Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Полковник охотился серьезно, даже зло. Проклинал подсадных, казавшихся ему то слишком молчаливыми: «не работает», то слишком горластыми: «отпугивает», без конца переставлял шалаш с места на место, гонял егеря за лапником, перезаряжал патроны, колдовал с чучелами. Его сердитая охотничья дотошность нравилась Козыреву. Не только на охоте, но и всюду скучны незаинтересованные, покладистые люди, готовые довольствоваться серединкой наполовинку.
Собой Козырев не был доволен. Он радовался удачному выстрелу, чуть не до слез огорчался промахом, порой был по-настоящему счастлив, когда в натихшую воду окунался закат, но не было в нем прежней самозабвенности. Он все время помнил о себе, о своем сердце, и каждое усилие, не важно, какое, физическое или душевное, соотносил с тем, что происходит за ребрами. Его унижала эта несвобода, эта жалкая зависимость духа от тела. Он очень много спал. Так много, что это пугало хозяев, а девочку заставляло поглядывать на него с дерзкой, чуть ли не издевательской усмешкой. Однажды бабка не выдержала и спросила Муханова: «А чего они все сплять?» Муханов объяснил, что Козырев перенес тяжелую болезнь и спать ему полезно. Ответ удовлетворил старуху, и Козырев продолжал упорно спать. Он и сам не мог понять, каким образом проникло к нему сквозь завесу сна знание всей хозяйской жизни.
Муханов и отставной полковник любили после трапезы покалякать с хозяйками, чаще с бабкой, молодая хозяйка весь день крутилась, как заведенная. От бабки помощь по дому была невелика: больной младенец висел на ней гирей. Он требовал постоянного внимания, иначе заходился в душераздирающем реве. Больше всего он любил игру в мяч. Игра состояла в том, что его помещали на печь, и он кидал оттуда облезлый, полуспущенный мячик, который не отскакивал от пола, а шмякался плоско, как лягушка. Бабка нагибалась, роняя кровь к лицу, подбирала мячик, протягивала младенцу, и все повторялось снова. Они играли в эту увлекательную игру часами. Младенца трудно было кормить: он не умел толком ни сосать, ни жевать. После очередной кормежки бабка ходила с головы до ног перемазанная кашей или творогом. Но насытившийся младенец ликующе орал: «Бу-бу» – и бабкино лицо молодело в счастливой улыбке. Она любила этого беднягу, возникшего на свет по ее настойчивому домоганию. Лишь когда он засыпал на воле в своем корытце под марлевым пологом, бабка обретала недолгую свободу и могла подсобить дочери по хозяйству. Человек общительный и сметливый, она тяготилась одиночеством, отсутствием соседей, с которыми так сладко поточить язык. Зять был молчаливой породы, к тому же вечно пропадал в лесу, дочь тоже не из говорливых, да и в хлопотах круглый день, внучка шаталась невесть где, а доверенный попечению бабки младенец знал лишь одно: «Бу-бу!» – и бабка старалась утолить разговорный голод с постояльцами. Если не находилось темы для общей беседы, она на манер футбольного диктора комментировала их поступки и движения.
– Проснулся, милок… – говорила она, умиленно поглядывая на очумевшего после хмельного послеобеденного сна Муханова, – и за цигаркой враз потянулся… зажигалочкой щелкнул и пошел смалить! Заперхал, сердешный… Вона, как грудку заложило, не отхаркается… Газетку старую взял, третьегоднишнюю, плотовщики оставили, и знай себе почитывает да дымок пущает… А товарищи еще не проснулись, золотые сны наблюдают… Нет, воин наш головку вскинул, гнойцу в глазках утер и тоже за цигарку схватился… Теперича один Лексей Петрович почивает. Дело их пожилое, хворое, пущай сплять…
– Петровна, который час? – слышался голос Муханова.
– Третий час! – радостно откликнулась бабка. – Четверть третьего без минуточки на ходиках, а они вроде не врут. Нынче утрось, как зять уходил, еще не врали. Чай пить пора, я уже самоварчик спроворила…
Окутывая подобным многословием каждую пустячную мелочь, бабка извлекала максимум удовольствия из самых ничтожных тем: какая на дворе погода, вернулся ли зять из леса, будут ли сегодня печь хлебы. Обычно Козырев засыпал под эту воркотню, но, бывало, проснувшись, слышал совсем другие речи, серьезные и печальные, нередко сопровождавшиеся слезами. Сам того не желая, он вскоре знал почти все о несчастье, заставившем эту семью переселиться из деревни на кордон.
Они жили в большом селе Беженском, там у бабки имелся дом под железом и яблоневый сад в три десятка стволов. Бабка работала дояркой в колхозе, зять – там же шофером, а дочь – в сельпо. Жили они очень порядочно, даже, можно сказать, зажиточно. А потом с дочкой случилась беда: ее обвинили в хищении восьми тысяч рублей старыми деньгами. Ей подсунули накладную на десертное вино, которого она не получала со склада. Она доказала это, сдав все пустые бутылки, там не было винной тары, только водочная. Но это не приняли во внимание, поскольку на акте оказалась ее подпись, конечно, поддельная. Ее посадили, и она десять месяцев провела в тюрьме. Соседи по камере помогли ей написать письмо в Москву, на имя главного прокурора. Прислали ревизоров, дочь выпустили, присудив ей полтора года принудработ за халатность. А через четыре года суд пересмотрел ее дело и заставил выплачивать все восемьсот (новых) рублей. Из сельпо ее, конечно, уволили, а тут еще бабку корова в хлеву придавила, пришлось на пенсию выйти. Она уговорилась, что из двенадцатирублевой пенсии у нее ежемесячно будут вычитать десять рублей в счет погашения дочкиного долга.
Когда бабка доходила до этих десяти рублей, она всегда начинала плакать, не от жадности к деньгам, а от унижения и беспомощности. Они и сюда подались не в поисках выгоды, а чтобы скрыться от людских пересудов, соболезнований, косых взглядов, сочувствия, насмешек.
– А почему вы не боролись? – возмущенно говорил Муханов, наливая себе шестой стакан чаю и заправляя его клюквой, перетертой с сахаром, – отставной полковник привез с собой запас разных домашних деликатесов.
– Да, милый, как бороться-то? Если сама Москва ничего поделать не смогла…
– Москва все сделала, – хмурил густые брови Муханов. – А потом началась местная самодеятельность.
– До Москвы далеко, а тут власть на местах.
– Чудовищно! В наше время и такая гоголевщина!
– Прокурор у нас больно самолюбивый. Терпеть не любит неправым быть. Москва его одернула, он и затаился. А как малость утихло, он пересуд-то и назначь!.. Чтоб все, значит, по его вышло. А то начнут люди в столице путей искать, вся его власть прохудится.
– Это ясно! – соглашался Муханов.
– Вам бы в Москву съездить, – советовал отставной полковник.
– Да как поедешь-то? Дочка, вишь, крутится весь день, я при внуке, сам и подавно отлучиться не может.
– Тогда напишите, как раньше писали.
– Мы не сильно грамотные…
– Да ведь писали же!
– Это мне в тюрьме сочинили, – подала голос молодая хозяйка. – Там такие люди! Все законы наскрозь знают, все статьи помнят. Сперва бабы-заключенные начерно написали и в мужское отделение передали, а там уже по всей форме перебелили, видать, потому и подействовало.
– Хорошие там были люди? – уютным голосом спросил Муханов.
– Да что вы! Сплошь блатарки!
– Это что за блатарки?
– Ну, так они называются: блатарки, блатные. Воровки, спекулянтки, скупщицы краденого, наводчицы и которые на стреме стоят. Еще там авантюристы разные и которые деньги под процент дают, я даже не знала, что такие люди на свете водятся.
– А к вам они хорошо относились?
– Какой там! Они и к себе-то хорошо не относятся. Все у них одна фальшь и показуха.
– Ну а с письмом – они же помогли?
– Это они любят – жаловаться, заявления, кляузы писать. А письмо я им отслужила: и наряды вне очереди, и пайку отдавала, и посылки, какие из дому получала, и деньги. Только что пятки им на ночь не чесала, а так все делала. Не-ет… – И Козырев угадал, что ее брезгливо передернуло. – Самые распоследние люди – это блатарки, хуже некуда.
– Странно, – недоверчиво сказал Муханов, – считается, что у них есть чувство чести, товарищества.
– Да ничего у них нет! – звонко сказала хозяйка. – Кусошники, сплошная фальшь. И песни и стихи ихние – все фальшь. Любят они о матери родной слезу лить, в каждой песне у них старушка мама поминается, а дал кто из них матери хоть грошик медный? Да не в жизнь! Любой последнюю кофту, драную юбку материнскую за милую душу пропьет. Гады они ползучие, вот они кто!
Странно было слушать все это от тихой, хрупкой, как из фарфора, хозяйки. Крепко же допекла ее тюремная жизнь!
– А вы о ком говорите: о мужчинах или о женщинах? – спросил Муханов, пытаясь спасти хоть что-то из своих романтических представлений о блатном мире.
– И те и другие хороши, женщины даже похлеще будут. Да ну их к богу в рай!
Однажды, вернувшись с утренней охоты, Козырев застал в избе подслеповатого веснушчатого малого с большой кожаной сумкой. Это был почтальон, он принес бабке пенсию. Бабка расписалась в получении двенадцати рублей, но выдал ей почтальон только два мятых рубля. Он попил воды из кадки, пригладил перед зеркальцем жидкие рыжеватые волосы, надел фуражку и отбыл.
– Вот мы и разбогатели, доченька! – сказала бабка и заплакала, по-детски закрыв лицо ладошками.
– Да ладно, мамань… – тихо сказала молодая хозяйка. – Пора бы уж привыкнуть.
– Бу-у! – закричал на печке младенец. – Бу-у! – Он понимал, что бабке плохо, и хотел помочь ей. Во мраке, наполнявшем его большую голову, был просвет любви и жалости к единственному преданному ему существу. И бабка откликнулась на этот призыв. Не переставая всхлипывать и трястись мягкими плечами, она подобрала с пола облезлый мячик и протянула внуку. Тот обнажил пустые, будто из розовой резины, десны и уронил мячик.
Козырев с размаху плюхнулся на койку. «Избегайте резких, порывистых движений», – вспомнилось наставление врача. «Избегайте перегрузок, резких толчков организму». Душные, хотя наверное, справедливые слова. Видимо, он допустил какую-то перегрузку или просмотрел толчок? Сердце стучало гулко, даже чуть больно, словно, пульсируя, оно ударялось о ребра. Бедные люди, им крепко не повезло, но и ты бедный человек, тебе не повезло еще больше: инфаркт в сорок четыре года, а на оставшийся срок – как елочная игрушка – в вате. Мало ли несчастных на белом свете – всех не пережалеешь. Расплатятся они со своим долгом – история все-таки темноватая, – вернутся к людям, к нормальной жизни, глядишь, и мальчонка выправится, станет, как все. Жалей себя, свое охромевшее сердце. За первым инфарктом рано или поздно, следует второй, а это либо конец, либо еще хуже – жизнь – тление.
– Неужели ничего нельзя сделать? – Гуманное словоблудие Муханова ударило по нервам.
Откуда он взялся? Его же не было дома, когда приходил почтальон. Никто не ответил Муханову. Бабка играла с внуком в мяч, хозяйка гремела ухватом, девчонка крутилась возле нее, напевая и подстерегая момент для ссоры.
«Взял бы да занялся этим, правдолюбец! – шипел про себя Козырев. – Что за манера расчесывать болячки? Конечно, Муханов искренне сочувствует хозяевам, но коли нельзя помочь, зачем растравлять себя и других? Хорошо, что охота скоро кончается, обременительно находиться в эпицентре чужого горя. Вот отставной полковник владеет даром пропускать жизнь мимо себя. Он человек вовсе не бесчувственный, но по-настоящему зрелый, умеющий смиряться перед тем, что сильнее его. Это у него от военной службы. А Валерик – баба, слезливая баба, и я больше не поеду с ним на охоту… Всех не спасешь, не защитишь, не вызволишь из беды. Куда честнее не вмешиваться, помалкивать, а уходя, дать побольше денег. Тут вдруг ему стало так стыдно, что он еле слышно застонал. А затем нарочно пошамкал губами, всхрапнул, вздохнул, будто все это происходило с ним во сне.
– Неужели никакой управы на вашего прокурора нет? – Муханов явно не обладал способностями медиума, яростный внутренний монолог Козырева не коснулся его внутреннего слуха.
– Какая может быть управа? – откликнулась хозяйка. – Он тут испокон века работает, всему начальству друг-приятель. Может, кто и видит его дурости, да ведь не скажет. Старик – ему скоро на пенсию выходить, кто с ним будет связываться?
– Странное рассуждение! – «нестроевым» голосом сказал полковник, опровергнув лестное мнение о нем Козырева. – При какой власти мы живем?
– Власть правильная, люди не те…
– Зачем огулом всех людей обвинять? Ваш прокурор исключение, а не правило. – В Муханове чувствовался записной редактор.
– Верно, милок, – сказала бабка, – только нам с того не легче. А ты, конечно, можешь этим утешаться.
– Я не к тому, – смутился Муханов, – я просто людей защищаю, люди не подлецы.
– Это хорошо, милок, что ты людей защищаешь. – В напевном бабкином голосе звучала далекая насмешка. – А мы, вишь, какие плохие, себя-то самих защитить не можем.
– Давайте напишем вместе заявление, – предложил Муханов. – Мы отдадим в Москве кому следует.
– Нет, милок, глядишь, ваше заявление обратно нашему прокурору и поступит.
– Чепуха! – не очень уверенно возразил Муханов. – Мы потребуем пересмотра дела.
– Да ведь уже пересматривали! – сказала молодая хозяйка. – А что из этого вышло? Ну, пересмотрят его сейчас, а потом через год-другой обратно мне пришьют. Кабы сам прокурор свое решение отменил!
– Давайте напишем прокурору… – начал Муханов.
– Глупости! Он вашу писанину просто сунет под сукно. Тут нужен разговор с глазу на глаз!
Что с ним было? Забытье, сон, перешедший в явь? Нечто сомнамбулическое?.. Козырев обнаружил, что не лежит, а сидит на койке, когда роковые слова уже сорвались с языка. Конечно, он мог снова лечь, укрыться с головой и спать хоть двое суток подряд, но все равно не миновать пробуждения ответственности за сказанное. Едва он начал говорить, в избе свершились какие-то перемещения. Бабка оставила младенца и повернулась к нему лицом, из кухни вышла молодая хозяйка с рогачом в руке, из каких-то дремучих недр дома появился хозяин и пристально, ожидающе устремил на Козырева свой синий взгляд эльфа, даже девчонка перестала кочевряжиться, затихла, и лицо у нее стало взрослым и страдающим. Муханов и отставной полковник, не отставая от хозяев, тоже уставились на него, как на диво морское, и Козырев приметил лукаво-удовлетворенную усмешку под моржовыми усами Валерика. Сволочь. Валерик нарочно подстроил! Как удобно ходить в маленьких и бессильных!.. А где сказано, будто я могу что-то сделать? Все мои чины и звания не стоят ломаного гроша, меня никто не знает, я даже не могу назвать ни должности своей, ни места работы. И видит бог, я начисто не умею чего-либо добиваться от людей. У меня просто нет опыта. Я и для себя-то никогда ничего не просил… Конечно, это разные вещи, просить для себя противно, для других просить тоже противно, но все же не так. Добился же я, что в Мшарово провели электричество. Видимо, этот подвиг убедил Муханова в моем всемогуществе. Но там было простое головотяпство, утомившее и самих чиновников из сельэлектро; похоже, они только и ждали, чтобы кто-нибудь их подтолкнул, с такой прытью натянули проволоку на полусгнившие столбы. А здесь совсем другое дело: злая воля, пользующаяся всеми преимуществами положения, места, знанием всех ходов и выходов, здесь не волокита, не бюрократизм, не канцелярщина, а, если говорить прямо, служебное преступление: сознательное, обдуманное, ради престижа, репутации, утоления мелкого страшного уездного самолюбия. Я знаю дело односторонне, но даже при таком однобоком освещении ничего в нем толком не понимаю. Почему ей дали принудработы за халатность, если подпись была подделана? Как смогли снова поднять уже пересмотренное по распоряжению свыше дело?.. Как говорила моя нянька: «Что-то тут то, да не то». Этот прокурор, видать, сильный и дерзкий человек, он в два счета сделает из меня дурака. Какое ребячество думать, что наша жалкая самодеятельность чему-то послужит! Тут нужен опытный юрист, досконально знающий законы и всяческие профессиональные тонкости. А чем располагаю я? Только одним: уверенностью, что эта маленькая женщина ни в чем не виновата. Откуда такая уверенность? Отовсюду она прет, из каждого угла этого хлипкого жилища, льется семейной синевой глаз, слезами бабки, слабым голосом молодой хозяйки, тихой горечью хозяина. Это так мало: верить, что другой не виноват, но это и много. Настолько много, что я обязан ехать в город и говорить с прокурором. Просто из уважения к времени, в которое мы живем, я обязан ехать. Беда в том, что я физически не осилю поездки. Я наверняка простужусь, а болеть для меня, да еще с температурой, крайне опасно. Лишняя нагрузка на сердце. Да и волноваться мне нельзя. При одной мысли о встрече с районным Ляпкиным-Тяпкиным я чувствую тяжесть в груди, а что же будет там? Я просто грохнусь в приступе стенокардии. Хороши Валерик и этот отставной козы барабанщик! Когда не надо, они меня опекали, в дороге рюмку водки жалели, а сейчас посылают черт-те куда, и ни малейшего беспокойства. А почему хозяева глядят на меня собачьими глазами? Видно, Валерик натрепался, что я большой начальник. Или они приняли мою отчужденность, вызванную болезнью, за барственность разжиревшего сановника? Еще не хватало! Во всяком случае, надо сразу поставить все на свои места. Я частное лицо, не имеющее никакого отношения к суду и прокуратуре, никакой власти и влияния, и я могу съездить с хозяйкой просто как рядовой гражданин, заинтересованный в соблюдении правовых норм. Красиво звучит!.. Но ехать не хочется, чертовски не хочется!.. Как хорошо все было до сегодняшнего дня. По утрам меня будил довольный хохоток егеря, и так приятно было чувствовать весь день рядом с собой счастливого, радостного человека. Есть что-то необыкновенно здоровое в радости, удаче, смехе. Я даже лучше себя чувствовать стал. Теперь все пойдет насмарку, предстоящее свидание не просто докучно, оно опасно для меня, весь мой организм противится ему как чему-то гибельному.
Они продолжали смотреть на Козырева: бабка, молодая хозяйка, лесничий, девочка, их одинаковые синие глаза были полны ожидания и веры, даже младенец, словно ощущая значительность минуты, притих на печи, в углу рта у него вздулся пузырь под стать мыльному. Валерик и отставной полковник тоже держали Козырева на прицеле.
– Давайте попробуем завтра съездить к вашему прокурору, – неловко, деревянным голосом заговорил Козырев. – Я, сами понимаете, ни за что не ручаюсь. Во всяком случае, мы окончательно уясним его позицию, и это поможет нам в дальнейшем.
Что я лопочу? Какая «позиция»? Что «в дальнейшем»?
– Да, милок, ты только покажись ему! – весело сказала бабка. – Это он с нами грозен – молодец среди овец, а против молодца сам овца!
Было трогательно такое доверие к нему, но и глуповато.
– Боюсь, вы ошибаетесь. Дело не так просто, как кажется, – тем же искусственным, деревянным голосом возразил Козырев. Он хотел было уточнить некоторые неясные ему обстоятельства, но раздумал: все равно в споре по существу он не выиграет, опытному человеку ничего не будет стоить сбить его с толку, запутать. Его сила в одном: в твердой уверенности, что хозяйка не виновата. – Не торопитесь радоваться. Я для него ноль без палочки. Считайте это только началом борьбы.
Но они не вняли его мудрому совету, они торопились радоваться. Они истосковались без счастья, синеглазые эльфы, им хотелось чему-то радоваться, пусть призраку удачи, миражу. Они не боялись разочарования, привыкнув к своей беде, но в них таилось столько неизрасходованной веселой, доверчивой доброты, что им не терпелось освободить сердце от докуки, пожить хоть вечер, хоть час в своем естественном легком образе.
И хотя Козырев понимал, что хозяева не станут винить его в неудаче и он все равно останется в их памяти добром нынешнего вечера, ему было страшно и тоскливо, и он, словно заклятье, твердил про себя: настанет время – все будет вспоминаться как далекое прошлое… как далекое, далекое и безразличное прошлое…
Он вымученно улыбался хозяину, ставшему вдруг необыкновенно словоохотливым, смешливым и пристававшему к нему с какими-то байками: натужно кланялся бабке, обносившей гостей разнокалиберными рюмками с полынной собственного настоя; трепал по волосам ластившуюся к нему девочку и даже кинул мяч младенцу, чтобы и тот не чувствовал себя обойденным на домашнем пиру. Сдержанней всех вела себя виновница торжества, но это объяснялось тем, что ей нужно было готовиться к завтрашнему путешествию: помыть и причесать голову, что-то постирать и погладить.
Вскоре под предлогом, что ему нужно хорошенько выспаться, Козырев завалился на койку, закутался с головой, но заснуть не мог. Он задремал лишь под утро, когда надо было вставать и трогаться в путь.
Им предстояло пройти на веслах около пятнадцати километров. Еще одно, совсем уже лишнее унижение – грести придется женщине, а он, мужчина во цвете лет, будет рулевым. Козырев едва узнал хозяйку: в жеребковом жакете, плотной шерстяной юбке и высоких резиновых ботах, она казалась городской и даже опасной. Она откинула на плечи головной платок, и ветер красиво шевелил ее густые, сухие, легкие волосы. Хозяин тоже приоделся и был очень юн и хорош в черной вельветовой курточке и белой рубашке с отложным воротничком. Даже бабка накинула новую, в крупных цветах шаль и удивительно похорошела – вовсе не старая, с яркими скулами женщина. Удручающей доверчивостью и готовностью к чуду веяло от принарядившихся, словно на какой-то таинственный праздник весны, синеглазых эльфов. А чуда не будет, голубки удачи не вылетят из рукава, факир ни к черту не годится!
Провожали всем скопом. Дочка чинно шла между нарядными родителями, держа их за руки, она играла благонравную, послушную девочку, которая никогда не устраивает истерик. Бабка, сильно откидываясь назад, несла громадный куль с младенцем, сзади в полном охотничьем сборе тащились Муханов, отставной полковник и безработный на сегодня егерь.
– Ты взял валидол? – сипел Муханов, неистово затягиваясь первой утренней папиросой.
– Нитроглицерин предпочтительнее, – заметил полковник.
– Зачем, раз ему валидол помогает.
– Не простудитесь, – посоветовал полковник.
– Какие еще будут указания? – еле сдерживая бешенство, спросил Козырев.
Но добрые друзья, довольные, что спровоцировали его на поездку, великодушно прощали ему некоторую нервозность. Они были полны внимания и заботы.
– Не опрокиньтесь! – сказал Муханов. – Вода ледяная.
– Хорошо, что предупредил, мы как раз собирались опрокинуться.
– Не задерживайтесь, – продолжал наставлять Муханов, – а то охота кончится.
«Ничего, – бледнея, подумал Козырев, – придет когда-нибудь и мой час». Он ждал, что прощальная церемония будет под стать торжественности проводов, но ошибся. Хозяйка, подобрав юбку в шагу, ступила в лодку.
– Залазьте, Алексей Петрович, – сказал хозяин.
Он придержал лодку, пока Козырев залезал в нее с той новой неловкостью, что пришла к нему после болезни вместе с полнотой и неуверенностью в своем теле.
Хозяйка села на лавку, обдернула юбку на коленях и крепко, привычно взялась за весла. Хозяин, поднатужившись, спихнул лодку с мели.
– Ладно, – сказала хозяйка.
– Ага… – проговорил муж.
Так они простились, куда серьезнее и грустнее, чем ожидал Козырев.
– Счастливо! – вдруг тонко крикнула бабка.
– Маманька!.. – завизжала девочка.
– Бу!.. Бу!.. Бу!.. – забубнил младенец, но не радостно, а тревожно, жутковато.
– Не упади в воду! – орал Муханов.
– Резерпин у вас есть? – надрывался полковник.
Только егерь молчал, он был человек посторонний, ошеломленный собственной удачей.
Их путь лежал в сторону, противоположную охотбазе. Стиснутая холмами река черно и грозно вспухала, по ней, крутясь, неслись грязные льдины. Хозяйка попросила Козырева внимательно следить за льдинами, столкновение с мчащейся громадиной не сулило добра.
Они проплыли под ивами, простершими над водой свои голые, но уже нежно позеленевшие ветви. Хозяйка гребла без малейшего усилия, словно бы на прогулке. Весла мерно погружались в воду, скрипели уключины, силовой рывок прижимал Козырева поясницей к спинке сиденья, вода скапывала с весел. Хозяйка встряхивала пепельной головой и улыбалась, размыкая мягкие бледные губы. Вскоре берега опустились, река разлилась широченным озером. Водополье знакомо затопило березовые рощи, молодую сосновую лесопилку, ивняк, сельскохозяйственные строения: сараи, риги, балаганы. Льдины стали почти неприметны на огромном просторе воды, и Козырев мог ослабить внимание. И опять козыряли утки, и дружно садились на воду, и, вспугнутые невесть чем, подымались с воды, и уходили под розовые облака, и по горизонту возникали зыбкие верхушки церковных колоколен, а солнце подымалось все выше, становилось не только светом, но и теплом, и вскоре хозяйка скинула свою жеребковую жакетку и осталась в шелковой кофточке, под которой трогательно вырисовывались тесемки лифчика, плотно державшего ее маленькие крепкие груди, и она улыбалась все чаще, радуясь и свободе от обычных хлопот, и надежде, и себе самой, такой чистой, нарядной и миловидной.
Они плыли так долго, что постепенно утратилось ощущение времени и цели путешествия. Козырев, ненадолго сменивший на веслах хозяйку – она ни за что не соглашалась на это, но он сумел настоять, – вновь занял место на корме и бездумно, в какой-то расслабленной неге озирал окружающий застывший мир. Вода обтекала борта, журчала под носом лодки, но то были приметы какого-то странного движения, вроде бега на месте, не приводившего к смещению в пространстве. Вот уже сколько времени они находились в центре гигантского круга, залитого водой, обведенного сизо-голубой волнистой линией леса, впереди над лесом золотились луковки церкви, а слева по борту простерся длинный, плоский, голый остров-куличок, по которому расхаживали бекасы. Можно было закрыть глаза и считать до ста, пятисот, хоть до тысячи, и опять будет то же: волнистая линия леса, горящие золотом луковки, голый остров и тонконогие бекасы на нем. Не было никаких шансов вырваться из заколдованного круга. Так оно и будет всегда: вода в лесном обводе, куполки, голый остров. Да и хозяйка, похоже, испытывала сходные ощущения. Она гребла все небрежнее, рассеяннее, и душа ее была далеко отсюда, но вовсе не в прокурорском кабинете – в том Козырев мог бы поклясться – витали ее думы. Она чуть слышно напевала, вернее, не мешала мелодии высвобождаться из груди, взгляд ее, обращенный вдаль, был пуст и недвижен, как у слепой. Ощущение нереальности происходящего завораживало Козырева, ему приходилось встряхиваться, чтобы напомнить себе о своем существовании. А потом ему вовсе расхотелось вспоминать об этом. Он стал погружаться в блаженное небытие, ускользая от болезни, страхов, своих и чужих бед, от настырного Муханова и укоров совести, обязательств и тревог. И хозяйка ничего от него больше не ждала, не хотела, иным, божественным способом обрела она свою правду и свободу души. Река забвения покачивала их челн, и не было ни вперед, ни назад, ни раньше, ни потом…
Глубоко и больно ткнулся в берег нос лодки, песок заскрипел о днище, и сразу заныло, закололо сердце, они прибыли в Пешкино.
