Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)
Чертыхаясь, из кабинета вышла большая смуглая женщина в мужских ботинках.
– Ироды!.. Чтоб вам повылазило!
– Нехорошо получается, гражданочка, – укорил ее полулилипут. – В общественном месте – такие угрожающие слова.
– А вы чего лезете? – напала на него рыжеволосая. – Может, горе у нее?
Большая женщина поглядела на свою заступницу и вдруг всхлипнула.
– Какая распущенность! – покачал головой полулилипут. – Не умеют люди себя вести. За столько лет не научились!
Казалось, он говорит это в надежде, что у стен есть уши и ему зачтется это трогательное благонравие.
Старушка в черной шали недолго пробыла у прокурора. Вот она уже вышла из кабинета, быстро засеменила к выходу, но обернулась, осенила себя крестом и забормотала: «Благодетели вы наши… отцы… долгие вам лета!»
– Вам идти, чего же вы не идете? – накинулась рыжеволосая на полулилипута.
Тот побледнел всем морщинистым бесполым личиком, встал, одернул пиджачок, широко шагнул к двери, двумя руками нажал на медную ручку и спросил в образовавшуюся щель сдавленным голосом:
– Разрешите?
Большая женщина вытерла уголком головного платка глаза и отошла к пыльному окну. Она, похоже, еще на что-то рассчитывала.
Вернулся полулилипут. Он бережно притворил дверь, медленно, словно опасаясь, что она выстрелит, отпустил массивную ручку и, сморщив свое и без того наморщенное детское личико, тонко, жалко, невыносимо противно заплакал, заскулил.
– Ха! – торжествующе вскричала рыжеволосая, ее увядшее лицо помолодело, ярко заблестели глаза. – Какая распущенность! Не умеют люди вести себя в общественном месте! За столько лет не научились!
Полулилипут тер кулачком глаза, всхлипывал, подвывал, издевательства рыжеволосой не производили на него никакого впечатления, слишком велика была в нем боль.
– Так тебе и надо! – с ненавистью сказала рыжеволосая и скрылась в кабинете прокурора.
Отсморкавшись в грязный платок, полулилипут, подобно большой женщине, не покинул приемной, а тоже отошел к пыльному окну, только к другому, и стал глядеть в его серую непроглядь, переживая свою неудачу и что-то соображая впрок. Похоже было, что у противоположной стены выстраивается очередь повторников. «Осталось еще два свободных окна – как раз для меня и рыжеволосой», – подумал Козырев. Ему представилось, что сегодняшнее никогда не кончится, что и завтра, и послезавтра, и через неделю, месяц, год, через вечность будет он обивать пороги прокуратуры, томиться в этом пустынном зале в компании большой смуглой женщины, полулилипута и мстительной рыжеволосой, глазеть невидящим взглядом в слепые окна после очередного отказа, придумывая новые невесомые доводы. Он уже не профессор Козырев, «шеф», «главный», и прочая, прочая, а больной, угрюмый жалобщик, усталый «аблакат», уездный правдоискатель.
Из кабинета, как из клетки, вырвалась рыжеволосая и, обведя всех сверкающим то ли восторгом, то ли возмущением взглядом, устремилась к выходу со вскинутой пламенеющей головой.
– Можно? – голосом полулилипута спросил Козырев, приоткрыв дверь.
Минут сорок спустя Козырев вышел из кабинета. Большая женщина и полулилипут пристально смотрели на него. И новые люди, сидящие на вокзальной скамье, рассматривали его с недобрым вниманием, и хозяйка – она успела вернуться из детской консультации – тоже глядела как-то странно, словно за ним числилось что-то дурное. Видимо, он слишком долго пробыл у прокурора, надо извиниться, объяснить, что ему стало плохо и он принимал лекарство, даже вынужден был прилечь на обитый дерматином холодный диван. И еще он звонил в Москву. Ему было так плохо и страшно, что он позвонил в Москву, в противном случае ему бы это и в голову не пришло. Ну а потом были какие-то формальности, но они не отняли лишнего времени, потому что он все равно лежал на диване, перекатывая под языком таблетку валидола, и прокурор не мог продолжать прием, пока он там находился. Но объяснять все это было слишком долго и сложно, к тому же следующий за ним по очереди инвалид на тяжелом гулком протезе уже протопал в кабинет прокурора.
Козырев направился к выходу, хозяйка за ним. На лестнице она осторожно потянула его за рукав.
– Ничего не вышло, да? – Она хотела улыбнуться, но улыбка не получилась. – Я так и знала. – Он сразу поверил, что, вопреки вчерашнему оптимизму, она единственная из семьи не верила в успех.
Козырев хотел сказать, что это он виноват, у него нет дара убеждения, он слишком кабинетный человек, не трибун, не борец, не умеет произвести впечатления, да к тому же – сердечник. Голову наполнял какой-то шум, затылок сжимало клещами, но все-таки, как ни плохо он себя чувствовал, ему достало соображения, что хозяйку интересуют не сложные его переживания, а дело. Он достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги и протянул ей. Хозяйка взяла, медленно прочла, шевеля губами.
– Не пойму чего-то… – пробормотала она. – Какой протест?
– Забудьте об этом деле, – сказал Козырев. – Живите, как будто ничего не было.
– Не пойму, – сказала она с тоской. – Он что же, против самого себя протестует?
– Да-да, – поспешно сказал Козырев. – Это такая форма… Вам вернут все деньги.
– Боже мой! – Она уронила руки, губы ее поползли. – Алексей Петрович, миленький, вот счастье какое! Господи!.. Значит, правда свое взяла!
«Нет! – едва не вскричал Козырев. – Правда не взяла свое, а одна неправда одолела другую. Но это не я – болезнь виновата».
…Он неотчетливо представился прокурору, но разве в этом дело? Какое отношение имеет его должность, звание, место работы к виновности или невиновности хозяйки? Но прокурор, словно почувствовал слабину посетителя, упорно домогался, кто он такой. У Козырева были с собой только шоферские права и охотничий билет. Прокурору этого было мало. «А почему я должен вам на слово верить, что вы какой-то там член, и корреспондент, и лауреат, да это каждый придумать может…» – «Ну, пусть я не член-корреспондент и не лауреат, а рядовой советский гражданин, вы все равно должны меня выслушать…» – «Зачем же вы себя за другого выдаете?» – «Да не выдаю я, боже мой! Все так и есть, но при чем тут я? Дайте же сказать по существу!» Прокурор не ответил ни да, ни нет, и Козырев, торопясь, боясь, что его прервут на полуслове, начал рассказывать о хозяйкином деле. Большое серое старое лицо с обвисшими щеками, похожими на собачьи брыли, с бескровным ртом и проницательными глазами висело перед ним, словно в кошмаре; оно то странно увеличивалось, заполняя собой всю комнату, все мироздание, то возвращалось к естественным размерам, и Козырев чувствовал бессилие слов, жадность своего истончившегося, противно любезного голоса и не мог переломить себя на гнев, возмущение. Кончил он покорной просьбой «разобраться», ребячьим лепетом о «долге каждого человека», извинением, что «отнял драгоценное время». Прокурор молчал, шевеля толстыми серыми пальцами. А потом он опять спросил фамилию, имя, отчество Козырева и записал все это на листе бумаги. И он сказал негромким, глухим голосом, что проверит личность Козырева и на каком основании он вмешивается в дела правосудия, обвиняет честных работников в злоупотреблениях, хуже – в сознательном служебном преступлении, и вообще, откуда взялся такой доморощенный адвокат и сколько ему платят. Тут прокурор совершил ошибку. Ему ничего не стоило отделаться от Козырева каким-нибудь незначащим обещанием или, того проще, стариковской жалобой на условия работы, на трудность борьбы с хищениями – Козырев дошел до такой степени падения, что принял бы и пресловутое: «Лес рубят, щепки летят».
Но избыток волевых качеств подвел прокурора или же не сработала его обычная проницательность, и он в самом деле принял Козырева за проходимца. Козырев почувствовал духоту, боль в висках и затылке, в левом глазу пробежала вертикальная строчка, все видимые предметы распались на две половинки, он внутренне заметался, как и всегда перед спазмом, и от беспомощности, физического страха, принявшего обличье этого прокурора, от панической жажды защиты вдруг вспомнил о Мишке Сафарове, друге-однокашнике, настолько верном, что и десятилетняя разлука не могла бы поколебать их дружбы. А они не виделись года четыре, с тех пор, как Мишка помешался на преферансе и заменил дружеское общение пулькой. «Вы знаете Сафарова?» – «Товарища Сафарова», – внушительно поправил прокурор и вдруг улыбнулся. Он улыбнулся зубастой, каннибальской улыбкой, потому что теперь окончательно уверился в своей догадке, что сидящий перед ним московский человек, несмотря на почтенную наружность и какой-то льстивый апломб, просто-напросто дешевый арап. Так знакома была эта развязно-небрежная интонация, с какой ныне роняют имена великих людей, чтобы потрясти наивного собеседника своей мнимой короткостью с ними. «Как позвонить в Москву?» – спросил Козырев. Уже наслаждаясь этой игрой, которую он закончит сокрушительным ударом, прокурор назвал ему номер. Козырев увидел свою бледную дрожащую руку, протянувшуюся к телефонной трубке, и ему стало чуть не до слез жалко себя. Он рвался к Мишке, как утопающий к берегу. Когда секретарша переспросила его фамилию, он закричал: «Да Козырев, Козырев, что вы, оглохли?» – и вдруг в бесконечной дали, словно на другом конце света, послышался встревоженный, заботливый, родной Мишкин голос: «Откуда ты?.. Что с тобой?..» – «Мишка…» – сказал он и замолчал. «Ты где? – заревел Мишка. – Я сейчас еду к тебе!» Козырев чувствовал, что спазм неминуем, что он вот-вот сожмет сердце, но уже ничего не боялся. Его словно подхватила рука Мишки, сильного, надежного, верного Мишки. Он не понял, почему вдруг исчез голос друга и трубка наполнилась тихим звоном пролегшего между ними пространства. Большая серая рука тяжело опустилась на рычаг. «Не погубите, – в прекрасной старинной интонации сказал прокурор, и купеческий особняк, в котором располагалась прокуратура, словно летучий корабль времени, незаметно перенесся в эпоху Островского. – Меньше года до пенсии осталось».
И тут Козыреву стало совсем худо. Он выпил воды из графина, сунул под язык таблетку валидола и, не спрашивая разрешения, прилег на диван. Он видел, как входила и выходила секретарша, как прокурор развязывал тесемки папок, выдирал какие-то листы, что-то писал, но он ни о чем не спрашивал и даже не слишком заботился, имеет ли начавшаяся суета какое-либо отношение к его делу. Только раз прокурор обратился к нему: «Вызвать «Скорую помощь»?» Он отрицательно мотнул головой и закрыл глаза. Похоже, прокурор куда-то отлучался, а может, ему только показалось. А потом он встал, получил из рук прокурора какую-то бумагу и, не взглянув на нее, сунул в карман. Он вышел, вновь увидел приемную, очередь, хозяйку, и начался обратный путь…
Они шли к пристани. В руках у хозяйки оказался гибкий прутик, и она с ребячьей лихостью хлестала им по сохлым репьям, мертвым былинкам, торчащим из кювета. И еще она странно встряхивала головой, будто отметая наваждение, вновь и вновь наплывавшее на душу. Козырева удивило, что она ни о чем не спрашивает, не интересуется подробностями. Что это – деликатность, отсутствие любопытства и нежелание ворошить то, что было горем и унижением всех последних лет? Не спрашивает, и слава богу: гордиться ему нечем.
Они спустились к реке. Брошенная на произвол судьбы лодка была в целости и сохранности.
– Да вы весь мокрый, – сказала хозяйка, вынула из сумочки скомканный носовой платок и утерла ему лицо.
– Это от слабости, – тронутый и смущенный доверчивым ее движением, пояснил Козырев. На его лице остался сладковатый запах ее платка: пудры, дешевых духов и чего-то присущего только хозяйке.
Ему вдруг захотелось говорить о себе, оправдываться, объяснить, что он от природы вовсе не такой: квелый и слабый, – что он был спортсменом, худым, подвижным, выносливым, что все это болезнь… Он уже открыл рот, но вовремя спохватился и замолчал.
Не зная, как выразить свою благодарность, хозяйка подхватила Козырева под локоть, когда он залезал в лодку. Это было приятно и немного обидно.
– Господь с вами, не такая уж я развалина!
– Да будет вам! Развалина!.. Тоже придумали! – Он поймал нарочитость в ее интонации и удивился: неужели я и впрямь так разрушен?
