Текст книги "Брусилов"
Автор книги: Юрий Слезкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Царь обернулся, поморщился, зеленые огоньки вспыхнули и погасли за усталой поволокой глаз.
– Что еще?
– Рапорт начальника штаба Северного фронта.
И, поднеся к глазам телеграмму, Алексеев прочел ее медленно, отчетливо, от слова до слова.
Он знал, что царь догадывается об его мыслях, о том, как и что он, начальник штаба верховного, считает должным ответить Бонч-Бруевичу, Снова глаза их встретились. Начальник штаба стоял навытяжку, император мял в руке папиросу; он был бледен, но мысли его не отсутствовали, как раньше, зеленые огоньки не затухали.
– Потрудитесь на рапорт начштаба Севфронта ответить дословно, – отчетливо и с редкой для себя определенностью произнес Николай. – Пропустить можно, Опрос учинить можно. Досмотр только при сомнениях. Наносить лишнее унижение надобности нет.
И, повернувшись на каблуках, не пожав руки своего начштаба, даже не кивнув головой, ушел к сыну.
XX
Немилость верховного была очевидна. Очевидно было и то, что царь понял, зачем Алексеев прочел ему донесение Бонч-Бруевича, что он понял намерение Алексеева подчеркнуть свое подозрение в том, что у фрейлины могут оказаться документы и письма сомнительного содержания. В свое время Николай уже читал первое обращение к нему Васильчиковой с предложением мира, но не ответил на него. Александра не раз возвращалась в разговоре с мужем к содержанию этого письма. Николай рекомендовал ей забыть письмо, так как не пришло время затевать переговоры о сепаратном мире, раз все идет хорошо и он становится во главе своего войска... Но, как знать, у императрицы свои соображения... Наконец, она могла переслать с Васильчиковой письмо своему брату...
Ход мыслей Николая при чтении рапорта начштаба Севфронта был вполне ясен Алексееву. И именно потому, что он был ясен, Михаил Васильевич пошел на такую «дерзость».
Прежде всего нужно было ответить генералу Жилинскому (30). Одновременно с письмом Жилинскому послать несколько строк и Сазонову. У министра тонкий ум, он сообразит...
«Изучение присланных вами протоколов конференций и письма, полученного мною сегодня,– писал Алексеев Жилинскому своим круглым, убористым почерком, аккуратно подложив под писчий листок новый лист промокательной бумаги,– показывает малое понимание сложности обстановки и положения, общих интересов, а главное – тенденции Жоффра. Заключение, что Франция, имеющая 2 миллиона бойцов, должна быть пассивна, а Англия, Италия и Россия должны «истощать» Германию,– тенденциозно и не вяжется с грубым мнением Жоффра, что одна Франция ведет войну. Думаю, что спокойная, внушительная отповедь, решительная по тону, на все подобные выходки и нелепости стратегические безусловно необходима. Хуже того, что есть в отношениях, не будет. Но мы им очень нужны, на словах они могут храбриться, но на деле на такое поведение не решатся. За все, нами получаемое, они снимут с нас последнюю рубашку. Это ведь не услуга, а очень важная сделка. Но выгоды должны быть хоть немного обоюдными, а не односторонними...»
Сазонову (31) Михаил Васильевич писал вполне доверительно и в личном порядке, что он очень просит дорогого Сергея Дмитриевича выразить как-нибудь помягче, но вразумительно господину Палеологу для передачи его правительству, что требования Жоффра ставят русское командование в невозможность действовать согласно с военным командованием Франции.
Закончив письмо и запечатав оба конверта – к Жилинскому и к Сазонову, – Алексеев откачнулся от стола, облокотился о неудобную деревянную спинку кресла и закрыл глаза. Так, в полном бездумье, стараясь слушать только свое дыхание, начальник штаба просидел четверть часа. Это было очень трудно при взбудораженных нервах, но крайне необходимо. Без этого короткого отдыха трудно было доделать все дела сегодняшнего дня. А впереди осталось ответить сербскому королевичу в духе пожеланий государя, то есть по сути ничего не ответить... Снестись с новым главнокомандующим Северного фронта Плеве, назначенным вместо Рузского по собственному выбору Николая и без ведома Алексеева... Соединиться по прямому проводу с командармом-семь Щербачевым. С обоими генералами предстоит серьезный разговор.
А там... ложась спать, после того как будет брошен последний взгляд на карту наших и союзнических военных действий, все свое внимание, всю свою сообразительность надо отдать решению вопроса, как быть дальше с Ивановым...
Саввич снова напомнил о себе, Он окончательно покидает Иванова до начала операций. На его место Михаил Васильевич рекомендовал Владислава Наполеоновича Клембовского, очень дельного, знающего генерала. Но это не выход. Больше того – честный человек, серьезный работник, Клембовский легко может убедиться в том, что его начальник.… Нет, этого нельзя допустить! Но что, что делать? Иванова нужно устранить от командования. Но как сделать это так, чтобы не задеть царя? Но нельзя же и предстоящее наступление свести на нет!..
Тринадцатого декабря царь вернулся в ставку без сына, сообщил Алексееву, что наследнику лучше и сам он себя чувствует бодро и рад скорой встрече с гвардией, смотр которой он собирается произвести 15-го. Ни тени былого недовольства своим начальником штаба...
Михаил Васильевич тотчас же это отметил. Чтение рапорта Бонч-Бруевича, очевидно, возымело должное действие. Надо было воспользоваться удобным случаем и поднять вопрос об Иванове. Изложив в общих чертах создавшуюся перед наступлением обстановку на боевой линии Юго-Западного фронта, Алексеев просил его величество всемилостиво обратить особое внимание на неудовлетворительную работу штаба Юзфронта.
В самый важный период подготовки операций главнокомандующий ссорится со своим начштаба и увольняет его. Виновником этой ссоры безусловно является Николай Иудович. Он не верит в операцию 7-й армии, хитрит, оттягивает без нужды начало операции, отчего она утрачивает всякое подобие внезапности. Не дает руководящих указаний для объединения работы армий, ограничивая свое руководство одним лишь писанием критических замечаний... Генерал Щербачев жалуется на предвзятость комфронтом и тоже готов потерять веру в благополучный исход.
Все это подрывает дух армии. Командиры частей, штаб– и обер-офицеры давно уже весьма нелестно отзываются о своем главнокомандующем, и, что всего печальнее, их мнение нельзя оспаривать... – Я сам, ваше величество, с прискорбием прихожу к выводу, что Николай Иудович, видимо, устал, потерял нерв в работе и не в силах больше справляться с таким ответственным делом... Он не однажды лично повторял мне это и просил отпустить его на покой. По мере сил я поддерживал в нем бодрость, говорил ему о том безусловном доверии и уважении, какое питаете к нему вы, ваше величество, но... боюсь, что Николай Иудович прав... годы сказываются... Тяжкая и героическая задача, какая выпала на долю Юго-Западного фронта во все время войны, не могла не измотать старого человека... И я склонен думать, что для блага дела... вашему величеству придется, как это ни больно...
– Да, да... пожалуй...
Царь улыбнулся, вспомнив что-то веселое, и посветлевшими глазами посмотрел на Алексеева.
– Вы знаете, Михаил Васильевич, я это заметил... он уже не может удерживать... вы представляете себе? Громко при всех! Он так, бедняга, растерялся...
И, смеясь, Николай неожиданно пожал Алексееву руку.
– Я очень благодарен вам, Михаил Васильевич. Вы ограждаете меня от многих неприятностей... Я ценю и вполне вам доверяю. Теперь, как никогда, надо быть осмотрительными. Мы с вами окружены врагами и подозрительными субъектами... Малейший опрометчивый шаг...
Он помолчал, потрогал усы, не зная, что еще сказать, устав от долгой речи.
Алексеев стоял перед ним, ожидая дальнейшего. Но царь отпустил его, так и не добавив ничего больше об Иванове.
Он уехал в Киев, оттуда в Волочиск.
15 декабря в восемь часов утра верховный делал смотр 1-й гвардейской кавалерийской дивизии. Утро было по-весеннему теплое, поля дымились, выпавший было снег растаял, к полудню развезло по дорогам невылазную грязищу. Поэтому смотр 3-й Варшавской гвардейской дивизии пришлось произвести у самого поезда. В три часа Николая доставили в Подволочиск, где ждали его 1-я и 2-я гвардейские пехотные дивизии с их артиллерией.
Уже темнело, когда царь в своем автомобиле проехал дважды вдоль рядов – снаружи и внутри, после чего придворный протоиерей Шавельский отслужил молебен в центре огромного каре, одну сторону которого заняли преображенцы.
Игорь стоял на правом фланге своего батальона. После молебна из тьмы раздался тусклый голос:
– Прощайте, молодцы!
На невидимом поле поднялся глухой рев тысячи глоток, кричавших «ура». Но как не похож был этот рев на те грозные волны, подгоняющие друг друга и слышные за много верст, каким внимал Игорь, стоя с Зайончковским на прилуцком холме...
На другое утро, едва забрезжил свет, гвардия двинулась в наступление.
Туман мешал артиллерийскому огню.
Преображенцы доползли до проволочных заграждений австрийских позиций и в нескольких местах взяли первую линию обороны.
В тот же день части 9-й армии, начавшие атаку 14 декабря, тоже добрались до проволочных заграждений, штурмовали некоторые участки, но неудачно.
16 декабря начала штурм 7-я армия. В течение трех дней двумя корпусами она овладела тремя линиями окопов. Теснимый 3-й Финляндской дивизией, противник отступил на правый берег Стрыпы, не успев даже уничтожить мосты. Спустя два дня части 7-й армии продвинулись еще дальше, захватили высоты юго-восточнее Куйданова, но закрепиться не сумели.
В высшем командовании шел разброд и недовольство. Никому не были ясны задачи, поставленные перед войсками штабом фронта. В ходе боев Иванов изменил свой первоначальный план и дал новую директиву. Предполагалось привести ее в исполнение не позже 14 января, но «ввиду недостаточной подготовки армии», как заявил Алексееву главнокомандующий, отложена им впредь до распоряжения. На это Алексеев, окончательно уверившийся в том, что Иванов сорвал наступление, заявил ему, что никаких новых задач армиям ставить незачем.
Германия требовала от Румынии немедленного выступления на ее стороне. Русское командование принуждено было тем самым держать наготове свободные войска и не начинать решающего сражения, которое могло связать руки.
Так безрезультатно и бесславно закончилось декабрьское наступление.
Молодая армия Щербачева, с первых же дней боев показавшая свою боеспособность и выдержку, была растрепана по пустякам. Потери фронта в людском составе достигли пятидесяти тысяч.
Алексеев докладывал царю о печальных итогах боев, просил его подумать о замене Иванова.
– Это невознаградимые потери,– сказал он.
– Ну что же – потери! – возразил царь.– Без потерь нельзя... Да и кто может заменить Иванова? Сейчас не время об этом говорить... отложим до другого раза, Михаил Васильевич... Старика распушите как следует... Скажите, что я недоволен...
И началась переписка. Ставка отчитывала штаб фронта. Иванов пушил командующих армиями. Командующие резонно возвращали упреки главнокомандующему. Все валили друг на друга и на дурную погоду.
Погода и точно стояла из рук вон плоха. Шел снег, таял, разводил непролазное месиво на полях и дорогах. Люди и лошади вязли, изнемогали, продовольствие застревало в пути.
О главной причине беды знали, пожалуй, только два человека, и оба они томились этим.
Алексеев бесплодно корил себя за то, что у него не хватило духу вовремя настоять на смещении Иванова.
Брусилов возмущался, что он, командарм-8, недостаточно резко выступил против плана главнокомандующего, не сумел настоять на своем, не добился разрешения организовать ударную группу.
