412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Поездка на острова. Повести и рассказы » Текст книги (страница 25)
Поездка на острова. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:16

Текст книги "Поездка на острова. Повести и рассказы"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)

«Джип» подан, вещи уложены, и вот уже Егошин с Борским, сопутствуемые сержантом Мозгуновым, обогнув кремль, мчатся сквозь душистый лес по прямой ухабистой дороге, то подскакивая на сидении до крыши, то валясь друг на друга.

– Дорожку-то небось не ремонтировали со времен отцов-пустынников? – заметил Борский сержанту.

Егошин не расслышал ответа. Он впал в какой-то странный полусон. Отлично выспавшись на пароходе, он бодро сошел на берег, пережил и подавил горькое чувство, вызванное отсутствием светозарного купола, живо включился в мельтешню современной жизни с милиционерами, их рассказами, умным Акимычем, прячущимся в холодную воду, чтоб его, упаси господи, не окунули, козлоскачущим «джипом», а тут вдруг не то чтобы отключился от спутников с их житейщиной, но остался с ними лишь малой и слабо сознающей частью своего существа. А другой, большей, он погрузился в сновидческое переживание окружающего, но вневременного мира. И настойчиво стучало в сердце: это моя земля… мой мир… мое, мое, мое…

Вспомнился давно читанный роман, вернее, его главная образная суть, содержание начисто выветрилось. Там говорилось о каком-то человеке, который вдруг, вдалеке от своего дома, открывает ту единственную землю, где он должен жить. Он не только не обретает здесь никаких преимуществ, напротив, все теряет, превращается чуть ли не в люмпена, и все же теперь он счастлив, душа его расцветает, он становится собой истинным, а рядом с этим все утраты ничего не стоят. Причем его открытие не предварялось ни тоской по земле обетованной, ни чувством неродности окружающей прежде жизни, ни смутным томлением по чему-то несбывшемуся. Но вот он оказался на земле, лишенной для других особой привлекательности, и он охвачен, закапканен и не уйдет отсюда никуда и никогда. При сходстве главного мотива Егошин не уподоблял себя герою этого романа. Как ни любо ему было это место: густой пахучий лес, взблескивающие за деревьями озера, звенящая тишина, медовый воздух, как ни заманивало терпкое прошлое крошечной таинственной страны, ему и на миг не вспало, что можно остаться здесь. В отличие от того очарованного человека, он был настроен на встречу с Соловками, знал, что ему там будет хорошо, но когда встреча состоялась, в нем не народилась другая душа, вмиг слившаяся с окружающим. Скорее, очнулась некая старая, давно сношенная и вдруг обнаружившая волю к сопричастию. И все же он оставался тем же московским старожилом, вечным пленником провонявших гарью улиц, кропотливым редактором поэтических текстов и книжным червем. И этот свой образ он не поменяет ни на какой другой. Впрочем, сейчас в нем обнаружился новый Егошин, который строго напомнил спутникам, что они собирались заехать в дендрарий. Но милиционер признавал за ним лишь право совещательного голоса, а Борскому не терпелось в баню «на шесть шаров», он пропустил слова Егошина мимо ушей, и машина продолжала идти своим курсом.

– Вы проехали указатель, – сказал кто-то из тела Егошина звучным, привыкшим повелевать голосом. – Назад!..

– Да, да, – непривычно смешался Борский, – мы проскочили поворот.

А когда приехали в ботанический сад, Егошин, не интересуясь, следуют ли за ним остальные, выскочил из машины и направился к розарию. Всласть надышавшись каждым распустившимся бутоном красных, белых, чайных, исчерна-пурпурных роз, пропитавшись их сладким ароматом, он важно молвил поспешавшему за ним старичку-садовнику:

– Завидую, по-доброму завидую вашим прекрасным розам. И не грезилось мне такое великолепие.

– Рады стараться! – вытянулся цветочный дедушка.