Боль не покидала его, когда они медленно, то и дело останавливаясь, поднимались по крутой проселочной дороге к райцентру и когда долго шли его немощеными, широкими, какими-то случайными улицами. Пешкино не понравилось Козыреву, оно перестало быть селом, но не стало и городом, большие кирпичные дома нелепо торчали среди изб и маленьких, аккуратно оштукатуренных домиков с непременным круглым окошком в мезонине. Они миновали площадь с розовой пожарной каланчой, чахлым сквером, столовой, откуда валил жаркий смрад, и вышли на главную улицу, неожиданно по-кустодиевски красивую. Она была обставлена старыми купеческими особняками, летом, вероятно, тонущими в зелени исполинских плакучих берез, вязов и кленов. Если б у Козырева не болело сердце, он постарался бы разузнать, чем промышляли в старое время здешние предприимчивые люди, но сейчас, как и всегда с приходом боли, он весь сосредоточился в себе, как человек, несущий полную до краев чашу. Только бы не оступиться, не зазеваться и не выплеснуть содержимое чаши, имя которому жизнь.
Почти во всех особняках помещались районные учреждения, об этом свидетельствовали прибитые возле подъездов мраморные, гранитные, чугунные плиты, деревянные, даже фанерные доски. Хозяйка, шедшая немного впереди, остановилась и как-то косо, застенчиво, вполоборота поглядела на Козырева. Перед ними была районная прокуратура.
– Пойдемте узнаем, там ли он, – сказал Козырев. – И тогда все решим.
Они вошли в темноватое, припахивающее кладовкой помещение, поднялись по каменным исхоженным ступеням на второй этаж и оказались в огромном зале – приемной. В глубине зала вздымалась высокая массивная дубовая дверь с тяжелой медной ручкой, справа от двери стоял неказистый канцелярский столик с черной пластмассовой лампой, мелкозавитая секретарша увлеченно листала «Огонек».
– Прокурор принимает? – спросил Козырев.
– На двери! – не подымая головы, отрубила секретарша.
– Проще сказать: да или нет… – пробормотал Козырев.
К двери был приколот кнопками кусочек пожелтевшего ватмана, и почти незримые – видно, пересохла лента пишущей машинки – буквы свидетельствовали, что как раз сейчас прокурор «принимает население».
На длинной вокзальной скамье сидели старушка в черном платке, мужчина неопределенного возраста с голым, морщинистым лицом лилипута, энергичного вида рыжеволосая женщина с хищным носом и тонким, ярко накрашенным ртом.
– Вы туда? – спросил Козырев, кивнув на прокурорскую дверь.
– А куда же еще! – с вызовом отозвалась рыжеволосая.
Тут, видимо, не принято прямо отвечать на вопросы.
– Кто последний?
– Последних нет, – обидчиво сказал полулилипут.
– Ну крайний, – с отвращением поправился Козырев.
– Крайняя вон та крашеная гражданка.
– Вы бы так шли, – шепнула хозяйка, – без очереди.
– Ничего, тут недолго, – сказал он хозяйке. – А вы сходите покамест в детскую консультацию.
– Может, потом?.. Вдруг вам понадоблюсь?
– Нет, уверяю вас… Мне так будет спокойнее. – Он вымученно улыбнулся.
– Ладно, – сказала она покорно и, сникнув, опустив плечи, пошла к выходу через пустое, страшноватое пространство.
Козырев удивился собственному волнению. Вчера его больше заботила сама поездка и связанные с ней угрозы его здоровью. К тому же его раздражала заведомая тщетность этого бесполезного подвига. «Мое сердце получит крепкий подзатыльник, а толку не будет никакого», – твердил он себе. Сейчас сердце болело, но он не думал о нем. Да, он боялся разочарования хозяйки, ее мужа и матери, но куда больше боялся он собственного разочарования. Он чувствовал, что ему мучительно, нестерпимо будет нести груз новой неправды. Конечно, он не прекратит борьбы, но как же все это трудно, совсем не по нынешним его силам!