– Мы все, все мы, командующие армиями, должны были бы просить верховного о смещении Иванова! – говорил Алексей Алексеевич.– Ну какой же грамотный командующий мог отвести армии Щербачева такой широкий фронт? Какой злостный кретин мог позволить Безобразову так безобразно растрепать гвардию в бессмысленных стычках? А что делали мы? Находясь в полной боевой готовности, мы, как идиоты, смотрели на уходящие к седьмой армии мимо нашего носа резервы противника! Высылали разведчиков, бесцельно болтавшихся по ночам! Срамота! Хуже того – издевательство!
И самому себе, убежденно: «Сомненьям нет места: Иванов – предатель».
Но тотчас же, затаив боль, говорил своему начальнику штаба:
– Ну что же, давайте работать. Будем готовиться к наступлению, к победе. Наступление мы вырвем у командования... а победу... Победа никогда не уйдет от нас. Надо только всегда быть к ней готовым и уметь схватить ее вовремя. Знаете, как счастье... Это мною уже проверено в молодости, когда я ухаживал за любимой девушкой, впоследствии ставшей моей женой... Итак, главный удар мы с вами намечаем на Луцк. Два вспомогательных участка... вот смотрите...
Но начальник штаба не смотрел туда, куда ему указывал командарм. Он вглядывался все с большим сочувствием и тревогой в обострившийся профиль Брусилова, в покрасневшие веки, в глубокую синеву под глазами. И, боясь обнаружить это сочувствие и тревогу, проговорил нерешительно:
– А не пора ли нам отдохнуть, Алексей Алексеевич? Уже второй час ночи... Вы очень устали...
Брусилов оторвал глаза от карты, помолчал, поморгал глазами, как бы проверяя, достаточно ли хорошо они видят, и сейчас же уверенно ответил:
– Нет, еще не устал.– Потом, понизив голос, строго:– В России теперь никто не имеет права уставать... Вот смотрите: если соответствующим образом перегруппировать войска, то всего удобнее будет...
И оба – командующий армией и его начальник штаба – прилежно склонились над картой.
XXI
В шесть часов тридцать две минуты мартовского утра 1916 года в штаб 8-й армии была принята шифровка. Заспанный дежурный офицер оперативного отдела принял ее и, с трудом разбираясь, так ему хотелось спать, стал переводить на бланк. Но с первых же строк лицо его протрезвело, в глазах появился испуг, потом восторг и, наконец, полная растерянность, Он кинулся будить начальника.
Начальник оперативного отдела, пробежав при свече телеграмму, не глядя, потянулся за бельем, за брюками, сапогами, гимнастеркой и, не успев затянуть кушак, побежал к Сухомлину. Офицер оперативного отдела последовал за ним.
Денщик начальника штаба решительно запротестовал.
Но начальник оперативного отдела не дослушал рачительного денщика. 0н отстранил его от дверей и вошел в спальню Сухомлина со словами:
– Уж вы там как хотите, но извольте вставать, ваше превосходительство! Событие первостепенной важности! Вот глядите, что получено...– и протянул Сухомлину бланк.
Начальник штаба поморгал веками, уставился на стоявших перед ним офицеров. Денщик поднес к его глазам лампу. Генерал внимательно и очень медленно, как показалось стоявшим около его постели, прочел телеграмму, потом опустил ее на колени, призакрыл глаза и просидел так еще некоторое время в полном безмолвии и неподвижности.
– Благодарю Тебя, Господи! – наконец проговорил он, серьезно и сосредоточенно перекрестился, неслышно шевеля губами, и решительно опустил с кровати ноги.– Надо будить!
Они шли темными коридорами, не произнося ни слова. Так, гуськом, вошли в приемную, где спал дежурный адъютант.
– Нам нужно видеть Алексея Алексеевича,– строго сказал Сухомлин, когда Саенко вытаращил на него удивленные глаза.
– Но помилуйте... Алексей Алексеевич лег только два часа тому назад!
– Вот, читайте, вместо ответа ткнул ему в руки телеграмму начальник штаба.
Саенко сморщил нос, поджал пухлые губы для большего внимания к тому, что надо было прочесть, но тотчас же широко раздул ноздри, выдохнув сдавивший ему грудь воздух, распустил губы, девичьи глаза его подернулись влагой и засияли от счастья.
– Господи! – вскрикнул он и опрометью бросился в кабинет, где спал Брусилов.
Алексей Алексеевич спал. Сон его был мирен и no-утреннему особенно сладок.
Ворвавшийся срыву и готовый было крикнуть Саенко замер. Трое остальных, вошедших, хотя и не полагалось, вслед за адъютантом, смущенно попятились. То состояние покоя и мира, в каком они, все четверо ближайших помощников командарма, ежечасно общающихся с ним, застигли его, было настолько для них ново и так разительно в минуту наивысшего для них волнения, что у них недостало сил как-либо проявить себя.
Длилось это сосредоточенное забытье какой-то короткий миг. Первым очнулся от него самый молодой из них и всех более взволнованный и счастливый – Саенко. Он оглянулся на Сухомлина, тот ответил ему легким наклоном головы. Саенко на цыпочках подвинулся к походной койке и дотронулся до обнаженной руки Брусилова.
Брусилов мгновенно открыл глаза и совершенно трезво глянул на своего адъютанта.
– Что-нибудь важное, голубчик? – спросил Алексей Алексеевич и, протянув руку к ночному столику, не глядя, взял наполовину недопитый стакан чая и выпил его залпом.
– Алексей Алексеевич... – совсем по-домашнему и от всей полноты чувств проговорил Саенко, и полные щеки его задрожали, пошли розовыми пятнами.– Алексей Алексеевич... тут такое важное... мы все...
Брусилов удивленно и чуть насмешливо взглянул на адъютанта, потом на незаметно пододвинувшихся к нему Сухомлина, начальника оперативной части и дежурного офицера.
– Который час? – спросил он.
– Семь часов две минуты,– торопливо ответил дежурный офицер.
– Прекрасно. Вы меня разбудили вовремя. Я мог проспать.– И, снова обведя всех взглядом, добавил: – Но почему же все-таки таким большим обществом? И с такими торжественными лицами? По-моему, день моего ангела еще не наступил.
– Больше! Больше, Алексей Алексеевич! Прочтите!
Брусилов посмотрел на протянутый ему листок, а потом на вестового, подымающего штору, на сизый туман за окном. Свет из окна был так робок, что не мог перебить огня лампы, горевшей с вечера на письменном столе.
Телеграмма была от Алексеева. Брусилов прочел ее внимательно. Сухомлин, начальник оперативного отдела, дежурный офицер, Саенко и вестовой впились в него глазами. Им показалось, что в лице командарма что-то дрогнуло, между бровей залегла суровая морщинка, глаза глядели сквозь бумагу, читая не то, что прочли другие...
– Так…– произнес наконец Брусилов и положил листок на тумбочку.
Короткое это слово прозвучало как итог давних тяжелых дум – приглушенно и замкнуто. Глаза медленно поднялись и во всю ширь оглядели стоявших у койки. Все зашевелились, подались еще ближе, без чинов касаясь локтями, невольно отстраняя друг друга. Перед ними сидел на кровати худой, в распахнутой на груди полотняной сорочке старый человек, ставший им в эту минуту бесконечно дорогим. И, чувствуя эту свою близость людям, стоявшим перед ним, Брусилов проговорил очень душевно, очень тихо:
– Я знаю, с какими чувствами вы пришли. Благодарю вас... Не скрою, друзья, назначение мое главнокомандующим не застало меня врасплох. Я к этому готовился давно. Но не ждал... А теперь...– Он протянул им обе руки, кивнул смущенно и ласково головой: – Спасибо. Ступайте. Через полчаса я присоединюсь к вам...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Розовая с рыжеватым пухом рука небрежно поигрывает длинными, тонкими, прекрасной золингенской стали ножницами, постукивает их острыми сомкнутыми концами по зеркальному стеклу, покрывающему зеленое сукно письменного стола. В стекле отражаются и ножницы, и рука, и черненого серебра письменный прибор, и пламя двух прозрачно-белых свечей в серебряных, прекрасной работы, подсвечниках. Рука медленно тянется к внутреннему карману визитки, достает оттуда плотную продолговатую чековую книжку, распластывает ее на столе, опять поднимается и через мгновение опускает на жесткий зеленоватый листок книжки золотое перо вечной ручки. Перо скользит по бумаге и выводит всего лишь несколько слов и цифру с тремя ноликами... Потом привычным движением вырывает листок двумя пальцами и протягивает его куда-то в сторону, в колеблющийся сумрак.
– Помилуйте... Игнатий Порфирьевич... Зачем? Видит Бог, я от чистого сердца...
Голос из полумрака дрожит неподдельным чувством, со слезой, органными переливами.
Темная рука в мундирном рукаве принимает листок.
Перед Манусом сидит на кончике стула генерал Артамонов. У него бравое лицо старого служаки, широкая грудь в орденах. «Почему-то все они – генералы и вахмистры – одинаково принимают на чай... Дам ему еще пять минут для изъявления признательности – и хватит», – думает Игнатий Порфирьевич, покачивая головой и улыбаясь с благодушной кротостью доброго приятеля, всегда готового поделиться, чем может. Правая рука его незаметно нащупывает у края письменного стола под дубовой верхней доской крохотную кнопку электрического звонка. Ровно через пять минут он нажмет кнопку, явится секретарь и доложит о следующем посетителе.
История генерала давно известна. Все, что можно ждать от этого человека, ясно как на ладони. Сообщенные им новости уже не новы. Только одна деталь, незначительный, по мнению генерала, факт стоит больше врученных ему пяти тысяч... Это о том, как он «упустил» целых двадцать тысяч пленных австрийцев. Но пусть генерал думает, что пять тысяч аванс в счет будущих услуг... «Какая ординарная физиономия! Нет, в швейцары я бы его не взял, Он пропустит ко мне любого, давшего ему самую ничтожную взятку».
Генерал Артамонов – покорный слуга Иванова Николая Иудовича. Он командовал 1-м корпусом в армии Самсонова (32) и провалил операцию. Его корпус спасся от полного разгрома случайно. Носам генерал не без личной отваги. Перейдя мост у Сольдау с остатками корпуса, всего лишь с одной ротой, он сел на валу у окопа под артиллерийским обстрелом... Зачем? А вы спросите его! Потом посмотрел на часы, сказал, что «время», мост взорвали, рота стала отходить. «Ну, положим, он знал, зачем сидел, – лениво размышляет Манус.– Он уж совсем не такой храбрый дурак. Ему нужен был этот фортель, чтобы себя реабилитировать...»
А Артамонов добился своего! Николай Николаевич расцеловал храбреца. Артамонов втерся в 11-ю армию Селиванова, осаждавшую Перемышль. А когда 8-я армия своими действиями принудила Кусманека к сдаче, разделил лавры Селиванова и был назначен Ивановым комендантом крепости. Тут он и показал себя. Он поместился, как сидит сейчас, расставя ноги, счастливый, под портретом Франца-Иосифа. Американский корреспондент Вашбурн сфотографировал героя в этой позе. Потом он издал приказ на двух языках – на русском и на немецком. 0н предложил воздать должное храбрым побежденным и сохранить австрийским офицерам их оружие... Но... опять Иванов, несравненный Николай Иудович... Он-то знает, за кого заступается! И Артамонов, не мешкая, «упустил» целых двадцать тысяч пленных.
«Ну да, их просто не оказалось к поверочному подсчету!– думает Манус—Это надо уметь! Такое дурак не сообразит!.. Нет, мои пять тысяч даром не пропадут. Он отслужит...» Конечно, пришлось пожертвовать карьерой... Письмо Иванова в ставку с просьбой прикомандировать Артамонова в распоряжение штаба фронта несколько запоздало... Вопрос о замене Иванова Брусиловым был решен окончательно. Теперь генерал зачислен в резерв чинов Северного фронта. И вот сидит, плачется, рассказывает анекдоты про ставку, просится на службу... Кем? Швейцаром? Нет! Пусть еще походит при всех регалиях... Пригодится. Конечно, Иванов перемудрил. Зачем нужно ему было так явно высказываться против наступления на этом дурацком февральском совещании? Предсказывать то, что потом сам же скомбинировал,– провал операции Щербачева? Беда с этими генералами! Поменьше бы храбрости, побольше ума. Сейчас обиды, сейчас: «Я болен, я устал, пусть за меня молодые поработают...» И это тогда, когда, почувствовав неладное, Игнатий Порфирьевич принял свои меры. Григорий Ефимович совершенно твердо сказал Вырубовой, что считает Иванова подходящим кандидатом на пост военного министра. Царица писала об этом царю, царь был склонен... Так нет! – надо же было говорить эти глупые слова о болезни... и Алексееву, и Эверту... И все поверили. И назначен вместо Поливанова Шуваев...»
– С его авторитетом, мудростью, военным гением – сидеть без дела! – говорит с пафосом Артамонов.– Состоять при особе его величества, конечно, великая милость, но судите сами, Игнатий Порфирьевич, разве это под стать Николаю Иудовичу? Ему бы начальником штаба верховного!
«Положим, как раз не надо, – думает Манус, – пусть сидит Алексеев, пусть отвечает он. Советы можно давать неофициально, если они умные...»
И розовый короткий палец Игнатия Порфирьевича нажимает кнопку. Секретарь почтительно докладывает, что следующий на очереди – Ерандаков Савелий Онисимович.
– Вы мне простите, генерал...
Артамонов готовно вскакивает, басит, что чрезвычайно обязан, всегда к услугам, и бодрым шагом ретируется.
Манус мгновение сидит неподвижно, глядя на ножницы, лежащие перед ним, его тянет взять их снова – это прекрасные ножницы, он их купил вчера, они лучше всех, что лежат в правом ящике его письменного стола. Они режут бумагу беззвучно, одним незаметным движением. Игнатий Порфирьевич еще не успел ими насладиться, он откладывает это до того времени, когда никто уже не помешает, Он прищуривает веки, чтобы не устали, Они у него всегда чуть воспалены и не выносят яркого света. Поэтому в его служебном кабинете горят свечи. Разговаривая с собеседником, Манус едва только приоткрывает щелочки, за которыми прячется живость его голубых глаз. По сути дела, он и разговаривает очень мало. Ему теперь не нужно, как в былое время, изощряться в красноречии. Ему не приходится ни убеждать, ни советовать, ни излагать последовательно ход своих мыслей. Достаточно сделать приветливое лицо, воскликнуть: «А, ваше превосходительство!» – или: «А, мой дорогой, прошу, прошу!» – и ничего больше, ни одного слова во все время визита, ничего для того, чтобы человек распахнулся, вылез из кожи, выболтал все, что от него требуется.
Коротким «угу» или кивком головы можно давать своему собеседнику любое направление мысли. Иногда на полуслове, как с этим Артамоновым, Игнатий Порфирьевич прерывает собеседника медленным движением руки, достающей из внутреннего кармана визитки чековую книжку. Посетитель, как завороженный, уже больше не отрывает от него немигающего взгляда. Игнатий Порфирьевич пишет некую сумму с тем или иным количеством ноликов и протягивает чек, как давеча Артамонову. Немое восхищение в глазах получателя. Можно быть уверенным в результате. Важно только это первое движение руки к протянутому чеку. Если его не было – разговаривать бесполезно. Такой человек перестает существовать, его уже не принимают. Но что-то редко Игнатию Порфирьевичу встречаются такие люди.
«Я даю столько, сколько стоит человек. Ни больше, ни меньше. За него самого, а не за его услугу. За услуги дают парикмахеру, Он вас делает красивым. А эти?»
Манус знает: о нем поговаривают в Думе, что он эмиссар Вильгельма, глава шпионской организации, заклятый враг России. Доказать этого нельзя. Это вздор! Он петроградский первой гильдии купец, крупный банкир, делец, но в пределах абсолютной законности, поскольку на Руси существует законность и на нее можно опираться. Он крупный держатель акций Международного коммерческого банка, член правления и директор ряда промышленных предприятий. Он ведет крупные дела. Участвует в финансовых предприятиях, связанных с германским капиталом. Да. И не собирается от этого отказываться...
Война – случайная и глупая вещь. Войну начинают и кончают, когда выгодно. На это у него свое твердое мнение, и он его не прячет в карман.
Никаких «агентов», никакой сложной сети осведомителей не существует. Все, от кого Манус хочет получить сведения, нужные ему в интересах своего дела, исповедуются перед ним и рады этому.
Никаких «директив» ни он не дает, ни к нему не идут из-за кордона. Чепуха! Пинкертоновщина! Копейки не стоит! Он делает свое личное дело. Если это дело на руку тем, кто за линией идиотских окопов, тем лучше. Он помогает им настолько, насколько они ему нужны.
«Подумаешь, немецкие деньги! Ну, немецкие! Тем лучше, что они имеют хождение здесь! Вы же сами пользуетесь процентами! А если будут французские, английские! Тогда что? Лучше будут пахнуть? Деньги – это деньги! Каждый зарабатывает себе капитал, как умеет!»
– А! Савелий Онисимович! Очень рад! Очень рад! Садитесь. Сигару...
Из-за прищуренных красноватых век приветливо и оживленно сияют голубые глаза. Розовые пальцы кончиками коротко остриженных ногтей пододвигают коробку с сигарами.
Этот визитер обойдется и без чека. Он вполне разделяет деловую точку зрения Игнатия Порфирьевича. У него у самого крупное дело. Хлеб. Шутка сказать! В наше время хлеб! Хлеб дает куда больше процентов, чем все капиталы, лежащие в сейфах Международного банка.
Савелий Онисимович сразу приступает к делу. У него недолгий, но весьма серьезный разговор. Он хмурится, он недоволен. Манус слушает, кивает головой, но это не мешает ему думать.
Германия, сепаратный мир! Ай-ай, какие страшные слова! Да. Германия, сепаратный мир с нею ему нужны. Не понимаете? На эту основу – очень крепкую основу, смею вас уверить! – всего лучше ложится его, Игнатия Порфирьевича, пряжа.
– Вам нравится сигара?
Замечает, как смешно держит Ерандаков сигару – двумя напряженно вытянутыми пальцами – и морщится от дыма, потому что курить не любит, а курит из уважения к хозяину.
Манус слушает толковые слова умницы посетителя, взвешивает их, соглашается кивком головы и не прекращает монолога, обращенного к самому себе. 0н вознаграждает им себя за вынужденное бездействие и внешнее невозмутимое спокойствие, дорого ему стоящее. Он сангвиник. В нем все кипит, клокочет, ему трудно приноровиться к этой тяжеловесной поступи, Он давно бы уже хлопал Ерандакова по коленке, смеялся бы, открывал и закрывал бы ящики стола, звонил бы по телефону, одновременно отдавая приказания своему секретарю и целуя какую-нибудь девицу из оперетки... но… положение обязывает.
У него есть прекрасное средство для того, чтобы «локализовать» свою бунтующую неотработанную энергию: ножницы. Он сам это выдумал. Сейчас о чем он думал? Ах да! О прочной основе для его пряжи. Неплохое сравнение. Да. Ему нужен именно такой царь. Именно такая царица! Именно такая Россия, Ему нужен такой мужик, как Распутин. И такая вот болтливая, бесправная Дума. Нужен приток средств из Германии, дешевые германские товары и машины. Нужно, чтобы из России шла рожь самым ближайшим путем, то есть в Германию, Для этого нужны железные дороги... «Кстати, сейчас расскажу Ерандакову мой проект железнодорожного займа, это его заинтересует... Ну вот он сам – точно меня подслушал. А ведь его никто не считает эмиссаром императора Вильгельма»,