Вспоминая потом собственные высокопарные слова и особенно – интонацию, а также старомодный ответ садовника, Егошин отнес ото за счет своего сдвинувшегося и слегка галлюцинирующего сознания. Наверное, это естественно для человека, тридцать пять лет не выезжавшего из Москвы, не менявшего своих крайне скромных привычек, всего до предела упрощенного образа жизни и так оглушившего мозг безостановочным чтением, что реальность и вымысел образовали нераспутываемый клубок. Казалось, сейчас в него проник другой человек и подсказывает ему странные слова и жесты; но и обнаружив непрошеного зашельца, Егошин не мог изгнать его из себя. Когда они осматривали фруктовый сад с молодым вишеньем, садовник спросил с тоской: «Приживутся ли?», в ответ Егошин значительно возвел очи горе.

Не обошел Егошин вниманием и кусты смородины, крыжовника, облепихи, весьма одобрив последнюю за многие целебные свойства; равно и небольшую оранжерейку с разными растениями, и парник с огурцами, и под конец сказал садовнику, что дело ведется весьма разумно и старательно, и нет сомнения, что каждое плодоносящее дерево и родящий сладкие ягоды куст, а также всякий овощ отплатят сторицей за уделенные им великое человеческое терпение и неустанный труд. Старик всхлипнул и долго тряс руку Егошина.

И в машине Егошин сохранил свой новый, мягко-повелительный тон и, не дав свернуть к даче с уже дымящейся банькой, погнал «джип» вверх, к маяку. «Вот не думал, что вы такой жадный путешественник!» – с удивлением, вытеснившим недовольство, заметил Борский.

До самого маяка доехать не удалось, путь к башне преградил намертво замкнутый шлагбаум, и последние десятки метров они прошли пешком по крутой булыжной дорожке, сопровождаемые неистовым, взахлеб, лаем сторожевого пса – помесь гончака с лайкой. Здоровенный пес так натягивал железную цепь, что казалось, вот-вот порвет, и перетрусивший шофер стал взывать к хозяину маяка, чтобы унял своего дьявола. И тут Егошин неторопливо, задумчиво пошел прямо на пса, враз замолчавшего, прижавшего уши к голове, и потрепал его по загривку.

– Вы еще и укротитель? – в тоне Борского звучала не только насмешка.

На маяке их радушно встретил смотритель, рыжий, с изумрудными шальными глазами. Казалось, он их ждал, что ничуть не удивило рассеянного Егошина, но озадачило Борского, крайне приметливого ко всем подробностям жизни. Насколько он помнил, они собирались сюда после баньки, ухи и чая (все это должен был обеспечить прикомандированный к «даче» матросик) и дендрария, но, очевидно, капитан милиции позвонил по телефону и предупредил смотрителя, чтобы тот был наготове, если планы гостей изменятся. Так оно и произошло – довольно неожиданно для Борского. «Умный человек, – одобрил капитана Борский, – почуял туристскую одержимость Егошина, начисто ускользнувшую от меня». И он слегка омрачился, ибо не прощал себе мелких промахов, считая, что из них вырастают серьезные неприятности.

– Все, как было, – задумчиво произнес Егошин, когда они следом за смотрителем поднялись по каменной винтовой лестнице на верхушку башни, где располагался прожектор.

– Все, кроме источника света, – глубокомысленно заметил смотритель. – Вместо нефтяного фонаря – современная техника.

Над морем держалась туманная дымка, и, отделенное ею от бледно-голубого неба, оно в самом деле стало белым. Низко кружились большие чайки и вдруг клевали воду, добывая из нее пропитание.

– Не скучаете? – спросил Борский смотрителя.

– Скучаю, – признался тот. – Ко мне жена перебралась, а пацана на бабку бросила. Так и сидит тут неотлучно. Скукота.

– А вы, стало быть, не промах?.. – засмеялся Борский.

– Нет, – серьезно ответил смотритель, – я меткий стрелок. Но сейчас все глухо, жена и повелительница неотлучно при мне зевает. Вчера не выдержал, слетал в Архангельск и накупил литературы: и, простите за выражение, художественной, и научной.

– Вы книголюб?

– Поживешь с моей бок о бок, тут не то что книголюбом станешь!..

Они уже спускались вниз, и Борский оглянулся, чтобы привлечь Егошина к беседе со смотрителем, но того не было видно.

– Егошин! – закричал Борский, сложив руки рупором, в каменную гулкость лестницы. – Спускайтесь вниз!.. Надо ехать!..

Его голос не сразу достиг ушей загрезившего Егошина. Он по-прежнему вглядывался в пустую белесую даль моря, населенную лишь чайками, которых он едва различал своими «подстриженными» глазами, но росчерк их движений улавливал. Ему было удивительно хорошо и покойно на душе, и не хотелось никакой суеты, даже осматривать полуразрушенный монастырь не тянуло. Так бы стоял тут, отрешенно вглядываясь в даль, постигая ее чистоту и глубину не внешним, а внутренним зрением. Вот оно – счастье!.. Он никогда прежде не испытывал этого чувства, о котором столько наговорено, насочинено, напето, всегда что-то мешало: или неуверенность в себе, или в том человеке, который мог стать источником счастья, или посторонние заботы; тень – знак Аида, его тьмы и пустоты, – всегда марала небесное золото счастья. Пожалуй, лишь одно-единственное переживание осталось в нем ощущением совершенного счастья: когда в раннем детстве, после ванны бабка тащила его на загорбке в постель, завернутого в огромное мохнатое полотенце, и он, разомлевший, нарочно свешивался бесформенным кулем. Все остальное было лишь суррогатом счастья, даже стихи – чуть приметная горечь от собственной бездарности примешивалась к сладко-счастливым слезам. А сейчас, пялясь в белесую пустоту и не населяя ее никакой думой, он был бессмысленно и прекрасно счастлив…

4

…Симпатичный чернявый матросик с круглыми детскими глазами встретил их в растерянности, он уже столько раз впустую раскочегаривал баню, что теперь не отвечал за «шесть шаров». Но для непривычного слабогрудого Егошина уже предбанник показался филиалом ада, а сунувшись в парилку, он вылетел оттуда кубарем – через сени наружу, благо «дача», как называли маленькую усадьбу, служащую пристанищем заезжего морского и гражданского начальства, стояла на отшибе, в лесной смолистой глуши, и голый человек не мог оскорбить чей-либо взор.

Немного оклемавшись, Егошин вернулся в предбанник, но дышать тут было нечем. Из парилки слышались стоны, вопли, сладостные проклятия, там творилась могучая мужская жизнь Борского, он не просто парился, а изгонял боса. Егошин набрал немного воды в шайку, потер обмылком шею, грудь, под мышками, но, чувствуя, что опять задыхается, поспешно окатился прохладной водой и стал вытираться.

– Чего не идете париться? – прогремел голос, и в приоткрытую дверь вырвалось белое раскаленное облачко.

– Можжевелового веничка нету, – отозвался Егошин и выскочил из предбанника.

Пока Борский неистовствовал на полке, Егошин успел одеться, отдышаться, побродить вокруг баньки, наслаждаясь пчелиным и шмелиным гулом – вовсю трудились крылатые сборщики нектара над россыпью медоносов. А ведь как не верили когда-то, что может быть медосбор в Соловках! Так же не верили, что приживутся яблони, вишни, крыжовник, что можно кормить скот на местных пожнях, каждое новшество считали чудом, содеянным господом для угодного ему праведника Филиппа. Потому и сыпались на монастырь всякие милости и пожертвования от больших и знатных: от Марфы Посадницы, князей, бояр, воевод, от самого царя…

Матрос с детскими глазами накормил их ухой – наваристой, но опасной для жизни, ибо варилась она из рыбы непотрошеной и нечищеной; к деснам и нёбу противно приставала чешуя, но было куда хуже, когда такая вот шелушинка приклеивалась к горлу; пытаясь ее отхаркнуть, Егошин неизменно давился мелкой костью, неприметно пристроившейся между зубами или под языком.

– Архиерейской эту ушицу не назовешь, – заметил Борский, когда Егошин подавился в очередной раз.

– Такую ушицу не то что архиерею, простому иноку не посмели бы подать. Даже послушнику, даже труднику, – переводя дух, отозвался Егошин.

– А ты, видать, здорово ленивый парень, – сказал Борский матросу с детскими глазами.

– Есть малость, – подтвердил тот. – Но вообще-то в нашей деревне, когда пироги с рыбой пекут, то нечищеного карася или там сазана целиком в тесто запекают. С глазами, хвостом, чешуей, всеми зебрами и костями. Так и называется – крестьянский пирог.

– Стало быть, ты из-под Белозерска, – сообразил Борский.

– Точно! – обрадовался парень. – Как вы догадались?

– По пирогам. У вас на острове тюрьма имеется, в бывшем монастыре, – уверенно сказал Борский.

– В двух километрах от нас! Откуда вы все знаете? – поражался и радовался матросик.

– Там фильм знаменитый снимали – «Калина красная», – не сразу ответил Борский. – Я у них немного консультировал, – и так подавился костью, что выскочил из-за стола, схватившись рукой за горло.

Вернулся – бледный, с мокрым лицом.

– Убери сейчас же эту гадость. Чай у тебя хоть без костей?

– Как можно?..

Чай у матроса был без костей, но почти и без заварки. Борский брезгливо выплеснул желтоватую жидкость, ополоснул чайник кипятком и умело, быстро заварил крепчайший вкусный чай. Но чаевничать долго не пришлось, вернулся с деловой отлучки сержант Мозгунов, чтобы везти их по озерной системе, созданной Колычевым.

– Башковитый монах был, – уважительно говорил о Колычеве сержант. Гордый доверенной ему ролью не только гондольера, но и гида, он счел нужным рассказать приезжим о гидротехнической системе игумена Филиппа, соединившего все соловецкие озера между собой каналами с проточной водой. Эта гидротехническая система безукоризненно служит по сию пору. Тут не знают, что такое цвелая вода.

Егошин по-новому увидел Филиппа: пантеиста и зиждителя. Соловецкий игумен бесстрашно хозяйничал в природе, не признавая над ней ничьей власти, кроме ее собственной и человеческой. Какой там церковный фанатик – вся его преобразующая деятельность была отрицанием бога. Столь же независимым и отважным явил он себя в распре с Грозным, став вровень с Томасом Мором, да что там – выше. На беду, часто забывают, что старую русскую историю двигали: мыслью – люди в рясах, делом – в бранных доспехах. Духовные вожди той Руси могли сказать о себе пресловутое: мы университетов не кончали – их просто не было, мысль напрягалась в кельях.

– Нет на тебя Колычева, – мстительно сказал Борский матросику, когда встали из-за стола. – Старик не терпел разгильдяев.

– Я вообще по радару, – сконфуженно сообщил матросик.

– Да уж ясно, что не по камбузу, – заключил Борский, любивший в каждом деле ставить точку…

Но вскоре вся эта чепуха перестала существовать для Егошина. Он сидел на носу плоскодонки, глядя на расстилающуюся перед ним туго натянутую водную гладь, осиянный тишиной, творимой водой и небом, и дикими утками, бесшумно садящимися на воду, доверчиво подплывающими к лодке и подставляющими под ладонь гибкие шеи, затем отплывающими прочь, не тревожа воды даже слабым шелохом. Озеро было темным по краям от деревьев, подступающих к самой воде и погрузивших в нее свое слитное отражение, а по центру вода светлела той изнемогающей в близости белой ночи слабой голубизной, какую отдавало ей удаляющееся от земли небо.

А в каналах копился сумрак, казалось, вот-вот врежешься в берега или в торчащие из воды обломки черных, как сажа, свай.

Что это – останки мостовых опор или причалов?.. Много тут погублено доброго: мельниц, плотин, причалов, мостов, – потомство не только не умножило, но и не сохранило наработанное предками четыре века назад. Как небережливы, как расточительны люди!.. Но вопреки варварскому небрежению, разгильдяйству и бесхозяйственности, чудно выстояла водная система Филиппа, хотя ее забросили, как и все остальное: чиста и прозрачна до дна вода озер, не заилились канавы и протоки, не заросли зеленой ряской и ушками. Сквозь всю поруху, войны, человечьи бесчинства сохранилась кровеносная система островов, рассчитанная дивным русским человеком: строителем, гидрографом, ботаником, зоологом, пчеловодом, рыбарем, хоть сам сроду не хаживал с сетью, промысловиком и радетелем здешних мест Филиппом Колычевым.

– Приехали!.. Вы спите?.. – услышал Егошин за своей спиной голос Борского и увидел, что нос лодки рассек прибрежные камыши и мягко ткнулся в берег.

– Кто спит? – пробормотал он, почему-то не желая признаться, что действительно то ли находился в трансе, то ли в каком-то сне наяву.

Он поднялся, разминая замлевшее тело, и шагнул на берег. За ним последовали Борский и милиционер с веслами. Борский шумно восторгался прогулкой, и польщенный сержант предложил пройтись с бредышком, хоть это и не положено, для взбодрения вечерней ухи. Егошин чувствовал себя таким разбитым и опустошенным, что никак не отозвался на заманчивое предложение, буркнул: «До завтра!» – прошел в пахнущую смолой дачу, рухнул на койку и забылся черным сном.

Утром его разбудил Борский – их уже ждал какой-то попутный грузовик, а надо было умыться, привести себя в порядок и попить чаю – экскурсия предстояла долгая.

Они собрались быстро, и так же быстро и беспощадно домчал их до монастыря по чудовищной лесной дороге спешащий куда-то шофер. Маленькая задержка вышла за мостом через ручей, где дорога подходила вплотную к морю, – их милицейские друзья с унылым отчаянием вылавливали из воды надравшегося спозаранку Акимыча. «Не выйду – макнете!» – мотал головой посиневший от холода алкаш, а капитан тем же рассудительным голосом объяснял ему вредность для организма холодной воды. «Не выйду – макнете!» – упрямился Акимыч. Капитан повернул к Борскому усталое лицо: «Вот так мы живем… Ваша группа уже во дворе. Я договорился с лучшим лектором, он из Академии художеств. Позже встретимся…»

Туристская группа в полном сборе переминалась возле закрытого магазина сувениров и расположенного напротив загадочного комиссионного с уцененными товарами. Это взволновало хозяйственного Борского, но ему объяснили, что магазин торгует лишь комбикормом, сеном и прочим нужным для крестьян товаром…

Туристы успели перезнакомиться между собой на пароходе, вчерашний экскурсионный день сблизил их еще больше, и появление двух блудных сыновей было воспринято холодно, чтобы не сказать враждебно. Никто не поинтересовался, почему они отстали от группы, как добирались, где ночевали. У них завязались друг с другом сложные, тонкие отношения: над кем-то подтрунивали, кого-то высмеивали за сонливость, другого – за чревоугодие, третьего прозвали за рассеянность Паганелем, и он охотно отзывался на кличку; были тут и две соперничающие красавицы, одна из них – с горячим смуглым лицом – и впрямь хороша, другая – крашеная блондинка в сверхмодном пиджаке из кожзаменителя и узких джинсах – олицетворяла в глазах туристов высший свет и, похоже, обладала преимущественным правом стать «мисс Соловки», что сильно язвило соперницу. Та отпускала в ее адрес колкие замечания, аттическая соль которых пропадала для Борского и Егошина, ибо использовался уже накопленный материал отношений, им неведомый. Егошина удивило, что эти люди, проведшие вместе менее полутора суток, так много друг о друге знают, так крепко связались, отчасти и разделились, что не мешало им оставаться монолитом, стойко противостоящим чужакам.

Отчасти это объяснялось тем, что женщин было меньше, чем мужчин – редчайший случай, – и находящиеся в избытке кавалеры невольно сплотились против новичков, из которых один являл несомненную опасность. В мужском стане выделялся рыжеватый детина в джинсах с широким ремнем и немыслимой – под бронзу – пряжкой. На нем был полосатый батник, похожий на морскую тельняшку, завязанный узлом на толстом пузе. Между узлом и сидящими низко, на бедрах, джинсами оставалась широкая полоса розового веснушчатого тела; видимо, это соответствовало каким-то нынешним стандартам, ибо никого не шокировало. От малого, ему было за тридцать, шел некоторый дискомфорт – уж слишком развязно и по-хозяйски он вел себя. Он то и дело обхватывал сзади красавицу блондинку и громко требовал, чтобы их «щелкнули» в таком виде. Блондинка раздраженно, но в меру, чтобы не выглядеть недотрогой и тем повысить шансы соперницы-смуглянки, вырывалась, но всякий раз юный и услужливый фотограф-любитель успевал запечатлеть пару. «Одну карточку пришлешь мне, – приказывал детина, – другую – ей, в профком», – и громко ржал. Еще у него была манера приставать к туристам с одной и той же глупостью: «Сидели два медведя на ветке золотой, – говорил он многозначительно. – Один качал ногой, – и хитро прищурившись: – А другой чего делал?» Егошина до боли злило, что парень то ли сознательно, то ли по тупости, то ли из скотской шутливости пропускает одну строчку, отчего разваливается глупое стихотвореньице-песенка из довоенного кинофильма. Стихотворный обрубок ранил слух.

Шатаясь от одной группы к другой, Рыжий набрел на Борского.

– Ну, чего делал другой, а?..

– Не знаю. Водку жрал, – сказал Борский и отвернулся.

Вопреки ожиданию Егошина, Рыжий не обиделся, а глупо захохотал.

– Ну, ты даешь!.. Водку жрал. Надо взять на вооружение.

Он подошел к немолодой женщине с добрым усталым лицом.

– Слушай, бабка: сидели два медведя на ветке золотой. Один качал ногой. А другой чего делал?

– Ох, хватит, Михаил Семеныч, вы уж меня спрашивали. Неужели вам самому не надоело?

– Подумаешь, спрашивал! И еще спрошу, не помрешь раньше срока. – Из-под добродушной маски «души общества» проглянуло что-то не просто злобное, а невыразимо гадкое, до содрогания враждебное всему существу Егошина.

Удивляясь силе своего омерзения, он шагнул в сторону и этим привлек внимание детины. Тот немедленно привязался к нему.

– Сидели два медведя на ветке золотой. Один качал ногой. А другой чего делал?

– «Один сидел как следует, другой качал ногой».

– Ишь ты, умник выискался! Философ!.. – голос звучал откровенной ненавистью. Видать, парень уже был заведен двумя предыдущими проколами и сейчас хотел отыграться.

«Мои дела! – подумал Егошин. – Есть во мне что-то стимулирующее таких вот подонков. Наверное, моя незащищенность, или они бессознательно чувствуют, как мне гадки!.. Слава богу, мы здесь не одни, ему придется оставить меня в покое. Нечего сказать – удачный попутчик!.. – Он отвернулся и стал смотреть на девушку в комбинезоне и косынке, которая, сидя на корточках посреди монастырского двора, вколачивала в землю лобастый булыжник. – А ведь это она мостит! – догадался Егошин. – Студенточка из стройотряда. Какие у нее тонкие руки! Сколько же ей понадобится лет, чтобы замостить всю площадь?..»

– Ты, философ, чего не отвечаешь? Язык проглотил? – рыжий обормот не отличался отходчивостью.

– Он вас не утомил? – послышался ленивый, по-особому ленивый голос Борского.

Рыжий верзила оглянулся и… поверил инстинкту самосохранения.

– А второй водку жрал! – гыкнул дурашливо, шлепнул себя по брюху и пританцовывающей походкой направился к девицам.

– Дешевка! – громко сказал Борский. – Ну почему в любую компанию должна затесаться такая вот шваль? Все люди как люди, а этот откуда взялся? И чего он притащился на Соловки? Сидел бы себе в пивнухе или давил на троих в подъезде.

– А может, просто жалкий дурень? – чужое унижение всегда было тягостно Егошину. – Ему кажется, что он невероятно остроумен, обаятелен и всеми любим. А дома – обычный трудяга.

– Нет, – покачал головой Борский. – Он приблатненный.

– Не понимаю.

– Как бы вам объяснить?.. Он еще не настоящий… зеленый, но дозреет быстро. И будет на все готов. Он вовсе не думает, что обольстителен, ему это и не надо. Он самоутверждается. Навязывает себя… заставляет плясать под свою дудку. И заметьте, ему подыгрывают, улыбаются. Не хотят связываться, портить себе отдых, просто боятся. И он это знает. И пользуется, сволочь!..

Егошину стало грустно. Хотя бы здесь, в этой тишине, не лютовала человечья злоба. Тем более что Соловкам этого с избытком хватало в прошлые годы. Невеселые его мысли были прерваны появлением экскурсовода – пожилого, изящно-сухощавого, невесомого и незаземленного человека с реющими над загорелым теменем редкими золотисто-седыми волосами.

Он казался небожителем, ангелом на пенсии. И речь его была ему под стать – парящая, изящная, взволнованная, будто он впервые говорил о своем любимом, избранном душой месте светлым людям, настроенным на одну волну с ним. Надо отдать должное экскурсантам, они держались так, словно паломничество на Соловецкие острова было целью и апофеозом их жизни. Егошин умилялся трогательной способности своих соотечественников так серьезно и воодушевленно отдаваться тому, что не имеет ни малейшего отношения к их последующему бытию.

Что же касается его самого, то с некоторым смущением он обнаружил, что воспринимает вдохновенные слова гида лишь эстетически. Ему нравилось, как тот говорит, но совсем не интересовало, что тот говорит. Иначе и быть не могло. Гид обращался к людям, вовсе не обязанным знать историю Соловков, его лекция носила популярный характер. Но было и другое: Егошин ловил гида на ошибках, неточностях, хотя сам не знал, где почерпнул свои сведения. Осведомленность Егошина принадлежала к тем необъяснимым странностям, которые насылала на него Соловецкая земля, игравшая в загадочные игры с его памятью. Экскурсовод, как и следовало ожидать, не знал, что мысль об укреплении монастыря родилась у игумена Филиппа, что тот вел переговоры с мастером Трифоном, совсем еще молодым человеком, возведшим крепостные стены и башни много лет спустя, когда Филиппа уже давно на свете не было. Но Егошин не считал допустимым поправлять лектора – это было бы и бестактно, и безответственно, поскольку он не мог назвать источники своих сведений.

Они находились в трапезной, почти восстановленной. С глубоким сердечным волнением Егошин увидел столь поражавший во время оно человеческое воображение опорный столб, который хотелось назвать стеблем, несмотря на всю его массивность и могутность, – вверху словно побеги расходились. Рассказывая о том, как снедали иноки и как разнообразил скупой монастырский стол аскет Филипп, гид со смаком перечислял: шти с маслом (он так, по-старинному, и сказал: «шти»), разные масляные припеки: пироги, блины, оладьи, яични, рыбу всякую, кисели.

– Огурцы и рыжики, – машинально подсказал Егошин.

– Рыжики – возможно, – пожал плечами гид. – Но огурцы? Тут не было парников.

– Завозные, – покраснев, сказал Егошин.

– Ну, если вы знаете больше моего, – тоже покраснел гид, – я уступаю вам место.

Экскурсанты недовольно загудели.

– Простите великодушно, – совсем смешался Егошин и по-детски добавил: – Я больше не буду.

Самолюбивый небожитель несколько секунд молчал, отметив тем самым подавление бунта, затем продолжал рассказ на прежней высокой ноте, словно его не прерывали.

Егошин прикусил язык раз и навсегда. Ему стало скучно. Он понял, что все уже состоялось – вчера, когда они оплывали на лодочке озеро и каналы, ради этого он сюда ехал, все остальное вовсе не нужно. Он заметил, что еще одна душа, отнюдь не родственная, изнемогает от скуки. Лишившись внимания окружающих, Рыжий буквально места себе не находил. Он то присаживался в сторонке с зажженной сигаретой, прикрывая ее ковшиком ладони, поскольку курить было строго запрещено, то отставал от группы, откалывая от нее двух-трех человек для конфиденциальных переговоров о пиве, которое, по «данным его разведки», должны завести в киоск. Не пропускал он случая сфотографироваться возле какой-либо достопримечательности в нарочито нелепой или шутовской позе. Впрочем, может, он и не выламывался, просто его дурацкое тулово с переваливающимся через ремень брюхом, откляченным задом, все какое-то вихляющееся и странно гибкое при своей топорности, казалось оскорбительно-неуместным на фоне старинного крыльца, изразцовой отделки стен, в проеме крепостных ворот. Порой он желал быть запечатленным вместе с красавицей блондинкой или ее смуглой соперницей, порой, прибегая к легкому насилию, формировал групповой снимок, чем задерживал остальных, нарушал стройный порядок экскурсии. В конце концов гид при всей своей увлеченности и незаземленности ощутил некую противоборствующую силу и легко разгадал ее источник. В его речах все чаще стала пробиваться тема душевной невоспитанности, неуважения к прошлому и деяниям предков. Для обличения безобразников он пользовался цитатами из дневников Пушкина и местных милицейских протоколов. Но поскольку последние касались людей, соблазненных зеленым змием, его стрелы летели мимо цели – Рыжий был трезв как стеклышко.

Тут они перешли в другой двор, и гид коснулся новой темы: отдаленность, изолированность Соловецкой обители очень скоро превратили ее в место ссылки. Первым сюда прислали для «строжайшего содержания» впавшего в ересь игумена Троице-Сергиева монастыря, Артемия, вслед за ним – Матюшку Башкина, изрыгавшего хулу на Николая Чудотворца. Чистый образ Соловков замутился, а там, все отчетливей стал двоиться. Сюда присылали и проштрафившихся монахов, и уличенных в разных злоумышлениях знатных лиц; здесь сидел в волчьей яме несчастный безумный декабрист Александр Горожанский, томился знаменитый Мусин-Пушкин, до сих пор сохранилась камера-келья, где провел в заточении двадцать пять лет последний атаман Запорожской сечи Кальнишевский, помогший князю Потемкину выиграть Крымскую войну. Осыпанная бриллиантами табакерка – подарок Екатерины II бесстрашному атаману – весьма уязвила князя Таврического, богатого государственными талантами, но бездарного в ратном деле. Как положено, атамана-сечевика обвинили в попытке отложиться от России; четвертование восьмидесятилетнему изменнику по просьбе сердобольного Потемкина заменили пожизненным заключением в Соловецком монастыре. Более того, Светлейший отвалил старцу рубль на месячное содержание вместо положенного гривенника. Не в силах прожить такие деньги, разжалованный атаман засыпал монастырь ценными вкладами и еще завещал немалую сумму на помин своей души.

– Сколько же ему тогда было? – поразились туристы.

– Сто одиннадцать. Когда на престол вступил Павел I, о старике вспомнили и прислали ему помилование. Но он его не принял, сказав, что за годы, проведенные здесь, так свыкся с внутренней свободой, что не хочет никакой иной. Он даже отказался перейти в другое помещение. И прожил еще два года. Перед вами его келья-камера.

– А женского монастыря тут не было? – ни к селу ни к городу двусмысленным, сулящим юмор голосом спросил рыжий озорник.

– Нет! – резко сказал гид. – Здесь все было только для мужчин.

– Товарищ лектор, – сказал усатый серьезный человек, похожий на положительного рабочего из довоенного кинофильма. – Интересно нам, что за каменюка такая красная, вон, у стены. Все мимо ходим, а вы словечка не скажете.

– А-а! – обрадовался гид. – Молодцы, что заметили. Этот саркофаг найден совсем недавно. И в отличном состоянии. Он хранит память о замечательном сыне России Авраамии Палицыне, герое Смутного времени.

И он вдохновенно рассказал о великом русском патриоте Авраамии Палицыне. Рачительный келарь Троице-Сергиевой лавры, обремененный хозяйственными делами богатейшей обители, очнулся для великой всенародной службы в черные дни Смутного времени, какими Русь расплачивалась за безумства Грозного царя. Оказывается, Палицын знал слова, способные пробиться и в заросшее, и в оробевшее, и в смятенное, и в заледенелое от ужаса сердце. Своими огненными посланиями он поднял русских людей на отпор торжествующей иноземной рати, разбудил нижегородского мясника Минина-Сухорука, открыв в нем народного вождя, отверз вежды залечивающему старые раны князю Пожарскому на беды России и вознес дух умелого, но чуть вялого воина. А когда Русь стряхнула врагов со своего тела, Авраамий вновь ушел в тень. Почувствовав приближение смерти, он захотел вернуться в Соловецкую обитель, где провел молодые годы, и навек успокоиться в ее тишине. Настоятель Троице-Сергиевой лавры, явив странную черствость, даже не пытался удержать черноризца-трибуна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю