355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Поездка на острова. Повести и рассказы » Текст книги (страница 2)
Поездка на острова. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:16

Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)

Он слышал, как Васька сталкивает челнок в воду, днище с визгом протащилось по осоке, сухо и резко зашуршал крупитчатый песок на срезе берега, затем раздался гулкий всплеск, и под куртку пахнуло влажным холодком. Замирающим звуком забурлила вода под носом челнока – Васька отплыл к своей жене.

Воронов представил себе путь, который должен проделать Васька по двум протокам и по реке, припомнил все повороты, которые ему придется одолеть, вытаскивая челнок на берег и заводя в другое колено, а затем еще и мель, которую и вдвоем-то трудно было осилить. И все это в темноте, в сырую ночную студь. Путь отнимет добрых четыре часа. Четыре туда, четыре обратно. Чтобы успеть к заре, Васька и часа не сможет пробыть с женой. Какой же силы чувство погнало его в это чертово путешествие?..

Воронов вздохнул и откинул полу куртки. А ведь и у него была в жизни такая пора, когда он мог мчаться невесть куда в любой час дня и ночи, по первому зову, а то и без зова. И он был полон тем страстным, трудным беспокойством, которое гонит сейчас сквозь ночь молодого охотника по водяному коридору. А потом он вдруг испугался за себя, за свой покой, да бог его знает, за что он еще испугался. До самого разрыва он знал, что все поправимо, стоило ему только довериться своему чувству. Но он сказал себе: так лучше, спокойнее, проще. И чтобы отрезать себе отступление, женился на своей теперешней жене, которую давно знал как умного, доброго, верного человека. Если не было радости, то не было и боли, а это тоже кое-что значит…

И вот теперь встреча с этим парнем растревожила Воронова, заставила вспомнить то, что он не любил вспоминать. Но ведь и у Васьки это когда-нибудь пройдет, и он увидит свою жену такой, какой видит ее хотя бы вот он, Воронов: неприметная, веснушчатая, ворчливая, требовательная женщина, с головой ушедшая в домашнюю суету. Пожалуй, похмелье покажется ему горьким…

«Что это я? – хмуро подумал Воронов. – Меряюсь с ним судьбами?..»

Небо висело низко-низко, так плотно набитое звездами, что казалось, оно не удержит их и звезды просыплются. Да они и впрямь осыпались. Хрустально зеленея на лету, то отвесно, то крутыми, то широкими дугами падали они на землю. От перегретой за день земли в воздух волнами тянуло теплое испарение. И небо со всеми звездами то тускнело, словно отдалялось, то, наливаясь блеском, опускалось, – оно словно дышало.

Проснулся Воронов от резкого рассветного холода. В единый миг и его одежда, и куртка, которой он был укрыт, и плотное, умявшееся под боком сено, и шапка на голове будто по уговору перестали хранить тепло, отдаваемое его телом, и вдруг оказались холодными, сырыми, тяжелыми, неуютными. Воронов передернул плечами, и вызванная этим движением короткая дрожь дала малый заряд тепла и бодрости. Он рывком поднялся, уже зная, что следующим его чувством будет досада на отсутствующего Василия. Он увидел серое, будто пасмурное, на деле же чистое, лишь не набравшее голубизны небо, яркую рассветную полосу за лесом, седую от росы осоку и черный мокрый нос челнока, торчащий над береговой кромкой.

Воронов пошел к челноку. Сидя на корме, Василий потрошил набитых вчера уток.

– Здорово, молодожен! – крикнул Воронов.

Васька поднял на Воронова чуть бледноватое под смуглотой загара лицо.

– И ругалась же она, Сергей Иваныч, что я вас бросил! – заговорил он с радостной, не в лад его словам улыбкой. – Я сказал, что вы меня сами послали. Вы уж не выдавайте меня…

– Да уж не выдам.

Васька осторожно, чуть вкось поглядел на Воронова.

– Не подумайте, что я ей не доверяю. Просто меня такая вдруг тоска взяла… Чего-то мне вспало, что могла же она другого выбрать, могла же с другим сейчас быть. И так мне невмоготу от этих мыслей сделалось!.. – Знакомым, недоумевающим жестом Васька развел руками. Потом вдруг закрутил кудрявой головой, усмехнулся чему-то своему и, чуть придавясь, добавил: – Ох, и дурной же я!..

В темных, с голубыми выпуклыми белками глазах Васьки застыл какой-то тускловатый хмельной блеск.

– Ты, поди, и охотиться-то не сможешь теперь, – заметил Воронов. – Вымотался весь!

– Что вы, Сергей Иваныч! Да я сейчас такое понаделать могу! Да я…

Васька произнес это с такой искренностью и простотой, что не оставалось сомнений: от его маленькой озабоченной жены шла к нему сила и радость жизни.

В Воронове снова шевельнулось раздражение против Васьки: это чужое счастье было докучно ему, оно давило его и словно унижало. Он готов был сказать парню, что вот придет срок и его молодое, жадное чувство истощится, поблекнет, но вместо того спросил почти грустно:

– За что же ты ее так любишь?

– Да разве скажешь? – удивленно, точно эта мысль никогда не приходила ему в голову, отозвался Васька. – Кто я такой был без нее? Васька – и все! А теперь я человек, муж. Можно сказать, отец семейства. Да и не в том даже дело…

– Постой, постой, – усмехнулся Воронов. – Отцом семейства рановато тебе называться. Для этого как-никак дети нужны.

– Так есть дети! – счастливо засмеялся Васька. – Катька и Васька, близнецы. А еще есть Сенька, только он еще ползунок, у бабушки гостит…

– Ничего не понимаю, – сказал Воронов с каким-то неприятным чувством. – Сколько же лет… вы женаты?

– Старые мы, скоро шесть!..

– Так какой же ты, к черту, молодожен? – грубо спросил Воронов.

Васька снова развел руками.

– Кличут так, не знаю…

Последняя охота

Когда Дедок подплыл на старом челноке к «пристани» – так подсвятьинские охотники называют клочок берега на Великом, удобный для причала, – там было уже полно народу. Охота разрешалась лишь с завтрашнего утра, но, видно, никому не сиделось дома.

– Дедок, ты живой? – сказал Анатолий Иванович. – А мы-то думали на поминках погулять.

– Ишь чего захотели! – засмеялся Дедок.

Анатолий Иванович поглядел на серое, будто пеплом обдутое, лицо Дедка с белыми губами под щетинкой редких, взъерошенных усов, с впалыми, всосанными, мягко обросшими сединой щеками.

– Как же это старуха тебя пустила? – проговорил он с легкой укоризной.

– Еще бы не пустила! – избегая цепкого взгляда охотника, говорил Дедок, в то время как его узловатые, изуродованные подагрой руки привычно зачаливали челнок. – У меня со старухой разговор короткий!

– Ну живи, Дедок. – разрешил Анатолий Иванович, как бы допуская его этими словами в охотничье товарищество.


Слова охотника напомнили Дедку о его сборах на охоту, о том жалком и унизительном, что ему пришлось пережить, прежде чем он отправился в путь.

Когда прошлой весной запретили охоту, Дедок как-то разом расклеился. Вся скопленная за долгие годы усталость, все недосыпы, все залеченные и незалеченные хвори, вся стынь, которой он вдосталь набрался на сырых весенних и морозных осенних зорях, накинулись на его усохшее с возрастом тело, скрутив истомной, знобкой ломотой. Дедок переселился на печь, откуда сползал лишь по нужде да когда старуха заставляла его поесть горячей похлебки. Днем он дремал, слыша сквозь забытье, как гремят в руках старухи ухваты и рогачи, хлопает и визжит в сенцах на ржавых петлях дверь, ворочается в закутке и вдруг гулко ударяется о деревянную стенку боровок; ночью же томился бессонницей. В неотвязной, страшноватой ясности перед взором Дедка, открытым в угольную темноту надпечья, возникали лица живых и умерших людей, близких и далеких; лицо пожилой дочери и уже старого сына, давно существовавших отдельно от Дедка, и другого сына, погибшего в Отечественную войну, и двух дочек-близнецов, умерших в младенчестве от кори, и особенно часто – лицо его старухи, которое представало то нынешним, источенным морщинами, то молодым, гладким, будто облитым глазурью.

