355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Поездка на острова. Повести и рассказы » Текст книги (страница 16)
Поездка на острова. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:16

Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)

Муханов заметил младенца.

– Ого! – сказал он. – Какой красавец!

– Гвардеец! – добавил полковник, вызвав благодарную улыбку на миловидном лице бабушки.

«Дебил!» – в холодном и странном прозрении решил Козырев. Он спросил, уверенный, что не совершает бестактности:

– А что с ним?

– Да, милый человек, мы и сами не знаем, – жалостно отозвалась бабка. – Врачу бы показать надо, да везть боимся, ну-ка лодку перевернет. Теперича надо лета дождаться… Не ходит, не говорит, жевать не умеет, а что за причина – ума не приложим.

– А я рано пошла и слова рано стала говорить – да, баба? – сказала девочка.

– Ну, брысь отсюдова! – прикрикнула бабка и, протянув к младенцу красиво оголившиеся круглые руки, позвала: – Иди ко мне, маленький, иди к бабушке!

Младенец пополз в ее руки, пуская слюни. Девчонка глядела на него яркими от ревнивой ненависти глазами, потом, вихляясь и выламываясь, как это делают дети, желая разозлить взрослых, ускакала в чистую горницу.

– А ему пора уже ходить? – смущенно спросил Муханов.

– Нешто ты, милый, своих не имел, не знаешь, когда дети ходить начинают? – певуче произнесла бабка. – Ему скоро два.

– Наверное, чего-то в организме недостает, – высказал предположение полковник.

– Откуда же может доставать? – По спокойному красивому лицу ее покатились слезы. – Мы полгода от всей жизни отрезанные. Нам и картошки до новины не хватает, а уж об остальном и говорить не приходится. Скудно, скудно живем…

– А разве нельзя получше себя обеспечить? – спросил Муханов. – Ну хотя бы пасечку оборудовать? Мед очень полезен.

– Оборудовали! – подхватила молодая хозяйка. – Так медведь повадился ходить, такой настырный! Я выбегу с хворостиной, стегаю его, стегаю, аж рука отваливается, да нешто проймешь? Пока весь улей не обчистит, нипочем не уйдет.

– А пристрелить наглеца? – раздув ноздри, сказал полковник.

– Не положено, – вмешался лесничий. – Медведи у нас под охраной.

– Я прямо-таки не видела таких нахалов, – с милой беспомощностью продолжала молодая хозяйка. – Муж мне, бывало, ружье оставлял. Я подкрадусь к ворюге да и пальну над рваным его ухом сразу с двух стволов, а ему хоть бы что – шкурой передернет, затылок почешет и обратно мед шамать. А пес наш его боялся. Как заслышит, так удирать. После медведь этот за огород принялся. Перекопал весь, будто клад искал.

– Ах ты, моя умница! Ах ты, мой красавец! Ах ты, моя ладушка! – завела над младенцем бабка, расхаживая с ним по кухне и слегка подбрасывая.

– Любит внука-то, – кивнул на бабку Муханов.

– Виной томится, – спокойно отозвалась молодая женщина. – Мы его не хотели, а она настояла, надо, мол, сына иметь. Вот и заимели.

– Да ведь поправимо…

– Кто его знает! – Она покорно вздохнула. – Вода спадет, свозим в райцентр к врачу.

– Трудно вам здесь…

– Еще как трудно-то! Вера, дочка, вон второй год школу пропускает.

– А я сразу догоню! – сказала Вера, выламывая плечи и лопатки.

Молодая женщина засмеялась, смех у нее был тихий и легкий, он без усилий, словно дыхание, выходил из груди. Смех и радость находились близко к поверхности ее существа, их не нужно было извлекать со дна душевной ночи. И вот тут впервые шевельнулось в Козыреве смутное ощущение опасности. Оно было слишком мимолетным и безотчетным, чтобы копаться в нем, но безошибочным, как все проявления инстинкта. Он вдруг пожалел, что приехал сюда, ему лучше было бы отправиться на одну из тех комфортабельных охот, где не приходится вступать с окружающими в личные отношения, где действует сухой и точный бюрократический порядок. У него не было лишних сил на чужое неблагополучие, он не хотел знать обстоятельств этой странной, прелестной, словно заколдованной семьи, неспособной защититься от бесчинства медведей и стихий. И он был рад появлению нового человека, прервавшего беседу. На вошедшем был защитный комбинезон, резиновые, туго подвернутые под колени сапоги и егерская фуражка с гербом.

– Егерь Бобков, – представился он и так щедро улыбнулся толстоскулым лицом, что узковатые глаза превратились в щелки. А затем он сказал что-то хозяину на непонятном языке. И тот ответил ему так же бойко и непонятно: обилием сдвоенных гласных их язык напоминал финский. Так оно и оказалось.

– Вы по-каковски лопочете? – спросил Муханов, которому до всего было дело.

– А по-фински, – пояснил лесничий со своей кроткой улыбкой. – Здесь во всех деревнях говорят и по-русски и по-фински.

– С чего это? – радостно удивился Муханов.

«А тебе какое дело?» – едва не вскричал Козырев из страха, что праздное мухановское любопытство непременно приведет к каким-то ненужным открытиям, что чужая, сложная, незадавшаяся жизнь обременит усталое сознание еще какой-то добавочной и бессмысленной мукой. Но ни хозяин, ни егерь Бобков ведать не ведали, почему в калининской глубинке бытует финский язык.

Они знали лишь, что их родители и деды тоже умели говорить по-фински. Отставной полковник высказал смутное предположение, что это связано с переселением народов, Муханов возразил, черпая доводы из колодца самоуверенного невежества, и между ними разгорелся тот страстный и безнадежный спор, когда оба спорящих понятия не имеют о предмете своего разногласия. Козырев успокоился, финский язык не таил в себе скрытых страданий ни для этой семьи, ни для окрестных людей.

Хозяина спор не интересовал, и он занялся своими делами, а вот егерь Бобков с громадным удовольствием внимал ученой полемике, как-то сыто и довольно посмеиваясь. Его смешок не был бескорыстным проявлением легкой и доверчивой души, как у молодой хозяйки, он отражал некую реальность, наделявшую егеря прочным удовлетворением, сродни физиологическому счастью, и Козырев решил, что поедет на охоту только с этим егерем.

Он так и сделал, когда пришло время охоты. Решили, что Муханов и полковник будут охотиться поблизости от кордона – их проводит хозяин, а Козырев с егерем отправятся на другой берег реки, где у Бобкова был приготовлен шалаш.

Пока они переплывали на вертком, неустойчивом челноке реку и Козырев командовал с кормы: «Левей! Правей!.. Прямо!..» – пока брели сперва по влажному лугу, затем по глинистой дороге, мимо заброшенной риги с провалившейся соломенной крышей, мимо спаленного молнией вяза, а впереди по косогору виднелась деревня с высокими шестами скворечен, одиноко черневшими на жесткой красноте заката, егерь не переставал вырабатывать из себя довольное урчание, отзываясь утробным этим смешком на каждое малое препятствие: колдобину, скользкий бугор, повалившуюся поперек тропы березу, болотную непролазь. Этим смешком он как бы отмахивался от малости путевых невзгод, столь ничтожных перед половодьем захлестнувшего его счастья; им же приветствовал он заброшенную ригу, спаленный вяз, деревеньку с высокими скворечнями – постоянных свидетелей его удачи. Но теперь это свойство егеря уже не радовало, а скорее раздражало Козырева. Он куда хуже справлялся с дорогой, чем ожидал. Накануне, когда они тащились к охотбазе, он не придал значения своей слабости, относя ее за счет долгого сидения за баранкой. Он так верил в душевный подъем, неизменно владевший им на охоте, что и представить себе не мог, будто что-то в его организме не подчинится этому подъему. Но так оно было: знакомая боль с тупым однообразием вклещивалась в грудную кость. Одышка создавала вокруг него некую звуковую завесу, сквозь которую не проникали шумы вечереющего мира. Неугомонное ликование егеря стало невыносимым.

– Что, дядя, жить можно? – спросил Козырев, останавливаясь и недобро разглядывая рыхловатую фигуру егеря.

– Можно и нужно! – отозвался Бобков и залился тихим смехом, выбившим мелкие слезы из его узких глаз.

– С чего это вдруг? – все более раздражаясь, спросил Козырев.

Егерь пояснил, что «исключительно окрепла материальная база жизни». Им вернули отторгнутую от приусадебного участка землю, уменьшили налоги, выделили для личных коров участок колхозного пастбища, ввели гарантированный трудодень. В ихнем колхозе весь народ вздохнул с облегчением, а при его обстоятельствах – жить да жить, и помирать не надо. Какие же у него особые обстоятельства? – спросил Козырев. Счастливый егерь со вкусом закурил самокрутку и, обдавая собеседника крепким махорочным дымком, радостно заговорил:

– Сам посуди: я ж на государственной службе, пятьдесят в месяц беру, как бог свят, и, хотя сам при паспорте, жене в колхозе подсобляю. На круг выходит рублей семьдесят. И это при своей корове, своей картошке, своем огороде.

– Недурно! – сказал Козырев. – Да и жена зарабатывает.

– Жена минимум трудодень в день имеет. Присовокупи к семейному бюджету пятнадцать рублей в месяц. Но покуда еще обо мне речь. Я получаю каждый год лицензию на отстрел лося – клади девяносто рубликов, окромя рогов и копыт. Я бью минимум шесть рысей в год, по четырнадцати рублей за штуку. Присовокупи еще семь рублей в месяц. Ты лося рассчитал?

– Как рассчитал?

– Ну, сколько будет – поделить девяносто на двенадцать?

– Семь пятьдесят.

– Значит, выходит, семьдесят плюс семь пятьдесят, плюс семь – восемьдесят четыре рубля пятьдесят копеек.

– И это при своей корове, картошке и огороде!

– Точно!.. Присовокупи женины пятнадцать – выходит без полтинника сотня.

– Ну а полтинник, наверное, наберется: то глухаря завалишь, то тетерева, вальдшнепишку там или рябца подстрелишь, опять же ути, сеточку небось тоже закидываешь?

– Этим не балуем, – сурово и отчужденно сказал егерь. – Мы тут для охраны поставлены.

– Не сердись. Я же в шутку. Хочется этот полтинник набрать для круглого счета.

– Ребята клюкву к поезду носят… – неуверенно произнес егерь, – да ведь это так, мелочишка…

– А лук вы не продаете? – вспомнил Козырев давешних луковых путешественниц.

– Маленько на охотбазу подкидываем, – оживился егерь. – Да, пожалуй, цельная лебедь наберется.

– Накладные расходы вы не учитываете? Охотничьи боеприпасы?

– Малость дроби и пороха мне по штату положено. А потом я под лапы еще получаю.

– Под какие лапы?

– Вороньи, сорочьи и ястребиные. Патрон стратишь – два получишь.

– Здорово! – восхитился Козырев и вдруг поймал себя на том, что тоже издает какие-то подхохатывающие звуки: на диво круглой и ладной выглядела жизнь этого человека. – Но неужели у вас столько рысей? – усомнился он вдруг.

– Обязательно!

– Что же, и лесничий их стреляет? – Трудно было представить себе нежного голубоглазого эльфа, стреляющего рысь.

– А как же, стрелит за милую душу! Только ему против моего много хуже. Я по своему положению жаканом пользуюсь, бью зверя спокойно, издали. А у него дробца шестерка или там семерка. Он рысь исключительно впритык бьет, когда она сигануть с дерева норовит. Он ей ствол прямо в пасть сует, чтоб шкуру не попортить.

– Так ведь рискованно!

– Не без того, все ж таки рысь, а не киска-мурка. Но что поделать: коли ей шкуру изрешетишь, кому она нужна?

В груди отпустило, и Козырев воспринял исчезновение боли как прилив бодрости.

– Заболтались! – сказал он с притворной строгостью, – Пошли!

– Ды мы, почитай, на месте, – хохотнул егерь. – Скрадень-то за кустами.

Они перепрыгнули через канаву, полную серого шершавого снега, напоминавшего сорную межоконную вату, и Козырев увидел затопленный березовый редняк, а в лозинах на бугорке порядочный скрадень из елового лапника.

Козырев забрался в шалаш и опустился на земляную, устланную лапником скамеечку. Шалаш был сложен на славу: просторно и надежно, с неприметными, но достаточными для ствола окошечками. Пейзаж впереди был довольно запутан: сумятица полузатопленных деревьев, кустов, рощ, лесопосадок, тростников, возносящийся над всем этим старый, замшелый еловый бор сбивали с толку – откуда ждать подлета, да и пойдут ли в эту заводь селезни с большой воды? Где затененная кустами и деревьями, где отданная во власть зари, водная гладь была под стать палитре художника: кроваво-красное соседствовало с изумрудным, мягкая палевая бледность – с исчерна-лиловым. До рези рябило в глазах, неспособных разобраться в блистающей, яркой пестряди, и Козырев почувствовал утомление раньше, чем егерь пристроил на воду подсадную.

– В деревню сбегаю, – сказал тот, с шумом выходя из воды. – Скоро вернусь, и мы на тяге постоим.

– Только, чур, не опаздывать!

– За нами такое не водится. – И, рассыпав свой довольный хохоток, егерь зашагал прочь.

Козырев прислушался к его удаляющимся шагам и непроизвольно, не замечая этого, с каким-то сладким удовольствием складывал: пятьдесят да двадцать, да семь пятьдесят, да еще семь и жениных пятнадцать – девяносто девять пятьдесят. Хе-хе! Жить можно и даже нужно!.. А зачем? – спросил он вдруг себя сознательно, трезво и холодно. Все равно в какой-то миг порвется тоненькая, в самом деле тоненькая ниточка: кровеносный сосудик, и все – со святыми упокой! Хоть бы еще так: «Обратись, господи! Научи, как исчислить дни наши, дабы нам приобрести сердце мудрое…» Нет: «Спи спокойно, дорогой товарищ! Смерть вырвала…» Скорее уж: «Смерть вырвало». Смерть вырвало от тебя, дорогой товарищ, когда ты постучался в ее двери. Нет, смерть так же неразборчива, как и жизнь, примет любого дорогого товарища… Твоя беда, дорогой товарищ, что ты занимался не тем, чем следовало. Да-да, не тем. Тебе не наукой надо было заниматься, а писать… Признайся, получал ли ты столько радости от всех своих хитроумных расчетов, сколько от одной-единственной книжонки, выпущенной молодежным издательством под рубрикой «Библиотека научной фантастики» на серой оберточной бумаге, да еще под псевдонимом? Козырев вспомнил, как дружно, со смаком ругали его сотрудники эту книжку, обвиняя автора в научном невежестве и не подозревая, что за прозрачным псевдонимом «Каз. Алексеев» скрывается их шеф. Зато читатели приняли книжку так дружно, что она выдержала четыре издания. И столь многие заинтересовались загадочным Каз. Алексеевым, что издательство просило Козырева раскрыть псевдоним, но он предпочел судьбу советского Травэна. А тебе бы, дорогой товарищ, не о бредовых обитателях Галактики писать, а вот об этом счастливом егере с его хохотком и «буджетом», о лесничем и его домашних с их красотой, малым ростом и печалью, о Валерике Муханове, и об отставном полковнике, и о себе самом. Но сейчас поздно думать об этом. Машина, в которую ты попал с юности, не выпустит тебя. Ведь ты занимаешься тем, что считается пока самым важным, ответственным среди всех земных дел: проблемами обороноспособности… Ради этого тебя не пустили в свое время на войну, ради этого тебе платят много денег. Для своих сограждан Алексей Козырев столь же эфемерен, как и Каз. Алексеев. В научном мире твое существование, конечно, вычислено, но реально ты не ведом никому, кроме узкого круга своих сотрудников, что, впрочем, мало тебя волнует. Но тебе не стать писателем и по другой причине – ты не знаешь жизни. Странная способность, которой угодно было наградить тебя богу или черту, раз и навсегда лишила тебя возможности быть «обыкновенным» человеком. Ты не служил в армии, не лечился в районной поликлинике, не знал ни голода, ни даже недоедания, не стоял в очередях и с тридцати лет забыл, что такое трамвай или метро. Видит бог, ты не искал этого, но так получилось, потому что в твоей башке заложено особое устройство, необходимое для оборонной мощи страны. А теперь ты уже не можешь быть писателем, ты не знаешь, почем черный хлеб и сколько стоит билет в автобусе, так-то!.. И если тебе трудно расстаться с Алексеем Козыревым, то еще грустнее расстаться с Каз. Алексеевым.

Козырев усмехнулся и тут же подумал, что охота не оправдывает его надежд. Где самозабвение, тугая дрожь азарта? Он опять роется в своем мусоре, кокетничает со страхом смерти.

Закрякала, забилась подсадная, пустила веером крыло на воду, и в камышах, в их желтом сухотье, неправдоподобно громадный, обрисовался силуэт селезня. Потом Козырев сообразил, что селезень находится за камышами и довольно далеко. Но игрой света и отражения помещен в камыши, учетверенный в размерах интерференцией. Прекрасно и мощно забилось сердце, отсчитывая мгновения лучшей, самозабвенной жизни. Вода и небо, кусты и трава, сильное, красивое от любви тело птицы соединились в одно на мушке вороненого ствола «зауэра», медленно нащупывающего цель. Руки Козырева дрожали. Он шептал слова не то молитвы, не то заговора, не то заклятья. Он знал, что не имеет права на промах. Если он промажет или вспугнет до выстрела птицу, тогда он приговорен. Это древний закон: если копье твое не может поразить врага, если стрела летит мимо цели, тебе не место среди мужей, не место среди живых.

Селезень медленно выплывал из камышей; он был похож то ли на черного лебедя, то ли на черный корабль, которому придали форму лебедя. С надбровья на веко скатились капельки пота и, повиснув на реснице, затуманили зрение. Козырев смигнул каплю на щеку. Селезень выплыл на чистое, в тень, отбрасываемую ивой, и сразу уменьшился до своих естественных размеров и отдалился, но заиграл красками: изумрудом, багрецом, кобальтом.

Тонкая сверкающая нить протянулась от зрачка к сине-шелковистой полосе на крыле селезня. Козырев не решался целить в голову. Он нажал спуск и радостно принял плечом тупой толчок отдачи, уже зная всем переполнившим его блаженством, что промаха быть не может. Селезень лежал на воде, утопив бархатисто-черную с изумрудным отливом голову, одно крыло его конвульсивно приподнималось и опадало, словно он прощался с весенним миром и с подругой, коварно привлекшей его на выстрел. И странно, будто сама по себе грудь Козырева забилась рыданием. Он засмеялся, как бы отключая себя от этой слабости, но обман не удался, заплакали глаза его, и все лицо, и дыхание, он заплакал весь от счастья, любви и благодарности тому неведомому, что позволило длиться его жизни…

Когда счастливый егерь вернулся к шалашу, он застал странную картину: клиент сидел на пеньке, подперев голову руками не то в дреме, не то в размышлении, нутряно урчала подсадная, сообщая, что видит на выстреле чирячью пару, а слабая волна подгоняла к берегу большого матерого селезня в капельках крови на крыле и на белой ленте, опоясывающей шею. Егерь подтянул ботфорты, вошел в воду, забрал селезня, снял подсадную и сунул в плетушку.

– На тягу пойдем? – спросил он негромко, предоставляя клиенту на выбор: откликнуться или грезить дальше.

Клиент поднял голову, у него были мятые красные глаза, но ответ прозвучал неожиданно весело.

– Всенепременно! Ну как, жить можно и даже нужно?

Егерь смущенно хохотнул.

…Козырев не умел стрелять вальдшнепов. Утиный охотник, он привык к другим скоростям полета и не угадывал опережения. Ему несколько раз доводилось стоять на вальдшнепов, но лишь однажды разрядил он ружье по небольшой, компактной птице, предупредившей о своем появлении мерным, отчетливым прокашливанием. Это не помогло Козыреву, хотя он и загодя вскинул ружье. Удивленный низким и, как ему показалось, небыстрым полетом вальдшнепа, всей его кажущейся беззащитностью, опущенным долу длинным носом и упрямым, таранным поставом головы, Козырев замешкался и выстрелил, когда вальдшнеп уже слился с темным фоном ельника. Конечно, он промазал, а вторым выстрелом лишь расписался в своей неловкости.

Здесь вальдшнепы налетали то и дело. Козырев стоял в устье недлинной просеки, уходившей к болоту: слева от него простирались пашни и луг, посреди которого высилась одинокая рига, из-за темной крыши уже показалась белая, мучнистая луна. В просеке у земли было темно, а небо оставалось светлым, голубым с малой зеленцой, по нему быстро скользили, обрываясь и тая, прозрачные облачка. И первый вальдшнеп пролетел под этим еще ясным небом вдоль просеки, чуть выше крон, неправдоподобно доступный выстрелу. Козырев ударил дуплетом ему вдогон и проследил, как вальдшнеп, не отклонившись от прямой, ушел в молочно-зеленоватый туман болота. Другой вальдшнеп протянул в обратном направлении – к лугу, и Козырев снова дважды смазал, затем были пролеты поперек просеки. Козырев всякий раз успевал выстрелить и промазать. В грязи поблескивали головки стреляных патронов.

Небо из голубого стало стеклянно-млечным, просека как будто сузилась, прозоры между деревьями налились непроглядным сумраком, две черные стены выросли по обеим сторонам расщелины. Белесо, нездорово поблескивали лужи, отражая небо. Болотная смрадная грязь находилась в непрестанном шевелении: то ползали, прыгали и спаривались лягушки. С каждой минутой картавый ор становился все надсадней и невыносимей. В этом шуме стало неслышным хорканье вальдшнепов, продолжавших налетать почти через равные промежутки времени. Козырев палил в божий свет, как в копеечку, но лишь раз почувствовал по внезапному зигзагу птицы, что дробь надела оперение, – вальдшнеп словно нырнул за деревья. Козырев пытался понять, чем этот выстрел отличался от других, выходило – ничем, простая случайность. Любовное неистовство лягушек достигло предела. Луна высоко поднялась над ригой, в ее белесом круге зажегся золотой фонарик. По просеке растекся драгоценный блеск, наделив грязь и лужи сказочным мерцанием. Лягушки тоже приняли его на свою влажную кожу и переливались, как бриллианты. Козырев двинулся вон из просеки, к полю, где недвижно, словно межевой знак, высилась фигура егеря. Он шел, неприятно чувствуя сквозь резину сапог любовную жизнь, творящуюся на каждом вершке земли: возможно, он причинял какой-то вред этой жизни, и ему не терпелось скорее вырваться из брачного круга. Когда он уже вышел на озаренное лунное поле, низко, рукой достать, протянул вальдшнеп. Козырев выстрелил наугад и глазам своим не поверил: вальдшнеп перекувырнулся и упал на землю.

Егерь успел его поднять, прежде чем Козырев подошел. Вальдшнеп был еще жив, на людей с угрюмого древнего лика смотрел полный, как у спаниеля, темный, с крошечной звездочкой в глубине мудрый глаз. И вдруг звездочка померкла, глаз стал мутным и плоским.

– Ну и палите вы! – удивленно, с ноткой осуждения сказал егерь.

– Я ведь по уткам привык, тяга для меня дело новое.

– Да хоть бы новое, нешто можно так мазать!

Чувствовалось, что егерю неприятно и совестно делать замечание клиенту, но его бережливая душа не могла смириться с бессмысленной тратой патронов, да еще покупных.

– У меня патронов до черта, всех не истратить. Я их вам оставлю.

– Спасибо, конечно, – сказал егерь, но теперь он еще больше жалел о даром потраченном боезапасе. – Вы гоголя, ныряющего в воде, стреляли когда?.. Ну вот, так же надо и вальдшнепов стрелять. Никакой разницы. Нынче, правда, они быстро шли, потому как сухая погода, а в дождь, сырость они вовсе медленно летают, словно вороны.

Они пошли к людям. Когда поднялись на бугор, полого спускавшийся к воде, то увидели, что ночь еще не завладела всем простором. На западе, в розоватой грязце, мутно тлел не желающий умирать апрельский день.

Егерь оттолкнулся веслом, они вышли из-под берегового пригрева, и от воды резко ударило холодом. Козырев подтянул под самое горло застежку «молнии» на своей меховой куртке, защемив слабую кожу кадыка. Он подумал о теплом жилье, ужине, самоваре, о рюмке водки и товарищеском трепе, но в душе ничто не шевельнулось. Усталость и опустошенность владели им, ему ничего не хотелось: ни тепла, ни пищи, ни общества себе подобных. Он мог бы так и сидеть в узкой, неустойчивой лодчонке, сжавшись в собственном малом тепле и укромье, без мыслей, без любви и боли, медленно плыть невесть куда меж кустов, косых льдин, фантастически огромных деревьев по слабому блеску реки. Но вместо этого на них надвинулась черная теплая тень, пахнущая болотом, и нос лодки зашуршал по песку. Козырев неловко, чуть не опрокинув егеря, вышел из лодки, подтянул ее к берегу и с неожиданной, удивившей его самого радостью поглядел на освещенные окошечки лесниковой избы. Неужели его нынешнее душевное состояние будет так примитивно зависеть от температуры, давления и влажности воздуха, от незначительной физической усталости и скучной игры кровеносных сосудов?

Подходя к дому, Козырев услышал напевное причитание, как над спящим младенцем, и узнал голос хозяйской бабки.

 
Баю-баюшки-баю,
Три копейки колдуну,
Колдуну-колдушке,
Вовке-завирушке!
 

Меж стойкой крыльца и сухим деревом было подвешено на манер гамака самодельное корытце, и в нем лежал тепло укутанный немой младенец.

 
Баю-баюшки-баю,
Три копейки колдуну…
 

Видать, бабка услышала шаги и оборвала пение.

– Вечер добрый, – сказал Козырев. – Не простудится?

– Мы здоровенькие! – отвечала бабка, на миг обратив к Козыреву свое и в темноте приметно свежее, округлое лицо. – Нас не проберешь! Мы вот в помещении заснуть не можем, боимся чего-то, задыхаемся, – и, приметив легкое движение младенца, поспешно запела:

 
Колдуну-колдушке,
Вовке-завирушке!
А уснем, бабушка нас в избочку снесет.
Во сне нам не боязно.
Мы умненькие детки.
Аю-ай, аю-ай!
 

Позднее, когда отужинали и Козырев прилег на раскладушку, бабка внесла младенца и уложила его в своем закутке на кровать.

Козырев думал о том, что в прежние времена он остался бы за столом и со вкусом поддержал бы тот раздрызганный, но приятный, как дым от костра, разговор, что бывает после первой удачной охоты, когда всех можно поздравить с полем. Они шли вровень: по два носа. Только у отставного полковника были два кряковых, у Муханова кряковый и чирок, а Козырев имел и лесную дичь. Но сейчас у него не было сил даже просто сидеть за столом, не то чтобы пить. Но было и еще нечто, о чем он с удивлением и даже сомнением вспоминал потом: некий защитный импульс, повелевший ему закрыться в себе, не лезть в чужие дела, избегать откровенностей хозяев дома. Неужели он тогда еще, с изощренной проницательностью больного человека, угадал главное неблагополучие этой семьи? Неужели в его болезненном состоянии действует некое защитное средство, избавляющее ущербный, непрочный организм от лишних мучительных впечатлений, вторжения чужой острой жизни? С первых же минут было ясно, что существование семьи – не сахар: больной ребенок, холодный, не приспособленный для жилья дом, заброшенность, отсутствие простейших удобств – все это было на поверхности, и не это заставило больного человека уползти в свою раковину.

– Глянь, какие щели! – говорил отставной полковник. – Так и несет. Ты хоть бы мхом законопатил.

– Да что там! – тихо отозвался хозяин. – Нешто поможет? Дом-то незасыпанный. Каждый год обещают его утеплить.

– И все обманывают, – докончила жена.

Она только что возилась с пойлом. Козырев слышал, как она сливала в большой чугунок остатки еды из других чугунков: свои щи, плотогонову уху, охотничий венгерский суп, недопитое детьми молоко, туда же счистила объедки со всех тарелок и все заварила кипятком, а сейчас, заглянув в горницу по какой-то своей надобности, поддержала мужа слабым, будто затуманенным голоском.

Из своего закутка вышла бабка – Козырев слышал ее осторожные, тяжеловатые шаги – и стала к печке, спиной к ее остывающему теплу.

– Зимой по всем пазам изморозь, будто пакля, – заговорила она певуче, словно продолжала укачивать младенца. – Потолок белый, в углах иней мохнатится. Протопить, ну, никакой возможности, вода вымерзает не то что в умывальнике или ведре, даже горячая в самоваре.

Снова заговорила хозяйка: за это время она успела снести пойло корове – Козырев знал это по хлопанию входной двери, по шумному коровьему дыханию, вдруг раздавшемуся почти над ухом, перед тем как дверь вторично хлопнула.

– Мы зимой на ночь не раздеваемся, а, наоборот, одеваемся: все, что есть, на себя напяливаем, головы теплым платком повязываем. Вася вот тоже! – Она легко усмехнулась. – Спим в валенках и рукавицах.

– Как на Северном полюсе! – непривычно громко сказал хозяин, наверное, стаканчики начали действовать.

И жена, и теща, и дочка враз засмеялись, видимо, нечастые его шутки ценились в семье.

– Почему же вы не пожалуетесь в управление? – спросил Муханов с казенным негодованием.

«Какая тоска!» – вздохнул Козырев, стараясь не слышать, что ответит Муханову хозяин, потому что заранее знал угнетающую безнадежность этих ответов: обращались… писали… обещают… «А почему ты сам, – он обращался мысленно к Муханову, – ютишься по дачам Подмосковья и не можешь добиться квартиры, хотя двадцать три года вкалываешь верой и правдой в своем издательстве? Почему люди, которые сами ничего не могут добиться, искренне и охотно удивляются бессилию окружающих? Ты-то чего, собственно, заносишься? – это он уже сказал себе. – Ты вообще помалкивай, человек, не стоявший в очередях, литерник голодных лет, пассажир международного вагона!»

Послышался странный звук, похожий на вскрик ночной птицы. Козырев услышал, как метнулась бабка, и ощутил дуновение ситцевой тряпки, отделявшей закуток от горницы.

– Спи! Спи! Аю-аюшки-аю!.. Спи, маленький, спи, красавец! Не бойся, мы на дворе. Вон небушко, вон звездочка мигает. Спи… Баю-баюшки-баю, баю-бай, баю-бай!

– Видать, крепко любит! – произнес Муханов. И Козыреву вспомнилось, что он уже говорил это сегодня.

– Вину свою замаливает, – откликнулась хозяйка. – Мы не хотели второго ребенка, она нас уговорила.

И это все уже было, хозяйку, видимо, не удивляло и не обижало, что приезжий человек успел забыть ее объяснения, и она охотно повторяла их заново.

– Неужели вы думаете, что здешние условия виноваты? – растерянно проговорил Муханов. Тот раз он до этого не додумался.

– Точно! – Хозяин даже пристукнул кулаком по столу. – Здесь нельзя размножаться.

– Ложи назад! Я те говорю, ложи назад! – послышался беспомощный и мелодичный даже в гневе голос хозяйки. В ответ раздалось что-то вроде шипения.

– Да пусть она возьмет! Нам не нужно!.. – враз заговорили Муханов и отставной полковник.

Козырев открыл глаза. Возле печи, вся скрючившись, хозяйская дочка прижимала к груди пустую нарядную жестянку из-под мангового сока. Ее маленькое тело исходило будто электрической дрожью, а из стиснутых, оскаленных зубов вырывалось прерывистое шипение, словно она подражала точильной машине. Хозяйка, взъерошенная и смешная, в бессильной ярости трясла кулаками над ее головой. Они походили на двух поссорившихся девочек.

– Перестаньте, в самом деле! – внушительно сказал Муханов.

– Вечно она так, – жалобно, но с обычной отходчивой легкостью заговорила хозяйка. – Как что не по ней – так сразу побелеет вся, задрожит, глаза на лоб, аж страшно!.. Да возьми ты эту банку, дяденьки разрешают.

– И жить тут тоже нельзя! – заключил хозяин, поднялся и, толкнув дверь, вышел.

…Потекли обычные охотничьи дни и ночи. В близости рассвета, когда сон особенно глубок и вязок, хозяин и егерь расталкивали постояльцев. Раз показав Муханову и полковнику, где находятся шалаши и тяга, хозяин больше ими не занимался и шел в обход. Попив остывшего чаю с булкой, охотники отправлялись по шалашам. Часов в десять возвращались на базу, обедали, спали и снова уходили на вечернюю зорьку. Козырев регулярно наведывался в просеку, кишащую лягушками, но после его неудачного дебюта вальдшнепы почти перестали тянуть, хотя однажды выдался отменнейший для вальдшнеповой охоты вечер: пасмурный, сырой и очень теплый. Охотились с переменным успехом, но, в общем, шли вровень. Муханову выпала роль догоняющего, у него, по обыкновению, все не ладилось: то подсадную упустил, то воды в сапоги набрал, то патроны перепутал, то чучело дробинкой «подранил», и оно затонуло. Но это была его обычная игра с жизнью. Считалось, что Муханова вечно преследуют неудачи, а он не сдается, не вешает носа на квинту. В известной мере так оно и было, но Муханов, человек живой и сообразительный, сделал из этого позу, которая, несомненно, ему шла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю