории.
– Скорее, Ядзенька, скорее, – почти беззвучно крикнула Юлишка и, не обращая внимания на боль, неожиданно разыгравшуюся в левой ноге, устремилась вниз. – Ненавижу вонючие велосипеды!
Представление о немецкой вежливости под гул моторов рухнуло – и ужас обуял ее.
Ядзя поспешила за Юлишкой, держа матрасик наперевес, как винтовку. Через внутреннюю дверь подъезда они проникли во двор. Немцы были на этот раз медлительны. Они вяло слезали со своих седел, разминая затекшие ноги. Юлишка задержалась, оглянувшись назад. На другом конце штольни, будто в подзорной трубе, она успела ясно рассмотреть, как худощавый парень судорожно, по-куриному поджав ногу, переносил ее над мотоциклом. Стукнуть его по затылку ничего не стоило.
Немцы не спешили. Они, кроме того, превосходно знали, что здесь, именно здесь, их не подстерегает никакая опасность. Из-за угла не пальнут, топором не ударят – некому. Дом пуст. Квартирьеры проверили. Наверное, самый пустой дом в городе.
Переулок напротив университета был и впрямь как-то отстранен от кровавых событий, которые быстро разворачивались в трехстах метрах за аккуратно посыпанными песком аллеями парка – на главных и второстепенных магистралях. В арьергарде пехотных и моторизованных частей следовали громадные фургоны, в которые заталкивали любого подозрительного. В первые же часы очищали район за районом от тех, кто мог оказать сопротивление. Автоматные очереди то и дело дробили воздух, хотя возиться с трупами солдаты избегали. Они мечтали поскорее устроиться и отпраздновать победу, пока тылы не подтянулись и не вытеснили их.
Ах, проклятые, не вперли-таки танк во двор, грубовато подумала Юлишка, потому что помешал мой каштан. Ну и хорошо, что помешал. Радуясь утешительной мысли, что и для немцев нашлась преграда, она, теперь уже догнав Кишинскую, под стеной соседнего дома, бросилась к флигелю.
Таким образом, Юлишка и Ядзя спаслись от допроса, а может быть, и от чего похуже. Они чуяли инстинктом много переживших женщин, что в квартире человек одно, на улице – иное: откуда и куда идете? зачем?
Немецкий солдат, помнили они, любит патрульную службу, любит он и облавы, и прочесывания, и проверку документов.
Когда подруги, почти теряя сознание, очутились на бетонированной площадке перед дверью, знакомый Юлишке навозный жук передовым, вразвалку вышел из штольни. На уровне верхней ступеньки, налево от забора Лечсанупра, проплыла его каска. Посвистывая, он принялся громко отмерять шагами расстояние до стены.
– Иоахим, Готфрид, Конрад, лебедку подтащите сюда, – скомандовал он по-немецки своим товарищам, которых по одному выплевывала штольня.
Бам, бам, ударило в уши, бам, бам!..
Неужто девять, удивилась Юлишка. Она могла дать голову на отсечение, что бой часов доносится из квартиры, где остались старинные бронзовые часы, олицетворяющие времена года посредством бесстыдно раздетых женщин.
Она, конечно, ошибалась.
По асфальту грохотали подкованные сапоги, и эхо, усиленное штольней, повторилось внутри ее существа.
Двор заполнялся солдатами.
4Целый день подруг никто не тревожил. Вероятно, немцы забыли за ненадобностью о швейцаре Кишинской.
Несмотря на каштан, Иоахим, Готфрид и Конрад под руководством навозного жука загнали во двор фургон, нагруженный фанерными ящиками и другими предметами невиданных очертаний. Затем они смотались поодиночке, оставив сторожить какого-то недотепу в пилотке, из безымянных, из тех, кто появился позже. Он шлепнулся задом на подножку кабины, поковырял в носу указательным пальцем, поковырял в зубах травинкой, поковырял в ушах другим пальцем – мизинцем, закурил сигару и долгое время забавлялся пусканием тонких колец дыма. Недотепа был не из любопытных, окружающим не интересовался. Утомившись, он задремал, развалясь по-кошачьи на крыле.
