Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
А здорово играют в футбол ребята! Команды невелики: трое на трое. Всего по два нападающих, хотя томящиеся скукой вратари так далеко выходят из самодельных ворот, что становятся полевыми игроками. Самым активным был младший участник футбольной сечи, в мешковатых брюках, зеленом свитере и сбитом на затылок беретике; белобрысый и черноглазый, он подавлял всех своей неуемной энергией и жадностью к мячу. Умопомрачительные финты белобрысого сбивали с панталыку не только его противников, но и партнера, и его самого. Будь он чуть менее техничен, он наверняка бы забил гол или дал забить партнеру. Но и вблизи незащищенных ворот он начинал выписывать такую сложную вязь, что терял мяч, или, запутавшись в собственных ногах, падал, или оказывался за пределами поля. Но настал все же момент, когда «штука» казалась неотвратимой. Противники, включая вратаря, остались далеко позади, а перед белобрысым в двух шагах зияли пустые ворота. Достаточно было просто толкнуть мяч, но артистическая душа виртуоза не могла примириться с подобной банальностью. Он повернулся к воротам спиной и со всей силы ударил по мячу задником ботинка. Мяч описал дугу и обогнул «штангу» – кирпич.
– Позорник! – восторженно заорал вражеский вратарь.
– Позорник! – подхватили нападающие.
– Гад-позорник! – издал горестный вопль его партнер.
Белобрысый футболист в отчаянии схватился за голову.
Подошел Тютчев в сопровождении коротенького полного человека в куцем пиджаке, показавшегося Чугуеву знакомым. То был Арсений Петрович Пыжиков, заведующий сельхозотделом. Его тоже вызывали с утра в райком, но он сумел отболтаться каким-то хитрейшим образом, суть которого ускользнула от Чугуева. Но все-таки Арсений Петрович колебался: ехать ему на охоту или не ехать.
– Я ведь стрелок такой – даром патроны извожу, – говорил он с кроткой улыбкой.
Его скромность понравилась Чугуеву, окончательно же расположился он к Пыжикову, узнав, что двое юных футболистов – его сыновья: белобрысый виртуоз-позор-ник и рослый нападающий из другой команды. Чугуев поинтересовался, почему братья играют в разных командах.
– А как же! – улыбнулся Пыжиков. – Иначе мордобоя не избежать.
Любопытно, подумал Чугуев, даже у детей нетерпимость к союзнику, делающему что-то не так, куда сильнее ненависти к врагу.
Редактор сообщил, что Обросов уже сидел в машине, но его перехватил Колтыпин, уполномоченный из области, курировавший район.
– А где же другие секретари? – с досадой спросил Чугуев.
– Первый болен, дома сидит, а второй по колхозам поехал, – отозвался Пыжиков. – Они охотой не интересуются, – добавил зачем-то.
Дальше произошло следующее: появился Михаил Афанасьевич с жестянкой в руках и стал подливать в аккумулятор дождевую воду – за отсутствием дистиллированной. Тютчев с Пыжиковым скрылись, затем Пыжиков вернулся в охотничьем комбинезоне, с «тулкой» в жестком чехле. Тютчева все не было. Пыжиков подождал-подождал, с интересом поглядывая на игру сыновей, и отправился на розыски. Почти сразу появился Тютчев. Он снова звонил в райком. Обросов находился в кабинете и коротко бросил в трубку: «Еду!» Узнав, что Пыжиков пошел его искать, редактор устремился за ним. «Заодно на почту позвоню, – сказал он Чугуеву. – До сих пор газеты подписчикам не доставили».
Видимо, они разминулись. Пыжиков возник совсем с другой стороны. Он тоже звонил в райком, и оказалось, что Обросов уже выехал на «козле». «Не доедет, – безнадежно сказал завсельхозотделом, – перехватят».
Вопреки его мрачным предсказаниям, вскоре на тихую улицу ракетой ворвался «газик» и затормозил у машины Чугуева. Наружу вывалился не особо высокий и не особо дородный, но какой-то просторный человек в брезентовом плаще и, ткнув Чугуеву короткопалую пятерню, буркнул: «Обросов». Мягкие белесые волосы липли к потному лбу, ложбинки под глазами тоже копили влагу, на толстой нижней губе забылся окурок сигареты. Что-то беспомощное, детское было в клеклом лице Обросова, и вместе с тем с одного взгляда становилось ясно, что он человек умный, сильный и весьма непростой.
– Ну, все в сборе? – торопливо спросил он. – Поехали!
– Николая Ивановича нету, – сказал Пыжиков.
– Он на почту звонит, – сообщил Чугуев.
– Вот те раз! – огорчился Обросов. – Меня же торопил, а сам не готов… Петрович, слышь, я выбил из Колтыпина еще шесть грузовиков.
– Ну да! Как же ты ухитрился?
– Сам не знаю. Наверное, с испуга, что он мне охоту сорвет. Айда за Тютчевым!
Обросов и Пыжиков скрылись в палисаднике. Впервые Чугуев подумал о руководящих районных людях как о мучениках. Простой выезд на охоту вон как трудно организовать, а разве сравнить такую малость с уборочной и другими крупными кампаниями? Сколько там противоборствующих стремлений надо преодолеть, осилить, поди, и равнодушие, слабость, нерадивость и прочий человеческий разброд.
Захлопнув капот, Михаил Афанасьевич тоже куда-то отлучился. Чугуев не заметил его ухода. Он опять остался один, но прежнего счастья не испытал. Хотелось ехать. Ребята Пыжикова по-прежнему резались в футбол. Теперь гад-позорник стоял в воротах, а команду его представлял великовозрастный парень в модных, расклешенных брюках, нейлоновой рубашке и шиповках, заменявших бутсы. Против них играла вся остальная мелюзга. Взрослый парень успеха не имел, ему мешали шипы, глубоко уходившие в мягкую землю. Он то и дело оступался, спотыкался, застревал и не мог пробиться к вражеским воротам. Противник нажимал. Но белобрысый финтер, сочетая в себе Гарринчу с Яшиным, в самоотверженных бросках брал все мячи.
Из соседнего дома показалась смуглая девушка в короткой юбке и стала возле калитки, сплетя длинные, шоколадные, изрезанные травой ноги. Парень в шиповках принялся так выламываться, что тяжело было смотреть. То он как угорелый метался по полю, то требовал остановить игру и с озабоченным видом изучал утыканную шипами подметку, то делал вид, что ему нанесли травму, и, завернув брючину, проверял целость лодыжки. Но смуглая девушка равнодушно повернулась и ушла домой. Парень мгновенно утратил интерес к игре. Со злобой ударив по мячу и отправив его далеко за пределы поля, он понуро побрел прочь, цепляя землю шипами.
Послышались знакомые голоса. Редактор убеждал секретаря:
– Возьми трубочку, Евгений Никандрыч, вдруг срочное дело!
– А ты передай: ничего срочнее охоты сейчас нету. Суббота!
Из калитки вышли Обросов и Пыжиков.
– Мы двинулись, – сказал секретарь Чугуеву. – Догоняйте.
Они уселись в «газик» и скрылись в облаке пыли.
Наконец-то явился Тютчев, но выезд задержался. Водитель отсутствовал. Михаил Афанасьевич заставил себя ждать еще четверть часа.
– Куда вы запропастились? – жалобно спросил Чугуев, когда тот наконец появился.
– А я там стоял, – словно это что-то объясняло, ответил Михаил Афанасьевич, не спеша забрался в машину и включил зажигание.
– Неужели мы вправду едем? – не поверил Чугуев.
– А у нас всегда так, – спокойно заметил Тютчев. – Сегодня еще – слава богу!
При выезде из города они увидели, что вездеход свернул с шоссе и двинулся почти неразличимой в траве дорогой по-над рекой. Михаил Афанасьевич хотел повернуть за ним следом, но Тютчев остановил его.
– Я скажу, где поворачивать. Там не проехать.
Колеса запрыгали по булыжному шоссе, затем громыхнули досками деревянного моста и блаженно заскользили по гладкому асфальту.
День выдался на славу – светлый, сухой, синий. Легкий юго-восточный ветер колыхал ветви берез, срывая с них первые желтые листья. К вечеру ветер усилится, погонит на озере волну, и утки не станут засиживаться на чистом, быстрее и дружнее потянут к местам кормежки. На вечерней зорьке хорошо ясное небо. Солнце уже село, а оно еще долго алеет, и так отчетливо черны силуэты летящих уток на притухающей алости. И видишь, как падает подстреленная птица. Лишь у самой воды, слившись с тьмой, она исчезает, но ты уже заприметил место падения и без труда находишь ее с фонариком в камыше или под берегом. А вот на утренней зорьке хорошо, когда пасмурно, под низким сырым пологом и утка ходит низко, не в дразнящей недосягаемости, как то бывает при чистом небе. Август нынче переменчив, может, к завтрашнему утру нагонит облака.
– Алексей Борисыч, – послышался вежливый голос Тютчева. – Почему вы о нашем крае больше не пишете?
Чугуеву было приятно, что Тютчев заговорил об этом. Его мшарские очерки и рассказы, составившие уже не одну книгу, нравились читателям. Но всего менее взыскан был он добрыми отзывами читателей того края, который так усердно воспевал. По чести, кроме грубоватых шуток Василия Васильевича да необидных насмешек односельчан егеря, Чугуев вообще не слышал никаких отзывов от мшарцев. Ему, случалось, писали даже с Дальнего Востока и Урала, звали в гости, обещая охоту не хуже мшарской и впечатлений побольше. И он с грустью решил про себя, что людям, о которых ты пишешь, вообще нельзя угодить. Прототипу твоего героя, видимо, всегда кажется, что его в чем-то обобрали, изобразили беднее, хуже, чем он есть на самом деле, а главное – неточно. Оказывается, при всей внешней скромности, стыдливости, нежелании стать героем литературного произведения человек гораздо более высокого о себе мнения, чем можно вообразить. Если ты превозносишь до небес его главные достоинства, он будет недоволен, что менее заметные качества, чем недюжинный ум, смелость, гражданственность, самоотверженность, бескорыстное служение высшим идеалам, не попали в сферу твоего внимания. Ты забыл, какой он славный муж, любящий отец, преданный сын и чудесный дядя своему племяннику. Ты не разглядел в нем коллекционера спичечных коробков, острослова, незаменимого в компании запевалы, не понял, что в нем погиб талант музыканта, актера, поэта, изобретателя, спортсмена. Ты не уделил должного внимания его школьным годам, родителям, учителям, службе в армии, увлечению гантелями, стрельбой из лука или магнитофонными записями. Оказывается, для человека безмерно важна в себе каждая малость, коль его выводят на всеобщее обозрение. Быть может, это вовсе не смешно, а справедливо: человеку легче примириться с безвестностью, забвением, чем с неполным или неточным изображением его перед современниками. Наверное, роль тут играет и другое: ревность прототипов к той славе и доходу, который ты «с него имел». Чугуев хорошо помнил, как по выходе первого мшарского сборника рассказов брат Василия Васильевича повертел в руках книжицу и вдруг сказал с недобрым смешком: «А подходяще ты на Мшаре нашей заработал. Книжонка полтинник стоит, и тираж у ней сто тысяч, стало быть, пятьдесят косых в кармане!» Ошеломленный таким подсчетом авторского гонорара, Чугуев не нашелся, что сказать. Зато жена Василия Васильевича, тихая, степенная женщина, повернула от печи пунцовое лицо и высказалась: «Надо Ваську благодарить, он же Лексея Борисыча поводырь». – «Молчи уж!» – осадил ее муж. «Чего молчать-то? Тебя вона со всех сторон описали, а чего ты с энтова имел?» Тут егерь отругал ее уже не на шутку. «Да нешто я чего говорю? – оправдывалась супруга. – Просто к слову пришлось».
Разговор оставил дурной осадок в душе Чугуева, и впоследствии он с недобрым чувством отмечал про себя шутливые, но уже не казавшиеся безобидными замечания Василия Васильевича в таком роде: «Нет, не стану я тебе говорить, – опять чего напишешь» или «Эй, браток, навесь замок на роток, не то Борисыч обратно нас изобразит!» Будто и в самом деле они даром тратили на него ценный материал охотничьих и деревенских историй, побасенок, шуток, речений да и простой болтовни. И с какой готовностью высмеивали они каждый его промах, ошибку в описании мшарских достопримечательностей! Одобренный критиками певец Мшары чувствовал себя неуютно среди своих героев. И даже некоторые вполне реальные выгоды, которые получили односельчане Василия Васильевича от его писаний, к примеру, – электрический свет, – не снискали ему признания мшарских старожилов.
И вот коренной местный житель, к тому же литератор, а стало быть, человек, способный особенно чутко уловить любую фальшь, неправду и неточность в изображении хорошо знакомой жизни, так добро и сочувственно спросил о его мшарских писаниях.
Растроганный Чугуев объяснил, что сложные обстоятельства, вторжение нового материала, тяжелая болезнь сперва отвлекли его, а потом и вовсе оторвали от едва ли не главной темы. Он так ловко уместил во временной неопределенности свою болезнь, что избежал ненужных вопросов и соболезнований.
– У нас много нерешенных проблем, – сказал Тютчев. – Край надо спасать.
– А разве Мшаре плохо приходится?
– Вроде того…
Оказывается, в Мшаре, славной своими водными богатствами, умирают озера. Когда-то, дабы восполнить нехваток утиного корма, решили посеять в озерах дикий рис. Биология растения в ту пору не была достаточно изучена. Рис так бурно пошел в рост, что стал глушить озера. Одно хорошее озеро уже выпито до дна, а сейчас на очереди Серебряное, Буян и Тучковское, куда они держат путь.
– А разве нельзя избавиться от дикого риса?
– Только одним способом – выдергивать с корнем. Для такой прополки всей нашей Мшары не хватит.
Сколько ни ездил сюда Чугуев, он всегда слышал жалобы на положение дел в Мшаре. Если принимать на чистую веру все, что говорилось, то Мшара давно уже должна была сгинуть, только не в пучине вод, как Атлантида, а от безводья, зарасти травой забвения. А Мшара все жила и даже кое в чем преуспела. Старожилам всегда кажется, что их край обделен, по своему значению и достоинству он заслуживает лучшей участи. И куда как понятно это ревниво-любовное чувство. Но пусть кто сторонний заведет разговор: мол, худо живете, не умеете дела делать – горло перегрызут. Тут и окажется, что в целом свете нет завиднее и правильнее житухи!.. Чугуев поймал себя на какой-то хитрой неискренности. Ему не хочется обременять душу чужими заботами, и потому он готов верить, что все прекрасно в этом лучшем из миров. Пусть преувеличены сетования старожилов, не стоит искать в их наивной гордости оправдания своему невмешательству.
Но редактор Тютчев упорно не давал ему захлопнуть створки раковины. Негромким, высоким, каким-то женским голосом он излагал ему свои соображения: Мшара с ее кислыми, неродящими почвами, с ее озерами, реками и болотами не может стать житницей, ее надо превратить в зону международного туризма, и тогда окажется, что это золотая жила.
Чугуев представил себе мшарские боры и берега озер, застроенные мотелями, пансионатами, кемпингами, палаточными городками, напоенные голубым дымом и бензиновой вонью прогреваемых моторов, бесчисленные указатели на двух языках, неопрятные следы пикников на траве – и ему стало жалко нынешней непричесанной Мшары…
Редактор так увлек всех рассказом, что они пропустили поворот. Пришлось поворачивать назад. Большак шел сперва опушкой чистого, сквозного сосняка, усеянного серебристыми шишками, рыжими иглами, вспученными дружным, семейным напором сухих, желтых и неклейких местных маслят, затем свернул в поле.
Объезд не оправдал надежд. Большак то и дело исчезал в мутных водах глубоких, обширных луж. Из луж торчали коряги, которыми, верно, пытались прощупать дно, и слеги, которыми важили застрявшие машины. Михаил Афанасьевич возле каждой лужи выходил, глубокомысленно вглядывался в слепой лик воды, обтаптывал вязкие берега, пытаясь нащупать твердь, и в результате, не решаясь форсировать водную преграду, забирал далеко на бугристую целину.
Наконец в виду дубовой рощи большак пошел на подъем, лужи измельчились до горстевой незначительности, а там и вовсе пропали. У въезда в дубняк, подняв руку с оттопыренным большим пальцем, стояла высокая тонкая девушка. Тютчев поторопился распахнуть дверцу, прежде чем Михаил Афанасьевич затормозил, и девушку чуть-чуть прижало. Она засмеялась, скользнула в машину, оказавшись сперва на коленях Тютчева и лишь потом – на сиденье.
– В Лазаревку! – сказала она и снова засмеялась негромким легким и чистым смехом.
Чугуеву подумалось, что этим смехом девушка как бы извинялась за чуть бесцеремонную решительность своего тона. Она не спросила, по пути ли им, села в машину и поставила их перед свершившимся фактом – не высадят же ее!
Тут выяснилось, что им тоже нужно в Лазаревку, но, видимо, селение было велико, ибо, вновь рассыпав свой легкий, чистый смех, девушка попросила подкинуть ее к церкви.
– Можно и к церкви, – охотно согласился Тютчев, с приметным удовольствием разглядывая свою соседку.
Яркий пятнистый румянец покрывал ее миловидное лицо с носом уточкой и зелеными глазами. В улыбке она показывала белые острые клычки, придававшие ее добродушной средне-русской внешности что-то тревожное. Одета девушка была по-городскому: короткий светлый плащ высоко открывал стройные ноги с круглыми, прекрасной лепки коленями. На модно уложенных волосах косо сидела маленькая круглая шляпка.
– Из столицы нашей краснознаменной области? – спросил Тютчев.
– Да! – ответила девушка, глядя как-то слишком прямо в глаза собеседнику. Она словно подчеркивала открытой прямизной взгляда правдивость своих слов. А чего тут было врать-то?
– До райского центра на автобусе? – проницательно спросил Тютчев.
– Да! – столь же искренне подтвердила девушка.
– А сюда – на попутной?
– Да! – Девушка засмеялась, как бы признавая смехом, что от Тютчева ничего не скроешь.
– А чего вам в церкви делать? – с запоздалым удивлением спросил Тютчев. – Молиться, что ли?
Девушка всласть высмеялась, а потом объяснила, что, во-первых, она неверующая, во-вторых, в городе и своих церквей хватает, кто же поедет за сто верст киселя хлебать?
– Так для чего же вам в церковь нужно?
– Гостей на свадьбу пригласить.
– На какую свадьбу?
– Подруга замуж выходит. – Девушка ничуть не досадовала на приставучесть Тютчева.
– За кого?
– За священнослужителя Никольской церкви.
– Вот те раз! Кого же вы приглашать-то будете, по-а, что-ли?
– Попа, – подтвердила девушка и опять засмеялась своим легким, чистым, но, как сейчас показалось Чугуеву, «несмешным» смехом, – матушку, старостиху, ну и кого-нибудь из десятки.
– Та-ак! – уже не кавалерским, а весьма сумрачным голосом произнес Тютчев. – А с чего это ваша подруга за попа пошла?
– Он еще не поп, а дьякон. Как поженятся, так они рукоположен будет…
– Экие вы слова знаете!.. А по-моему, что дьякон, что поп – один леший.
– Нет, попу жениться нельзя… А они еще в школе дружили. Потом он в педагогическом учился, а она в медицинском, но все равно дружили.
– Как же он из педагогического в попы угодил?
– С третьего курса ушел и духовную семинарию окончил.
– Троице-Сергиеву? Вспомнил! Он Никольского благочинного сын. Отец-то помер недавно, теперь ему приход отдадут. Богатейшая церковь.
– Наверное! – засмеялась девушка. – Я не знаю.
– Ну а вы за попа не собираетесь?
– Ха, ха, ха!
Этот смех начал раздражать Чугуева, в нем не то чтобы проглядывала фальшь, но какая-то заданность, манера, а не истинная веселость.
– Я комсомолка. Погибший отец был членом партии, мать тоже неверующая. – И это звучало неискренне, будто приготовленное впрок. Да и все ее быстрые, точные, без запинки ответы казались приготовленными заранее. Не в первый раз учиняли ей подобный допрос, и она была начеку.
– А странная будет жизнь у вашей подруги! – сказал Тютчев. Девушка пожала плечами.
– Почему?.. Если люди любят друг друга…
– Ну, поставьте себя на ее место. Молодая женщина, вчерашняя комсомолка, врач – и вдруг матушка! И все время долгогривый рядом. И никуда с ним не пойдешь. А с кем компанию водить? С церковной десяткой, что ли?
– Почему? – Девушка слушала рассуждения Тютчева, косо наклонив голову, и в почтительно-заученном движении этом угадывалась привычка к наставлениям. – Многие школьные ребята с ними дружат. У них на свадьбе человек сто будет. А волосы у него не особо длинные, короче, чем у стиляг. Да и не вечно им тут находиться, он языки знает, вообще парень с головой…
– «Он на правильном пути, хороша его дорога!» – пропел Тютчев. – А у вас не будет неприятностей по комсомольской линии? Все-таки порученьице ваше не очень…
– Ой, будет! – сказала девушка и опять засмеялась, но иначе, открыто и доверчиво.
– Слушай, – переходя на «ты», сказал Тютчев. – Только честно: тебе еще голову не заморочили?
– О чем вы?
Ее непонимание показалось Чугуеву притворным. Девушка была умна, проницательна, искушена душой.
– Ну, сама-то не подзапуталась во всей этой церковщине?
– Ну что вы! Я комсомолка, отец был членом партии, и мать никогда бы не позволила…
«Врет!» – решил Чугуев, рассматривая в зеркальце свежее и крепкое лицо девушки.
За старой красивой церковной оградой на веревке сушилось поповское белье, трикотажные разноцветные подштанники, черная ряса и золотистого цвета культовые причиндалы.
– Вы назад сегодня не поедете? – спросила девушка, вылезая из машины.
Ее зеленые глаза с легким вызовом глядели на Тютчева. Она понимала, что в своих расспросах он руководствовался не только заботой о ее заблудшей комсомольской душе, но некоторое значение имела ее бренная оболочка, называемая по-церковному «перстью земной». И она не прочь была этим воспользоваться.
Выслушав отрицательный ответ Тютчева, девушка небрежно кивнула и направилась к церкви. Редактор задумчиво и вроде бы огорченно смотрел на ее стройные ноги, твердо ступающие по осенней траве.
– Пропал кадр! – усмехнулся Чугуев.
– Вы поняли! – возбужденно сказал Тютчев. – Проворонили девушку. И какую девушку!
– Кто проворонил?
– Школа, техникум, комсомол, газеты, радио, кино, вы и я. Все мы спасовали перед какими-то мухоморами!
– Мы были пассивны, а мухоморы нацелены на уловление душ.
– В том-то и дело! Подруга выскочила за попа – ей смешно? Нет. Романтично. Впереди особая, таинственная, ну хотя бы нерутинная жизнь. Новый миф! Вы видели, как ее разобрало? Она ведь не просто приехала пригласить на свадьбу. Она благую весть несет, елки зеленые! Ее, конечно, вызовут на бюро, вздрючат, а ей того и надо – пострадать… во Христе. Она для комсомола уже потеряна. По всем статьям окрутили. Ей только случай нужен, чтобы сжечь все мосты. Эх, беда, какую девчонку упустили!.. А может, еще не все пропало, может, стоит за нее побороться?..
К озеру подъехали почему-то одновременно с вездеходом Обросова.
– А мы вас встречали! – смеясь, сказал Обросов. – Мы уж давно приехали, дорога – исключительная, ни лужи, ни ухаба. У околицы подождали. Смотрим, катят мимо – и ноль внимания. Мы за вами. Подъехали к церкви – все ясно: «Шикарная девица евангельских времен».
– А что, хороша? – молодцевато сказал Тютчев.
У Обросова зарделось лицо.
– На ондатру похожа!
Все громко расхохотались, и даже сумрачный Михаил Афанасьевич ухмыльнулся.
Тютчев принялся было рассказывать Обросову о дорожном приключении, но тут появился растрепанный, взволнованный дедушка с лысиной в окоеме реющих белых волос.
– Гений Никандрыч, тебя к телефону!
– Что еще? – Секретарь обвел спутников яростным взглядом. – Кто меня продал?
– Никто не продавал, – успокоительно сказал Тютчев, – просто обзванивают все хозяйства подряд.
– Скажи, что меня нету, дед. Понял? Нету! В глаза ты меня не видел и слухом не слышал!..
Только сбыли одну беду, нагрянула другая. На Обросова кинулся, широко разведя руки, чтобы не дать ему уйти, рослый загорелый усач в зеленой велюровой шляпе.
– Вот ты мне где попался! – кровожадно вскричал он.
– Я ни от кого не прячусь, – хладнокровно соврал Обросов. – Ты зачем кляузы в газету пишешь?
– А вы чего решение не принимаете? Повалят рощу, чего тогда?
– Видали, – обратился Обросов к Чугуеву. – Обозвал районных руководителей бюрократами и еще подписался «Зоркий глаз»! Хорошо, его творчество нам переслали. Да мы решение еще в четверг приняли. Чем кляузы разводить, лучше бы позвонил.
– Евгений Никандрыч, сердце! – сказал усач и, похоже, всхлипнул. – У нас бульдозером кабель порвало.
– Ладно, запускай своих чушек в дубняк, но не уподобляйся этим животным, – засмеялся Обросов.
Пыжиков объяснил Чугуеву, что речь шла о спорной роще, которую «Зоркий глаз», он же председатель Лазоревского колхоза, хотел использовать для выпаса свиней, а землеустроители по своим планам намеревались вырубить…
Школа, где собирались заночевать, оказалась запертой. Чугуев с Обросовым пошли искать директрису. По пути им пришлось пересечь машинный двор РТС. У самоходного комбайна возился перемазанный с ног до головы соляркой парень и средних лет чисто выбритый интеллигент в синем комбинезоне, видимо, механик.
– Здравствуйте-пожалуйста! – развел руками Обросов. – А рапортовали, что все комбайны на ходу!
– Он и был на ходу, – отозвался механик. – И вдруг забарахлил.
– Вечно у вас так, Романыч, выдаете мечту за действительность.
– Уж вы скажете!
– Точно! Более грубо это называется очковтирательством.
Одним длинным прыжком Обросов очутился на хедере рядом с механиком и комбайнером. Чугуева пронизала зависть – и к этому легкому, длинному прыжку, и к тому, что Обросов вот так, непосредственно, может вмешаться в какое-то практическое дело. Заполняя однажды литературную анкету, Чугуев на вопрос: кем бы вы хотели стать, если б не были писателем? – без малейшего кокетства ответил: если б я не был писателем, то хотел бы им стать! И все же не раз во время своих странствий он испытывал такую вот жгучую, до перебоя дыхания зависть к тем, кому дано впрямую погружать руки в жизнь.
Обросов соскочил на землю.
– Видишь, Борисыч, какой народ – за каждым глаз да глаз нужен, – подмигнул он Чугуеву. – Ну что бы они без меня делали? А ведь с каким трудом я сюда вырвался! – Он словно боялся, как бы Чугуев не заподозрил его в показухе, и нарочно обшучивал свой поступок. – Романыч! – заорал он вдруг. – Видишь, кто со мной! Сам Чугуев – он тебя пропишет!..
Чугуев страшно смутился, но механик снял с головы клетчатую кепку и с достоинством поклонился…
Директриса колола дрова на задах дома и была крайне расстроена, что ее застали за таким занятием да еще в старых мужских брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Ключ от школы она отдала племяннику, которому было приказано ждать приезда гостей. Наверное, он притомился и отдыхает в школьном саду.
– Найдем, – сказал Обросов. – А это вот, познакомьтесь, Алексей Борисович Чугуев, – произнес он таким тоном, будто заранее знал, что доставит директрисе великое удовольствие.
И, к радостному смущению Чугуева, так и оказалось.
– Очень, очень приятно!.. – Директриса долго трясла руку Чугуеву. – А чего же вы о нас писать перестали? Нехорошо, Алексей Борисович!..
Неужели, пока он болел, к нему пришла пусть не слава, но хотя бы известность? Оказывается, его имя что-то говорит здесь людям. Но даже не это самое удивительное. Обросов представляет его с таким видом, будто пряник медовый дарит, и конфуза до сих пор не случилось. Надо же, непробиваемые мшарцы наконец-то обратили на него благосклонное внимание. Так работает время. Капля камень точит, то же случилось и с его словом, оно проточило камень читательских душ. Не надо обольщаться своей популярностью, но что есть, то есть. И это незнакомо, странно и радостно. И обязывает… Чугуев улыбнулся неистребимой своей привычке немедленно делать добродетельные выводы…
С присущей ему полусерьезностью Обросов осведомился у директрисы, как идет подготовка к учебному году. И та, прекрасно понимая вежливую условность интереса Обросова, ибо до учебного года было еще далеко, ответила бодро, поигрывая топоришком:
– Пока не на что жаловаться, Евгений Никандрыч. А вот скоро начнем вас беспокоить.
– Беспокойте, беспокойте! – тоже бодро сказал Обросов, глядя на гуляющих по двору больших раскормленных гусей. – Мы для того и поставлены! – Вопреки бодрой интонации взгляд его притуманился, ибо он с необычайной отчетливостью вспомнил, как умеет «беспокоить» на редкость решительная и неотступная директриса школы.
Племянник спал в гамаке меж двух яблонь. Вместо того чтобы отдать ключи, он, изображая из себя егеря, стал требовать у прибывших путевки, угрожая в случае отсутствия таковых отобрать ружья. Обросов выслушал его с благожелательным вниманием.
– Молодец! – одобрил он. – Молодец, что проявляешь бдительность. Ладно, давай ключи и спи дальше.
Парень заморгал глазами и безропотно повиновался.
До самого выхода на охоту Чугуев не переставал радоваться, что изменил привычному Могучему ради этой поездки. Интересно было слоняться по школьному зданию, наблюдая различные приметы недавней ребячьей жизни: рисунки на партах и таинственные инициалы, соединенные знаком плюс, полуоборванную газету с передовой – печатными буквами – в защиту природы: здесь тщательно перечислялась вся живность, подлежащая истреблению, дабы оставшаяся размножалась и процветала, прейскурант был огромен – от гусениц и совок до волков. Интересно, с помощью какого порошка могли дети избавиться от жесткого племени серых разбойников? Засохшие цветы на учительском столе в узком стаканчике грубого голубого стекла – увядший знак ребячьего внимания, карта Южной Америки с могучей синей веной – Амазонкой, следы мела на доске – руины алгебраической формулы – все умиляло Чугуева.
Легко миновал тот неловкий момент, которого он больше всего боялся: когда грудой мятых, промасленных газет легли на стол охотничьи харчи и Обросов, небрежно-уверенным движением расплескав по граненым стаканам местную «Особую», сказал: «Ну, поехали!» – Чугуев поднял стакан, чокнулся со всеми, пригубил и поставил на стол.
– Я свою бочку выпил, – сказал он с улыбкой в ответ на разочарованные и негодующие возгласы. – Нельзя! – И многозначительно ткнул себя пальцем не то в сердце, не то в желудок.
Все же вскоре Чугуев почувствовал некое отличие этого трепа от обычного судаченья перед зорькой. Да, голоса звучали громко и задиристо, по пустякам возникали пустые и страстные споры, да, собеседники не стеснялись в выражениях, но то была лишь пена на серьезном я дельном разговоре, имевшем цели, весьма лестные для него, Чугуева. Районным руководящим людям хотелось снова привлечь его к делам, заботам и нуждам своего края. Они считали, что он может быть полезным Мшаре.
В разгар беседы с шумом и треском ввалилась компания охотников, предводительствуемая высоким костлявым человеком лет сорока, в охотничьем костюме и меховой шапке. Радость, недоумение, громкие речи, объятия, ругань, смех – и вот уже высокий человек пожимает руку Чугуева, называет по имени-отчеству и спрашивает, почему он перестал писать о Мшаре. Знаменитый в свое время комсомольский секретарь области, ныне директор крупнейшего, союзного значения завода, Харламов зашел поприветствовать Чугуева и своих районных дружков. А сам он с товарищами остановился неподалеку в доме егеря Данилыча.