Дедка томила и тревожила их назойливая ненужность. К чему они, коли не могут ответить на единственное важное теперь для Дедка: зачем было все то, что было, если сейчас эта печь, эта смертная слабость и равнодушие ко всему на свете? Сколько ни вопрошал их Дедок, ночные посетители молчали; казалось, они заняты чем-то своим и не хотят помочь Дедку. Тогда он как-то дневным делом пытался спросить об этом старуху, но то ли не нашел нужных слов, то ли старуха не захотела его понять. Она принялась браниться, понесла пустой и злой бабий вздор.

Отзвенела капелью весна, дверь в сенцах уж не хлопала с подвизгом, теперь она была всегда настежь, пуская в избу летнее тепло и запахи, которые Дедок почти не слышал, лишь угадывал. Отгремел грозами июль, и лето вдруг сразу перемахнуло на осень, август настал под стать октябрю, с утренниками и серым, мелким дождиком, с редкими ясными, солнечными днями. Однажды, вернувшись домой с фермы, старуха застала Дедка сидящим на лавке. Это было так отвычно, что она обмерла.

– Ты куда, старый? – спросила она с усилием.

– В путь пора собираться, – отозвался Дедок, глядя в сторону.

У старухи подкосились ноги.

– Уже?.. – только и произнесла она.

– На численник погляди. До охоты два дня, а ничего не собрано, ружье не чищено, патроны не набиты.

Тут старуха увидела лежащие на лавке стволы в чехле из рваного ее чулка, а на подоконнике почерневшую, обмотанную проволокой ложу и кожаный, будто навощенный с изнанки, обтершийся о тело Дедка пояс-патронташ.

Тогда старуха и поняла, что Дедок отложил помирать и собрался на охоту. Она не стала спорить и ругаться, просто забрала и спрятала стволы. После тщетной попытки завладеть стволами Дедок, поняв свою слабость перед старухой, сел на лавку и заплакал. Слезы растекались струйками по излучинам его морщин, он не пытался унять их, вытереть, и старуха, никогда не видевшая Дедка плачущим, испуганная и устыженная, заторопилась вернуть ему стволы. Получив стволы, пахнущие былыми выстрелами, Дедок по-детски сразу успокоился и стал смотреть на свет их изъеденные, давно потерявшие блеск цилиндры.

Теперь старуха деятельно помогала Дедку в сборах: зашивала ушанку с вытертой лисьей опушкой и порванное в проймах ватное пальтецо, штопала носки, клеила резиновые заплатки на голенища болотных сапог. Дедок набивал патроны, отмеряя медной, позеленевшей чашечкой дробь и порох.

Наконец пришло время выходить. Дедок натянул на себя фуфайку, ватные штаны, сунул ноги в толстых шерстяных носках с надвязанными пятками в резиновые сапоги. И эти старые сапоги, без малого год пролежавшие в сенях, охватили его ноги таким мозжащим, до сердца проникающим холодом, что Дедок весь как-то сжался, скорчился, и землистая тень проступила на скулах.

– Что с тобой, горемычный? – спросила старуха.

– Ничего, – проговорил Дедок, боясь, что она приметит заходившую по его телу дрожь. – Дай-кось сенца подложить.

Старуха принесла сена, и он набил его в сапоги и натужливо обулся. Холод не исчез, ледяными обручами сжал он худые икры Дедка, проник к костям голеней.

– Теперь хорошо, – сказал Дедок, обманывая и старуху и самого себя.

Старуха помогла ему натянуть ватное пальтецо, одернула полы, обмяла заскорузлый ворот. Он чувствовал ее жесткие руки, слышал теплое, чуть горьковатое, учащенное дыхание, и в нем подымалась давно забытая нежность.

– Пошли, что ль, – сказала старуха, – я ружье в лодку отнесу.

Когда они были молодыми, жена частенько провожала его на охоту, гордо неся на круглом, мягком плече тяжелое ружье. Дедок до сих пор помнил милую вдавлинку, оставляемую ремнем ружья на ее плече. Но тогда это была забава, крепкий, прочно сбитый, хоть и нерослый Дедок мог играючи нести не только весь свой охотничий снаряд, но и жену в придачу.

– Вот еще глупость какая! – сказал Дедок. – Нешто я без провожатых не обойдусь!

С ружьем за спиной, с плетеной корзинкой на плече, в которой покрякивала и ерзала подсадная, с веслом в одной руке и мешочком с провизией в другой, перепоясанный патронташем по крестцу, Дедок вышел за порог своего дома.

– Готовься завтра утей жарить, – не оборачиваясь, сказал он старухе и тут же забыл о ней. Голубой, зеленый, опаленный ранней желтизной осени мир раскрывался перед ним, тянул, звал, и Дедок зашагал в его напоенную крепким, влажным, болотистым духом свежесть, на темно-синий, с серебристой искрой, ветряной блеск реки.

Он без труда добрался до челнока по пружинистым кочкам берега; чуть задохнувшись, столкнул челнок в воду, но управлять им стоя не мог – рябило в глазах, и нехорошо кружило голову. Смирясь перед этой новой, незнакомой слабостью, он уселся на корме и, храня силу, тихонько повел челнок вдоль берега.

В Дуняшкиной заводи Дедок поднял большую стаю крякв. Обнаглевшие за долгую безубойную пору, утки подпустили его совсем близко, они тяжело и шумно взлетали из тростниковой заросли и, уплотняясь в стаю, забирали вбок, на чистое. Уток было множество. Порой Дедок не успевал их углядеть, но слышал сверлящую трель их пролета в выси, жесткую, стрекочущую работу крыльев на взлете или похожий на удар веником по воде дробнослитный шлеп севшей на чистом стаи. Его радовало, что уток много, но огорчало, что он не охватывает простора глазом, как прежде, а принимает творящееся вокруг больше на слух.

Несильный, низкий, ровный ветер помогал Дедку, он не заметил, как миновал Дуняшкину заводь и, обогнув Шибаев корь, выплыл на озеро Великое. Здесь ветер начал работать против Дедка. Как ни трудился Дедок веслом, два старых вяза с обнажившимися на береговом отвале корнями упорно маячили вровень с челноком, не отпуская Дедка от себя. Дедок старался не глядеть на них, только на воду, обтекавшую плавными струями борта, отчего казалось, будто челнок живо несется вперед. Но когда Дедок снова бросал взгляд на берег, вязы по-прежнему стояли у его плеча, и голые корневые волоски шевелились, словно живые. А затем то ли утих, то ли переменился ветер, то ли взяло верх человеческое упорство, но вместо вязов на берегу возник стог, а еще через какое-то время – кусты ежевики, затем березняк вперемежку с орешником.

Дедок приглядел себе место для шалаша. Метрах в тридцати от берега зеленый островок гибкой, как хлыст, ситы, среди которой рушились метелки тростника, был полукольцом охвачен бурыми ушками – излюбленным утиным кормом. Среди коричневато-серых листочков, чуть высунувших над водой свои загнутые кверху закраины, белели надерганные и объеденные утками стебли: значит, сюда они прилетали на вечерний жор. Дедок пристал к берегу озера и наломал березовых веток. Сложив ветки на носу, он оттолкнулся, и ветер, словно только того и желавший, ударил в густоту веток, погнал Дедка назад к Дуняшкиной заводи. Став на колени, Дедок подполз к веткам и стянул их на дно, но они и теперь возвышались над бортами, и в каждый листок, как в маленький парус, бил ветер, отгоняя лодку все дальше от островка. Перегнувшись через борт и заводя весло под днище, Дедок заворачивал нос челнока, чтобы обратить себе на пользу яростный нажим ветра. Мелкая волна захлестывала челнок, грозя затопить его, но как-то косо, боком, челнок подвигался к облюбованному месту, и наконец Дедок ухватился за тонкие, округлые, смугло-зеленые хлыстики ситы. Правда, хрупкая сита тут же обломилась, обнаружив нежную, белую, похожую на соты, клетчатку, тогда Дедок уцепился за лещугу. Обоюдоострые мечи лещуги резали кожу ладоней, но все же Дедку удалось втянуть челнок в густоту ситы, и здесь ветер будто отсекло.

Дедок подержал руки в воде, и когда утихла саднящая боль, соорудил шалашик, довольно редкий, сквозной, а после долго сидел без движения, ожидая, пока вновь соберется в нем сила для дальнейшего пути.

Выйдя из дому рано утром, лишь к вечеру добрался Дедок до «пристани», служившей местом сбора всех подсвятьинских охотников…

Досада, вызванная словами Анатолия Ивановича, прошла, едва Дедок ступил на твердую, гладко и скользко омытую водой кромку берега. При виде знакомых лиц, при виде шеста с привязанным к нему дохлым ястребом, при виде стога болотного сена, обреченного на то, чтобы быть обобранным сегодня для охотничьих нужд, Дедком овладели растроганность и легкомыслие. Опять он среди своих. Анатолий Иванович от лица всех принял его в старое товарищество, никто не лезет с соболезнованиями, никто не считает, что Дедок выдохся и не годен на серьезное дело.

Меж тем на берегу становилось все более людно. Один за другим, в одиночку и по двое – по трое, предшествуемые шорохом ветвей, из лесу на заболоченный берег выходили охотники в резиновых, подвернутых ниже колен сапогах, толстых ватниках, меховых шапках и воинских фуражках с оторванными козырьками, чтобы не было помехи при стрельбе; у каждого за спиной рюкзак с чучелами, на боку плетушка с подсадной; одни несли ружье за плечом, другие на груди, словно автомат. Пришли многосемейный Петрак в рваном-прерваном ватнике, похожий на огромную всклокоченную птицу, и его шурин Иван, смуглолицый, с черной цыганской бровью, в новенькой телогрейке и кожаных штанах; явился маленький юркий Костенька, чему-то по обыкновению смеющийся и уже с кем-то поспоривший. «Я те докажу!.. Я тя выведу!..» – тонко кричал Костенька, заливаясь смехом. Пришел огромный, грузный в двух дождевиках, молчаливый Жамов из райцентра, мещерский старожил; пришли два молодых охотника: колхозный счетовод Колечка и Валька Косой, выгнанный из школы «по причине охоты». Вместе с высоким, тощим, унылым Бакуном, уважаемым за редкую неудачливость и удивительную стойкость, с какой он сносил падавшие ему на голову беды, пришел красивый брат Анатолия Ивановича, Василий. Еще издали было слышно, как он выспрашивал Бакуна о последнем его «подвиге»: в дождливый день Бакун вздумал переселять рой, и злые в ненастье пчелы покусали самого Бакуна, его тещу, насмерть «зажиляли» петуха и двух кур. Василий громко хохотал, обнажая белые влажные зубы, а Бакун лишь кротко улыбался.

Охотники скидывали свои мешки, кошелки и ружья и усаживались на тугую осочную траву, под которой ощущалась влажная и теплая торфяная земля. Все пришли слишком рано, и было немного стыдно своего нетерпения, но те, что пришли раньше, уже пережили свой стыд и подтрунивали над вновь прибывшими. Закуривали папиросы, завязывали беседы.

Дедок бродил от группы к группе, с умилением прислушиваясь к разговорам охотников. Никогда он не думал, что эти люди так нужны и дороги ему. Казалось прежде, что иных он недолюбливает, иных осуждает. Но все они были частицей того, едва не утраченного Дедком мира, в котором так сладко и радостно жить. И без любого из них жизнь была бы чем-то беднее.

В группе вокруг Анатолия Ивановича, сидевшего по обыкновению так прямо, будто сквозь него продернули шомпол, разговор имел научный оттенок.

– А вот отчего, к примеру, журавля называют журавлем? – спрашивал круглолицый, в пушке еще не бритой бороды колхозный счетовод Колечка.

– Ну, это просто, – пренебрежительно отозвался Анатолий Иванович. – Нешто ты колодезь-журавель не видел? Коромысло на длинной ноге – будто птица журавль стоит.

– А я так полагаю, что журавль прежде колодца был, – задумчиво заметил Петрак. – Птица раньше объявилась…

– Факт, раньше! – воскликнул пораженный этой мыслью Колечка.

Анатолий Иванович слегка переместил в его сторону плоскости серых, холодных глаз.

– Конечно, раньше, какой разговор! – сказал он строго. – Только была она без названия.

– Неужто без названия? – изумленно воскликнул Колечка и покрутил круглой, крепкой головой.

Дедку захотелось вмешаться и тоже сказать что-нибудь такое же острое и веское, как сказал Анатолий Иванович, и чтобы егерь скосил на него серые, холодные глаза, а Колечка закрутил бы своей крепкой, круглой головой, но он никак не мог собрать ускользающие куда-то мысли и вдруг проговорил совсем не то, что хотел:

– А в Рязани говорят не чирок, а цирок!

Анатолий Иванович, не поворачивая головы, взял Дедка на прицел.

– Нешто ты бывал в Рязани?

– Как не бывал? – задохнулся Дедок. – С покойным твоим отцом ездил. Я всюду бывал: и в Рязани, и в Клепиках, и в Шилове…

– Верно, говорят, – подтвердил Анатолий Иванович. – Там вообще цокают.

– Во-во! – обрадовался Дедок. – И всякая утка у них цирок – цирок, и матерая – цирок, и гоголь – цирок.

– Не ври, старый, – перебил Анатолий Иванович. – Матерая у них – кряква, а гоголь так гоголем и зовется.

«Верно, – словно проснулся Дедок, – и с чего это я…»

– А вот отчего название такое «чирок»? – спросил Колечка.

Дедок побрел дальше.

Смуглый, похожий на цыгана Иван и брат Анатолия Ивановича Василий упрекали Бакуна в том, что он не справляется со своей женой, молодой, толстой скотницей Настей. Здесь же крутился и любитель соленых разговоров Костенька.

– Сказывают, она в Заречье повадилась, – говорил Иван. – Не иначе, там у тебя заместитель работает.

Бакун не обижался.

– Может, и так, ребята, – говорил он, кротко улыбаясь щербатым ртом. – Ее винить нельзя. Женщина молодая, в теле, а я что – полуфабрикат.

Охотники засмеялись, и снова Дедку захотелось высказаться, поразить охотников каким-нибудь лихим и острым словом.

– Эх, вы… молодежь! – сказал он. – Я вон седьмой десяток доколачиваю, а разок в неделю свою старуху навещаю.

– Силен дед! – выломив темную бровь, воскликнул Иван и прибавил нехорошее слово. Костенька захихикал, а Василий брезгливо и жалостливо усмехнулся.

Дедку стало мучительно стыдно, он отвернулся и, опустив плечи, побрел прочь.

Умолк легкий ветерок, предвестник зари вечерней, улеглась слабая рябь, будто тугая пелена растянулась по воде – так недвижна стала озерная гладь. Между тонкой, сизой полосой на горизонте и тяжелой, слоистой сине-меловой тучей возникло кроваво-красное зубчатое пламя, будто занялась пожаром верхушка сторожевой башни. Затем что-то сместилось в насыщенном влагой воздухе, и зубцы слились воедино, образовав плоско обрезанное сверху тучей полукружье огромного заходящего солнца. Словно подожженный, ярко вспыхнул пунцовым с зелеными и синими прожилками стог сена. Затем солнце стало зримо погружаться в сизую полоску на горизонте, в последний раз ослепительно просияла золотая его макушка и скрылась. В тишину догорающего дня гулко, сухо, коротко упал звук выстрела; после мига беззвучия покатился над озером, на разные лады отдаваясь в заводях, и горохом рассыпался в леске Салтного мыса. Все сидящие и лежащие на берегу насторожились, кто приподнялся, кто сел на корточки, кто с блуждающей улыбкой воззрился на соседа.

– В Дуняшкиной заводи бьют, – с тоской сказал чей-то голос.

Глухо, не отзвучав в просторе, хлопнуло два далеких выстрела.

– На Дубовом дают, – вздохнул кто-то.

Но вот откликнулась Прудковская заводь, заговорил Березовый корь. Большая стая крякв поднялась оттуда и пролетела берегом над головами охотников и, завернув к Хахалю, вдруг сразу растворилась в воздухе.

– Распугают утку, – заметил Петрак.

– Мочи нет! – детским голосом сказал Костенька.

Иван поднялся со злым лицом и, прихватив кошелку с подсадной, направился к челноку.

– Ты куда, Ванечка? – окликнул его Петрак.

– Мы тут чикаемся, а приезжие знай себе долбают! – ответил Иван.

– А ведь верно! – подхватил Костенька. – Мы срок держали и держим, а какой толк?

Сквозь перемежающуюся пальбу донесся частый стрекот моторки.

– Охрана с Клепиков, – сказал Василий.

– Далеко… В Налмусе, – прислушался Костенька. – Нет, зря мы теряем золотой час.