Юлишка и Ядзя часто приникали к щели в занавеске. На дворе колыхались вязкие сиреневые сумерки. Неясные шумы, просачивающиеся через штольню подъезда, раскачивали их то в одну, то в другую сторону. В конце концов подругам наскучило следить, тая дыхание, за дремлющим недотепой. Ядзя отправилась готовить ужин, а Юлишка, закутавшись в плед, села в кресло бабушки Марусеньки. Рэдда тут же улеглась теплым животом на ее туфли.
Ели они, как до войны, за обеденным столом, лишь однажды отвлекшись, чтобы взглянуть, не случилось ли чего новенького, но за занавесками все оставалось таким же сонным, как и прежде. Густела сиреневая тишина, солдат спал, фургон стоял на месте.
Когда в небе прибавилось черной краски, навозный жук сам, собственной персоной привел на смену недотепе другого солдата – не то Иохима, не то Готфрида, не то Конрада.
Подоспело время укладываться в постель. Они легли поперек кровати, пододвинув кресла.
За шесть лет Юлишка ни разу не покидала на ночь своей комнаты. А если Александр Игнатьевич чаю попросит на рассвете? Кто сварит? Кто утром соберет Юрочку в школу? Кто проверит его портфель? Кто догонит его на крыльце, чтоб выдернуть из ручки запрещенные «рондо» и вставить рекомендованный номер «восемьдесят шесть»? Кто?.. Как кто? Юлишка. Больше некому.
Она совмещала массу обязанностей. Без нее бы очаг безусловно погас, а прекрасно налаженный быт развалился.
Ня-ня. Два одинаковых слога. Па-па. Ма-ма. Тоже два одинаковых слога. Но ня-ня звучит нежнее, во всяком случае по-русски.
Юлишка мучительно ворочалась в темноте, вслушиваясь в несуществующие звуки. Но зажигать свечу не хотелось. Если сквозь маскировку проскользнет предательский блик и привлечет внимание часового, то неприятностей не оберешься.
– Ядзя, ты уже спишь? – часто спрашивала Юлишка.
– Нет, еще не сплю, – отвечала Кишинская.
Юлишка томилась до тех пор, пока от непривычного напряжения у нее не заломило в висках. Она села по-турецки и, поддерживая похолодевшие груди ладонями, жалобно сказала:
– Ядзя, мне дурно.
– Ну что ты, Юлишка? Потерпи. Утром что-нибудь сообразим. Шлепнуть тебе холодный компресс?
– Нет, я расчихаюсь, – ответила Юлишка и крепко сдавила груди, пытаясь одной болью заглушить другую.
Они молчали, впитывая ночь. Юлишка покачивалась из стороны в сторону, баюкая себя. Она не теряла надежды уснуть, но ей мешал нарастающий скрип. Он постепенно наполнял комнату.
Морской песок скрипел под затвердевшими подошвами матери. Летом, каждую неделю, они ходили на пирс встречать отца, возвращающегося с острова, у берегов которого он рыбачил.
Песок был крупным. Отдельные песчинки, будто матовые жемчужины, переливались под солнцем.
Мать и дочь брели волнообразной тропинкой, мимо рыбацких лачуг, но почему-то никак не могли добраться до деревянного настила, хотя серебристо-голубое море и плескалось у самых Юлишкиных век.
Какой-то шорох начал перекрывать настойчивый скрип. Юлишка постепенно догадалась, что шорох издает она сама, перелистывая засаленные страницы пухлого фолианта. Юлишка проглядывала картинки быстро, и шорох, не прекращаясь ни на секунду, сливался в единую мелодию.
Посреди скатерти вздрагивал яичный овал с размытыми краями от подвешенной к потолку керосиновой лампы. Вокруг колебались вытянутые тени, клубился серый мрак, а за стрельчатым окном – белесая соленая мгла. Мгла навевала тоску. Тогда Юлишка протягивала руку и поднимала с комода железную – бочонком – копилку. Она встряхивала ее – звенит! Звенит приданое.
Юлишка наморщила лоб. Звон монет сменило бормотание, и Юлишка опять решила, что бормочет она сама. Так, в детстве, испуганная буйными порывами норда, она, съежившись на коленях в сырой постели и пытаясь справиться со злыми духами, обступившими ее со всех сторон, усердно читала молитву, ту самую, которой пользуется и до сих пор. Но губы у нее сейчас запеклись. А бормотание все-таки доносилось.
Откуда же это молитвенное бормотание?
Юлишка приподнялась на локте, повернулась к Ядзе и поняла, что оно исходит от нее, от неверующей.
– Ты молишься? – разодрав сухие губы, спросила Юлишка.
– Нет, я не молюсь, – солгала та.
– Тогда ты мне что-то говоришь?
– Нет.
– Не уснуть нам.
Юлишка тяжко вздохнула.
– Кто вселится, по-твоему, к Апрелевым? – прервав молчание, поинтересовалась Ядзя.
– Не все ли равно?
– Генерал или фельдмаршал?
– Хорошо, что к нам никто не вселится, – с облегчением произнесла Юлишка. – Я умница, что спряталась у тебя. Замок наш английский, его и слесарь не отопрет, никакая отмычка не возьмет.
– Эх, Юлишка, и откуда берутся глупындры этакие? Зачем тебя только порекомендовали мне, глупынд-ру этакую? – прошептала печально Кишинская.
И вдруг произошло чудо. То ли от ласкового слова «глупындра» с Юлишкой произошло чудо, то ли просто время подоспело к тому. Боль в висках и в левой ноге стихла. Томление улетучилось. Дышалось легко. И даже повеяло прохладой, пропахшей полевыми травами. Рядом с подушкой расцвели маленькие, туго скрученные розы, – пунцовые. Будто их пересадили из заросшего зелеными кустами палисадника, с пологих берегов Балтики. Юлишка втягивала ноздрями густой аромат и улыбалась. Ах, какой аромат!
Она вспомнила тот синий и желтый апрельский день, когда, вооруженная запиской от добряка Зубрицкого, впервые надавила кнопку громогласного Ядзиного звонка, чтобы узнать: нет ли свободного местечка домработницы в академическом доме. Ядзя тут же пообещала обойти квартиры и расспросить жильцов. Спустя неделю Юлишка появилась вновь, но уже не во флигеле, а прямо у Сусанны Георгиевны – наниматься: на этот раз по звонку учителя истории Африкана Павловича Кулябко, обаятельнейшего старичка. Вот какое приятное стечение обстоятельств! Сусанна Георгиевна преподавала в школе для трудновоспитуемых, и Афри-кан Павлович был ее коллегой.
Ядзя с удовольствием подтвердила, что знает Юлишку сто лет. Они познакомились еще на прошлое рождество у ксендза. Правда, Ядзя о месте их встречи умолчала. Семья-то некатолическая, да и вообще партийная, неверующая, к тому же из начальников. Хотя Ядзя сама почти не обращалась к богу, к неверующим относилась настороженно. Вдруг чего-нибудь дурное сделают ей. Но дурного от своих жильцов она не видела.
Ядзя долго и горячо распространялась о Юлишкиной безупречной честности, о ее легендарной преданности, о ее несравненном искусстве варить борщ и набивать нутро утки рисом с черносливом. А как она настаивает наливки! Подобные пивали лишь в те – запорожские – времена, которые нынче, в тридцать пятом, никто уже и не помнит. Словом, Ядзя поддержала Юлишкину кандидатуру. Опытная экономка – редкость. Все устраивалось наилучшим образом. Все были удовлетворены, и Александр Игнатьевич несколько раз повторял Сусанне Георгиевне в спальне, когда они обсуждали материальный вопрос.
– Чудесно, чудесно, я – счастлив! Очень добрая женщина.
Юлишке определили немалую зарплату и пообещали подарки: к международному дню трудящихся, к годовщине Октябрьской революции, на рождество, в день ангела и в день рождения. Но когда у нее день ангела и есть ли он у нее вообще, Юлишка забыла. И еще – работаться ей будет спокойно, легко. Грудных детей нет, обед готовить через день, есть холодильник – неслыханная по той поре роскошь, на базар, – хоть и не близко, – идти бульваром, тополиным, не пыльным, может подвезти и Ваня Бугай на служебной машине, не всякий раз, конечно.
Юлишка радовалась.
Через год она перестала считаться домработницей. Зарплату теперь ей не клали в конверте на кухонный буфет, а Александр Игнатьевич каждые полгода отправлялся в сберкассу и вносил на имя Скорульской Юлии Яновны причитающуюся ей сумму. Какую – никто не спрашивал, да и никому не приходило в голову полюбопытствовать. Разве членам семьи платят? Она ведь, кажется, дальняя родственница?
Юлишка бесподобно варила борщ, нянчилась с племянником, ухаживала за Александром Игнатьевичем, когда он грипповал, смахивала пыль с книг и была безмерно счастлива. И все вокруг были счастливы.
Ощущение счастья вернулось сию минуту и уже не покидало ее до рассвета.
Незаметно для себя Юлишка заговорила и принялась подробно описывать Ядзе ту часть жизни, которая предшествовала поступлению к Сусанне Георгиевне, – юность, предпоследнее место в экономках у пана Фердинанда Паревского – до революции, здесь же в городе, на Костельной, и как Фердинанд уважительно ее величал панной Юлишкой и – кто знает! – может, именно таким обращением сманил к себе из крошечной варшавской кондитерской в Старом Мясте, где она с утра до вечера разносила по столикам розетки с фруктовым мороженым, отшучиваясь от назойливых, бренчащих шпорами кавалеров. Она воображала себя молоденькой, как розовая морковка с грядки, в платьице – колокольчиком, ни дать ни взять барышня с Маршалков-ской, с модно обуженной талией и мысиками спереди и сзади, вклинивающимися в пышные сборки. Каждый мысик походил сверху на нос рыбачьего баркаса, врезающегося в гладь моря. И рядом пан Фердинанд Паревский, важничающий путеец, тоже молодой, с двумя жирными запятыми, лежащими под носом на боку.
А его квартира – бонбоньерка, обитая серебристоголубым плюшем с помпонами, на Костельной. Одна гостиная чего стоила! С просторным зеркальным эркером и снежно-кафельным камином: посередине барельеф – под камею – древней римлянки в лавровом венке.
Пан Фердинанд относился к Юлишке в высшей степени превосходно. Она надеялась, что Фердинанд привыкнет, привяжется к ней, а когда постареет, облезет и потеряет надежду заполучить в свои объятия баронессу, то женится на красивой – Юлишка знала это – экономке, и она, Юлишка, снимет, наконец, белый, с рюшами, фартушок и превратится в полноправную, в черной узкой юбке и блузке из шантилей, хозяйку изящной, тогда уже не холостяцкой бонбоньерки, серебристо-голубого плюша, столового серебра, между прочим фамильного, и остальных очаровательных безделушек, которые наводняли будуар нежно-сердечного пана.
Давно это было!
В голове у Юлишки возникла еще одна картинка, как из старинного журнала изящной жизни «Столица и усадьбы».
Вверх по течению, к Десне, под вальс духового оркестра, медленно проплыл паровой катер, расцвеченный треугольными флажками. На нем – Паревский, улыбающийся, в панаме из желтой – парижской – соломки, с картонной тарелочкой, на которой лежал надкусанный Юлишкой коричневый эклер.
Катер скрылся в тумане, показав ей сейчас черную, закопченную корму…
Надежды Юлишки не сбылись. Годы летели счастливыми мгновениями, но к цели ее не приближали. К тому же она внезапно погрузилась в одиночество – Паревского мобилизовали, и он навечно канул в водовороте империалистической войны. Юлишка так и не узнала, что с ним стряслось. Она протосковала в бонбоньерке год, свято храня полусемейный очаг и фамильное серебро, поджидая своего повелителя каждый день, несмотря на то что его душеприказчик Зубрицкий объяснил ей:
– Глупая, Фердинанда убили в Галиции немцы. Это бесповоротно!
Юлишка, стесняясь своей подозрительности, не поверила ксендзу. Она не без основания предполагала, что неплохо изучила пана Паревского и немцев. На ее родине рыбацкий поселок опекал помещик-немец Ульрих Штриппель, чудак. Воруй рыбы у него сколько угодно, если умно и если кланяешься ему низко-низехонько при встрече.
Немцы – добрые, думала Юлишка. Немцы не причинят мне такого зла. Мы же почти земляки. У одного моря живем.
Она не поверила Зубрицкому еще и потому, что сердце у нее ни разу не екнуло, а стучало ровно: тук-тук-тук-тук.
Фердинанд не позволит себя укокошить. Он не робкого десятка, с хитринкой. Такой не поддастся.
Если бы немцы убили его – сердце бы екнуло, уверяла себя Юлишка, обязательно бы екнуло.
И действительно, Паревского сжили со свету не немцы, – и Зубрицкому сообщили об этом, – а солдаты, Штырев и Голобородько, за то, что паныч в карты мухлевал, деньги в рост давал – проценты требовал не божеские, к фельдфебелю в землянку доносить бегал, а в атаку скорбным животом маялся в кустах и еще совершил или собирался совершить массу преступлений против людской совести. Закололи ночью, клинковым багнетом, в драке, при зловещих отблесках гаснущего костра.
Почему же у Юлишки сердце-то не екнуло? Какая разница, кто убил?
Между тем дни Юлишки волочились нудно звенящей цепью, в конце которой произошло следующее событие. В октябре восемнадцатого в бонбоньерку ворвались веселые хлопцы в жупанах, – с какими знаками различия, Юлишка точно не рассмотрела, по цвету одежды – синие, – и, размежевав и без того крохотные комнаты занавесками, поселились, невзирая на ее робкие протесты. Сперва ее шуточками выпихнули на кухню, а через месяц, когда ноябрь заголубел и оледенил реку, ей предложили убраться на все четыре стороны.
Юлишка, по молодости лет, не сильно опечалилась. Наоборот, облегченно вздохнула: один жупан крепко на нее засматривался сальными глазами.
Юлишка вежливо попросила синие жупаны передать Фердинанду Паревскому, когда он вернется с фронта, что она, Юлишка, – немного смущенно добавила: Юлишка Паревская – интуитивно почувствовав, что брачного свидетельства никто не потребует, – теперь будет снимать угол там-то и там-то. Те пообещали, со смешком, с подковыркой. Не колеблясь, она назвала адрес: Большая Васильковская, 50, уверенная, что уж Зубрицкого-то не посмеют ни при какой власти выгнать на улицу.
Через несколько дней Юлишка нанялась на Рейтерскую к ласковому историку Африкану Павловичу Кулябке, тогда еще господину средних лет в потертом вицмундире среднего достоинства.
События, которые произошли в городе с тех пор, ее не коснулись особенно, как, впрочем, и сотен тысяч других жителей.
Со временем историк спрятал в сундук вицмундир, купленный некогда в провинциальном отделении берлинской фирмы «Вильгельм и Симплициус Гельфрейхи», припорошил его нафталином и натянул на себя сюртук, перешитый из старого летнего пальто знаменитым портным Абрамом Кацнельсоном; затем сюртук он сменил на пиджак, скроенный тем же Кацнельсоном, но сшитый в швейной артели имени Суворова мастерицей на все руки Годоваловой; пиджак же через пару лет вытеснила косоворотка, а косоворотку – «вышивана сорочка». Под конец жизни Кулябко снова вернулся к сюртуку. Человек он был легкий, простой. Одинаково хорошо он говорил и по-русски, и по-украински, и по-польски. Все зависело от требований современного момента, от власти в городе, а в дальнейшем – от преобладания того или иного течения в наробразовской среде. Он утверждал, опираясь на свой опыт историка, что жизнь идет как надо, как должна идти, своим чередом. «Своим чередом, своим чередом», – любил повторять Кулябко. С поцелуями он не лез, наслаждений не требовал, и Юлишка жила за ним, как за каменной стеной: ничего не видя и не слыша, ничего не зная и ни о чем, в сущности, не печалясь. Простая душа!