Хозяйка гребла старательно и чуточку озорно. От слишком резкого гребка весла выскакивали из воды, брызги обдавали лодку и порой достигали Козырева. Хозяйка смеялась, она хотела вовлечь Козырева в свою радость, игру. Но тот не мог настроиться на веселый, шутливый лад. Тягостная неопределенность владела его телом и духом. После спазма он чувствовал слабость, вялость, сонливость, перед глазами витала тоненькая паутина, в реальность которой он начинал вдруг верить и тщетно пытался поймать рукой. А сердце уже работало нормально, и слабый пот не проступал на лбу. Вроде бы все в порядке, и вместе с тем ощущение физического неблагополучия не покидало его. Он знал, что потерпел поражение у прокурора, но, думая о семье лесничего, понимал, что для них это поражение равно победе. И ему становилось стыдно, и горько, и беспомощно: борец за справедливость из него не вышел, скорее, ловкий деляга.
Неожиданно быстро подступили сумерки. Громкий шорох наполнил простор – будто осыпался гравий. Шорох приблизился и обернулся не крупным, но плотным и крепким дождиком.
– Этого еще не хватало, – проворчал Козырев.
– Вот когда весна дружно примется, – откликнулась хозяйка, – весь снег, всю наледь сгонит.
Дождь намочил ей плечи, волосы, струйками бежал по лицу. Она радовалась дождю и не хотела от него защищаться. Он был теплым, этот дождь, и пах весной. Но Козыреву отнюдь не улыбалось вымокнуть до нитки – он боялся простуды.
На дне лодки образовалась лужа, по ней поплыла ржавая консервная банка. Козырев поймал банку и стал вычерпывать воду.
– Бросьте! – весело сказала хозяйка. – Авось не потонем!
Козырев отшвырнул банку и вытер пальцы о скамейку. Даже это малое усилие вызвало у него одышку. Дождь не проникал сквозь его прорезиненную куртку с капюшоном, но брюки на коленях намокли, капли, стекая с шеи, проникали за пазуху, и он, казалось бы, хорошо укрытый, медленно, но верно насыщался влагой. А хозяйка знай себе радовалась дождю. Впрочем, она радовалась бы сейчас и буре, и урагану, и любому неистовству чистого и справедливого мира. Она чего-то приговаривала при каждом взмахе весел, словно дразнила непогодь, хвалясь своей удалью.
– Эхма!.. Р-раз-два!.. Оп-ля!
Из серого сумрака надвинулся, словно корабль, остров, мачтами торчали две высокие голые сосны, их кроны терялись в волглой мути, за ними темнело похожее на каюту строение.
– Что там? – спросил Козырев. – Землянка, сторожка?
– Охотничья избушка. Тут как раз граница охотхозяйства.
– Давайте к берегу. Переждем дождь.
– Да разве его переждешь? Он, поди, на всю ночь зарядил.
– Ну так заночуем здесь.
– Домой надо ехать, дома ждут.
– Пусть подождут, – жестко сказал Козырев. – Я больше мокнуть не намерен.
– Да что мы, сахарные – растаем?
– Не знаю, как вы, а я сахарный, даже хуже! – Козырев почувствовал раздражение против этой молодой женщины, чье эгоистическое упорство граничило с неблагодарностью.
– Да будет вам притворяться-то! – развязным, свойским голосом, чуть приправленным не то досадой, не то пренебрежением, заговорила она. – Вот притвора-то на мою голову!
– Когда я притворялся? – удивленно спросил Козырев.
– Когда-когда – в старинные года! Будто сами не знаете! Когда от прокурора вышли. Я аж обмерла, ну, думаю, все пропало… А теперь обратно: сахарный!.. Знаем мы таких сахарных!
«Может, она мне кажется? – мелькнуло у Козырева. – Может, у меня начинается бред? О чем она говорит, о каком притворстве? Неужели болезнь сделала меня настолько неестественным, что окружающие принимают мое поведение за хитрую и к тому же бессмысленную игру?»
– Давайте к берегу, – строго сказал Козырев. – Переждем дождь, если придется – заночуем. Ничего страшного, дома поймут, что мы задержались.
Ему показалось, что хозяйка тяжело и порывисто вздохнула, так вздыхают обиженные дети; она ничего больше не сказала и круто забрала к острову. Через несколько минут, втянув лодку на берег и перевернув кверху дном, они вошли в тесное, темное, пахнущее прелой соломой помещение охотничьей избушки.
У Козырева был с собой электрический фонарик с динамкой. Выжимая из него узкий пучок света, Козырев осветил пустоту избушки, давно заброшенной охотниками. Здесь не было ни стола, ни лавки, ни табурета, только на полу валялось несколько охапок гнилой соломы. Но крыша держала дождь, в избушке было сухо, и на том спасибо.
– Бывает хуже, – заметил Козырев, – хотя и редко. Я ложусь спать, чего и вам желаю.
Он скинул куртку, сложил ее сухой стороной вверх и бросил в изголовье, стянул сапоги и с наслаждением плюхнулся на мягкую вонючую солому. Его удивило, что хозяйка со странной поспешностью последовала его совету. Она тоже сняла жакет и принялась стягивать через голову вымокшую шелковую кофточку. Козырев скорее угадывал, чем видел ее движения, все же он почел нужным отвернуться. Он слышал, как хозяйка возилась: подгребала и переворачивала солому, уминала ее, потом легла, но не успокоилась, а, похоже, еще что-то сняла с себя – он слышал, как трещали швы, – пристроила снятое на подоконнике.
Затем он услышал ее дыхание совсем близко от себя.
– Вам не холодно? – спросил он неизвестно зачем.
Хозяйка не ответила, опять донеслось ерзанье, короткий металлический треньк, что-то она там уронила, и маленький, крепкий кулак ткнулся ему в бок.
– Ну, чего ж ты…
Вот как она все поняла! Верно, с самого начала подозревала она, что неспроста взялся ей помогать незнакомый заезжий охотник. Десять месяцев тюрьмы не прошли даром. Она привыкла к тому, что ничего не делается за так. В камере она выносила парашу вне очереди, отдавала пайку и передачу блатарям, написавшим для нее заявление, здесь она углядела другой расчет. Может быть, в какой-то момент она и поверила в бескорыстие больного, усталого человека, но, когда он стал «искать уединения», притворяясь, что хочет укрыться от дождя, она утвердилась в своей первой догадке.
Он сказал подавленно:
– Да что вы… Зачем?
– Ох, притвора!
– Да нет же, я серьезно.
– Побрезговали?
– Господь с вами! Я и в мыслях не имел.
– Вас не поймешь, – сказала она сердито.
Она не верила ему, не понимала, чего он хочет. Городские люди всегда с вывертом, никогда не знаешь, что у них на уме.
Козырев слышал ее растревоженное дыхание, ощущал теплый ток жизни, исходящий от ее плоти. Будь на его месте другой человек – все могло обернуться иначе. Никакого правдолюбия и прочих благоглупостей – простое и важное житейское дело: схватил прокурора за горло, за дряблое, морщинистое, как у кондора, горло, вырвал бумагу, вернул людям мир и покой, а в награду получил красавицу хозяйку. Вот так все просто, мужественно, как он никогда еще не поступал в жизни. И совершить такое великолепное по грубости, определенности и жизненной силе действие предоставляется человеку, только что перенесшему инфаркт! Да ведь он разом вернет себе все душевное здоровье, избавится от проклятой внутренней дрожи и той неполноценности, которая является главным источником его мук. Он не святой доктор Гааз, всеобщий благодетель, герой душеспасительных притч, он нормальный, жильный и кровяной мужик, пусть немного хам – нельзя широко шагать по жизни, вечно боясь наступить кому-то не на ногу даже, а на тень. Его приключение переходит в другой ряд: из хрестоматийного в тот, куда детям до шестнадцати лет нет доступа. В общем, узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита!
Козырев улыбнулся, по губы его так пересохли, что улыбка причинила боль. «А ведь я не совсем шучу, – с ужасом подумал он. – Теперь я знаю – инфаркт не только болезнь тела, но и духа. Это нравственное заболевание, вырабатывающее страх и питающееся страхом. Лекарства, режим, осмотрительность – всему этому грош цена. Надо прогнать из себя страх. Отвлеченная проблема: как быть человеком, зная, что ты неминуемо умрешь, должна решаться сейчас в деловом, рабочем порядке. Либо ты решишь ее, либо сдохнешь раньше смерти, что, похоже, происходит с тобой. И нельзя лечиться другим человеком, лишь самим собой, своим еще не вконец заглохшим нравственным чувством, верой, что ты божий подарок, драгоценность, на миг вынутая из футляра, чтобы снова вернуться туда. Старшая медицинская сестра Кира, я впервые узнал об этом от вас! Так просверкай, просияй положенный тебе срок, ведь и в нем можно стать всем, выполнить себя до конца».
– Поехали! – сказал он. – Дождя вроде не слыхать.
Хозяйка толкнула дверь, и мгновенно слились два мрака – хижины и простора, – если бы не свежесть и холод, пахнувшие снаружи, не догадаться было бы, что дверь открыта. Козырев, страдавший куриной слепотой, сразу потерял ориентировку, оступился, чуть не упал. Хозяйка поддержала его, схватив наугад за рукав и больно защемив какую-то мышцу, толкнула к лодке.
Они плыли в кромешной темноте. Козырев и не пытался править. Он не понимал, почему они не сталкиваются с льдинами, не врезаются в кулички, затопленные сараи, кусты и деревья, не садятся на мель. Хозяйка запела песню. Голос ее, в разговоре тихий и мелодичный, звучал резко, визгливо, что-то жутковатое было в этом визге посреди влажной тьмы. И замолкла она тоже внезапно, не допев песню до конца. Она тосковала. Козырев задремал под мерный скрип уключин – когда же проснулся, в небе, в черно-бархатных промоинах, сверкали чистые, умытые звезды. Хозяйка вырисовывалась отчетливым силуэтом и казалась большой, как гора.
Пристали к берегу в близости рассвета: деревья, кусты уже отделились от сумрака воздуха; похожий на акулий плавник выступ льдины отделился от черноты воды. Залаял пес, а потом, учуяв хозяйку, радостно загремел цепью. И сразу в доме зажегся свет: их ждали. Воспользовавшись тем, что хозяйка занялась лодкой, Козырев быстро прошел в дом.
– Порядок! Порядок! – сказал он полуодетому, встревоженному хозяину и рухнул на койку.
Он слышал, как вышла бабка, слышал тихий разговор на кухне, прозванивающий порой хозяйкиным смехом и бабкиными радостными охами. Но он ждал большего удивления и ликования. Похоже, они твердо верили в успех, верили, что рано или поздно справедливость восторжествует. Им невдомек было, что этого так и не случилось.
Козырев напрасно опасался, что преувеличенная благодарность хозяина поставит его в ложное положение. Считая его лишь орудием той высшей справедливости, в какую он неукоснительно верил, хозяин весьма сдержанно выразил свою благодарность.
Валерик и отставной полковник, невыспавшиеся, злые, тоже не проявили любопытства к путешествию Козырева. Муханов даже сказал с простодушным нахальством, выкашливая дым из легких:
– А еще ехать не хотел. Хорошо – мы заставили.
– Спасибо вам, – сказал Козырев. – Молодцы, ребята, что довели это дело до конца!
– До конца-то вы его довели, – великодушно возразил полковник. – Наша, так сказать, инициатива…
– Я вчера двух вальдшнепов взял, – сообщил Валерик. – На твое место ходил, чудная тяга была.
– Жаль, что вы вчера не охотились, – подхватил отставной полковник. – Они давно тянули, я по дороге домой одного сшиб.
– Когда тепло и дождичек – вальдшнеп это обожает, – сказал Муханов.
Отставной полковник возразил, что вальдшнеп «обожает» сухую, ясную погоду, они ожесточенно заспорили, сразу забыв о Козыреве.
Когда они уезжали, хозяина не было дома – пошел в обход. Бабка с младенцем проводила их до порога.
– Приезжайте, приезжайте! – твердила она. – Вели дядям приехать! – сказала она внуку.
И тот повелел:
– Бу-бу!
– Мы-то приедем, – весело оказал Муханов. – Да вас, поди, уже здесь не будет.
– Верно, милок! – радостно согласилась бабка. – Обратно в колхоз вернемся. У нас там и дом, и садик, и огород, и общество. Да ведь другие люди будут, вы к ним и приезжайте. Охота хорошая, вон как надобычили.
Хозяйка стирала на улице. Не прерывая работы, она закивала им пепельной головой, потом махнула рукой в радужных мыльных пузырях.
К лодке их проводили только хозяйская дочь да веселый егерь. Но девочка, охваченная юной тревогой, вдруг издала ликующий вопль и умчалась в сырую чащу леса, а егерь в своем счастливом трансе не был готов даже к той поверхностной душевности, какая положена при разлуке. Холодным оказалось прощание с кордоном.