– А ты бы попробовал, – подначил Василий.

– Боязно! Ну-ка свидетельство отберут!

– Да и ружье в придачу, – веско заметил Анатолий Иванович.

Пальба усилилась. Стреляли на далеком Озерке и на Озерке ближнем, в Дуняшкиной заводи, без передышки палили на Дубовом, постукивали с берега в Прудковской. Утки носились над озером, но, еще не напуганные всерьез, садились на воду близ охотничьих шалашей.

Петрак вслед за шурином с рассеянным и задумчивым видом пошел к своему челноку. Он отомкнул замок и достал из-под сиденья весло. Посмотрев на весло с таким видом, точно сам не понимает, как попало оно к нему в руки, пожал плечами и с тем же рассеянным видом оттолкнулся от берега.

– И я поеду, вот те крест поеду! – неожиданно для самого себя сказал Дедок. Он совсем не собирался этого делать, но желание доказать, что он прежний отважный и ловкий охотник, подсунуло ему на язык эти слова.

– Сиди уж! – прикрикнул на него Анатолий Иванович.

Уже посмерклось, задавленный тучами закат давал озеру лишь немного красноватого света, и Дедок знал, что ему не углядеть дичь, да и не любитель он был нарушать охотничьи правила, но в словах, а главное, в выражении Анатолия Ивановича было что-то от старухиного: «Горемычный!» И это решило дело.

Весь недолгий путь до шалаша Дедок корил себя за опрометчивость. От воды тянуло холодом, и привычно заныли кости. Дедок не стал спускать подсадную и только рассадил чучела. Затем въехал в холодную, влажную ситу под зыбкий кров своего шалашика, зарядил ружье и приготовился к долгому ли, короткому ли ожиданию. Последние красные пятна погасли на воде, ставшей молочно-белесой, в цвет неба. Вскоре небо посмуглеет, на нем чуть приметно затеплятся серебряные точечки звезд, затем звезды позолотеют, а проемы между ними нальются мерцающей синью и наконец чернотой, и так же дегтярно почернеет вода, и это будет ночь. Скорей бы она пришла, тогда не стыдно будет вернуться на берег.

Вода курилась. С гладкой, тихой поверхности бежали вверх тоненькие струйки легчайшего белесого дымка, точно в самом деле подводные обитатели устроили дружный перекур. И казалось, что каждая струйка без следа растворяется в воздухе, но это было не так: на высоте тростниковых метелок то здесь, то там они стекались в хлопья; хлопья чуть оседали, улавливали новые струйки, образуя туманные облачка, и уже метелки, отделенные ими от стеблей, свободно покачивались в воздухе, словно плыли над озером, оставаясь на месте. И вдруг, жестко и грозно чернея в неплотном еще тумане, прямо на шалаш Дедка выплыл челнок. На корме грузно высилась кряжистая фигура Петра Иваныча, клепиковского егеря. Дедок почувствовал противную слабость в коленях, но уже в следующий момент он с веселым видом выплыл из укрытия навстречу егерю и, чувствуя свою лихость, сказал с наигранным смирением:

– И ловок же ты, Иваныч! Ничего не поделаешь, бери на цугундер!

Но егерь глядел мимо Дедка на шалашик, словно ждал, что оттуда появится кто-то другой.

– Ружье отымешь? – деловито спросил Дедок.

Он представил себе, как вернется на берег под конвоем Петра Иваныча, как более осторожные охотники встретят его сочувственными и почтительными шутками: вон, мол, какую штуку удрал отчаянный старик! Как будет он ругать старухе свирепость нынешнего начальства, и старуха скажет: когда только ты угомонишься, дед! Но егерь поднял весло, уперся в илистое дно и стал заворачивать нос челнока.

– Куда же ты, Иваныч? – испуганно сказал Дедок. – Я ж понимаю, закон для всех одинаков. Нешто я против…

Но Иваныч с тем же хмурым и равнодушным видом разворачивал челнок против волны. Дедок замельтешил, попытался поймать ускользающий нос егерского челнока, протягивал Иванычу свою старую «ижевку».

– Да как же так, Иваныч? – говорил он умоляюще. – Ведь ты на службе, твое дело – закон блюсти. Нешто можно браконьерам потакать?

– Да уж сиди себе… – проговорил егерь и с насмешкой добавил: – Браконьер!..

Сильно оттолкнувшись веслом, он сразу проложил между собой и Дедком широкую полосу потемневшей, сизо курящейся воды.

Дедок собрал скользкие чучела, покидал их на дно лодки и медленно тронулся в обратный путь. Когда он подплыл к пристани, совсем стемнело, охотники были заняты приготовлением к ночлегу, и его появление осталось незамеченным.

Следом за другими Дедок направился к темному, грузному и высокому, как гора, стогу сена, шагах в тридцати от берега. Оступившись в мягкую, влажную яму, невидимую за осокой, потом споткнувшись о торфяной бугор и совсем было увязнув в топкой жижице за бугром, Дедок добрался до стога, обцапанного понизу охотниками, и, широко разведя руки, обхватил колкую, душно и остро пахнувшую боковину стога. Теперь свести поближе руки, с силой откинуться назад, и в руках у тебя будет охапка величиной с малую копенку. Дедок посилился, просунул руки сперва по локти, затем по плечи, так что в нос и в бороду полезли полые, колючие ости, и рванулся назад. Сено отозвалось на его движения слабым, таинственным шорохом и вдруг дернуло Дедка на себя, лицом в колючую сушь. Он снова попытался оторваться от стога, и снова стог оказался сильнее и притянул его к себе. Дедок высвободил руки, отдышался и стал помаленьку нащипывать сенца. «Ну, вот и хватит», – сказал себе Дедок, хорошо зная, что сена этого достанет едва под зад подложить и спать будет жестко и холодно.

На берегу было темно, с безлунного неба в мутной наволочи кружащих, реющих, легких, как дым, туч едва проникал подслеповатый свет чуть приметных звезд, но когда Дедок шагнул в челнок, ему показалось, будто он из дня вошел в ночь – такая тут, под уступом берега, царила темень. Действуя на ощупь, он сдвинул с головы мешок с чучелами, устлал дно челнока тонким слоем сена и неловко, мешая самому себе негибким, окостеневшим телом, улегся навзничь в узком пространстве.

Охотники не спали, слышался тихий разговор, незлобивая ругань, смех. Словно небывалые красные светляки, тлели огоньки папирос. Дедок лежал, чувствуя, что и здесь ему не уснуть, как не спалось на печи.

– Дедок, а Дедок!.. – услышал он голос Колечки. – Какая завтра будет погода? Ты, говорят, живой барометр.

Обрадованный, что в нем оказалась надобность, Дедок прислушался к ногам, гудевшим, как телеграфные столбы, когда приложишь к ним ухо, ощупал скользко-гладкий, будто обмыленный, борт челнока и поглядел на высокое, мутное небо с почти погасшими звездами.

– Пасмурно, с ветерком, после развиднеется.

– Ну, это и я так могу! – засмеялся Колечка, смех его замер в темноте.

Затем очень громко Анатолий Иванович спросил:

– Дедок, разбудишь утром?

– Разбужу, милый, разбужу…

Ночь прошла ни быстро, ни медленно, как проходили все его бессонные ночи. Пожалуй, она показалась Дедку даже короче, чем ночь на печке. Менялось небо, то задергиваясь глухой чернотой, то выбрасывая пучки звезд, что-то булькало и плескалось в воде – не то щука, не то ондатра, – то вдруг начало накрапывать, но поднялся ветер и смел в сторону так и не разошедшийся дождик. Разная жизнь шла в темноте, и Дедок чувствовал свою скудеющую жизнь, свое дыхание рядом с дыханием мира, и его удивило, почему в предутреннюю, самую темную пору, когда ночь словно расходует до конца весь запас тьмы, перед тем как начать отступление, на борт челнока, такой же черный, как ночь, и все же видимый слабым мерцающим контуром, присел его погибший сын. Дедок долго смотрел на него, затем спросил одними губами.

– Зачем ты тут?..

Сын не отвечал, молча и упрямо маячил он перед глазами отца, словно хотел напомнить о чем-то, но Дедок не хотел его понимать, сейчас он был живой с живыми и отвергал то, что нес с собой этот пришелец. Сын исчез, когда в темноте обрисовались деревья, стог сена и верхушки шеста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю