355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Брусилов » Текст книги (страница 16)
Брусилов
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:19

Текст книги "Брусилов"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

– Обязательно нужно,—говорит он.—Как же можно стыдиться? Это ведь как присяга... когда перед строем становишься на колено и целуешь знамя... Что же тут стыдного? Присяга на жизнь и смерть... и на верность,– добавляет он тихо и медленно и тут ловит ответный огонек в широко раскрытых глазах Любы,

– Да, да... да!

Она видит его, каким он пришел в их скромную квартиру,– при оружии и орденах, строгий, немного даже чужой в этом параде. Он стоит в гостиной перед папой я мамой, сдвинув колени, сжимая в руке белые перчатки? Смущенный отец, испуганная и потому еще более чопорная, чем обычно, мать, переконфуженная Маша, вызвавшая ее из спальни.

– Игорь Никанорович сделал нам честь...– бормочет отец и шевелит усами.

– Ты согласна? – сквозь губы цедит мать.

– Да,– отвечает она твердо,– я согласна.

Она хочет добавить «на жизнь и смерть», как говорил Игорь, но молчит, окаменев, строго глядя вперед себя.

Мать так и не поняла, рада она предложению или нет.

А когда Игорь ушел, посмотрела на нее удивленно и проговорила совсем на себя не похоже:

– Какой он... какой-то... гордый, что ли, не пойму... и зачем вообще это нужно было... ведь не спрашивали вы нас раньше...

– Нет, нужно! Нужно! —крикнула она.—Как вы все...

А отец встал, дернул себя за ус, откашлялся и сказал:

– Бросьте, пожалуйста! Просто он настоящий порядочный человек...

И сердитый ушел к себе.

– Так и сказал? – смеясь, спрашивает теперь Игорь.

– Так и сказал, представь себе!

XII

Чайник давно кипит. Пар рвется из-под крышки, подбрасывает ее вверх, вода взметывает пузырьками, брызжет на скатерть, Они одновременно вскакивают с дивана; руки их сталкиваются над чайником, мешают друг другу, они смеются.

Люба машет в воздухе обожженной рукой. Она с восхищением следит за тем, как Игорь справляется с чайником, полотенцем, водою.

– Я бы так ни за что не могла! – признается она и тотчас же, гордясь мужем, вспоминает, как много ему пришлось хлопотать с их венчанием, с улаживанием всяких формальностей и как уверенно и благополучно он с этим справился.

– Ты у меня ужасно ловкий,– говорит она.

– Ну, знаешь, на фронте куда сложнее! Представляешь себе, сырой хворост, грязь, дождь – изволь развести костер, и вода из болота в ржавом котелке, а чай получался замечательный! Вот это сноровка!

– Да нет, не то! Какие пустяки – чай! Ты во всем, во всем ловкий! Тебя солдаты, должно быть, очень любили! Ах да! Ты обещал мне подробно рассказать, какой это сложный труд – война... Ты даже хотел...

Она обрывает на полуслове, прижав к губам покалывающие от ожога пальцы. Как это у нее сорвалось с языка в такой неподходящий момент? Об этом нужно очень серьезно. Как только Игорь намекнул ей, что он написал письмо и ему необходимо знать ее мнение, она поняла, что вот это и есть то самое главное в жизни, чему посвятил себя Игорь и во имя чего она должна стать его хранительницей, его верным другом, Она не обольщала себя, что поймет все как должно. Это, конечно, совсем недосягаемо для нее, но разве только в разуме, в знаниях дело? А чувство? А чутье? А вера в правду дела? Разве они не подскажут ей и не поддержат Игоря, когда ему будет очень трудно?.. Она знает, как ему трудно! Он счастливый, но ему трудно, потому что он сам ищет трудное, самое важное, самое большое. Как только она увидела его глаза – там, во дворце Лейхтенбергского, она это почувствовала, испугалась и полюбила...

Да, она полюбила его за то, что ему трудно. Он поднял большую тяжесть, и она, Люба, будет стоять рядом. Нет, конечно, она не в силах, она очень маленькая, чтобы поддержать эту тяжесть, но она будет всегда здесь, рядом, всегда веселая, всегда счастливая, всегда верная, всегда внимательно прислушивающаяся к нему, и ему будет легче, даже если тяжесть станет тяжелее. Он это знает и потому полюбил ее и говорит, что она – жизнь... И она будет жизнью. Они пойдут рука об руку каждый с собственной поклажей за спиною, как два странника, идущие к общей цели, но со своим оружием, как солдаты на войне,– кто с ружьем, кто с большой пушкой, но обязательно вместе... Вот тогда, когда она поняла это, она и сказала себе: «Донесу! Удержу!» – и слова эти стали как заклинание, как клятва...

Но Игорь все так и не говорил с ней о главном, не читал письма, даже не сказал, кому это письмо... Значит, еще не время. Значит, она еще не готова и не надо напоминать.

Слава Богу, до Игоря не сразу дошли ее слова, он занят спиртовкой. Спиртовка все не хотела разгореться, видно, ей надоело по-пустому пылать и фукать!

– Упрямая спиртовка, вроде костра, – бормочет Игорь и только тогда спрашивает: – Что, ты говоришь, я хотел?

– Я говорю, что ты все можешь, что захочешь,– преувеличенно громко отвечает она.– Подумать только, какие сложности пришлось преодолеть! Сколько хлопот, волнений, непонятных формальностей.

– Особенно с этим священником,– подхватывает Игорь, справившись со спиртовкой и с наслаждением разгибая спину.– Мы уламывали его с братом два часа подряд! А по глазам я сразу понял – на все готов, лишь бы заломить подороже! Ужасно неприятно, что такой тип перевенчал нас...

– Вот-вот! Помнишь, я это тоже тебе сказала? Но чего я до сих пор не могу понять, так это – почему здесь нельзя было венчаться, а в Финляндии можно?

– Здравствуйте пожалуйста! – смеется Игорь, и, притянув к себе, он снова сажает Любу рядом с собою.– Ведь я ничего не скрывал от тебя.

– Ах, не думай, что я не помню! – горячится Люба.– Ты говорил мне, что по вашим гвардейским правилам офицеры не могут жениться на девушках другого сословия. Как глупо!

– Не глупо, а просто потеряло смысл. Законы всегда опаздывают...

Игорю неприятно, обидно говорить об этом.

– Твой папа вовсе не другого сословия, он личный дворянин...

– Все равно! Он личный по службе, а я никакая не личная, а просто мещанка.

– Ну вот...– обескураженно говорит Игорь.—Не надо так говорить, Любинька. Это нехорошее слово... оно давно уже утратило свое сословное значение, приобрело совсем другой смысл. Мещанка и Любинька – что общего?

Он глядит в ее живые глаза, полные блеска, ума, нежности и любопытства, и целует их – сначала правый глаз, потом левый. Восхищение и нежность, желание и удивление овладевают Игорем. Неужели это существо, это непостижимое маленькое создание принадлежит ему? Отныне на каждый легкий взмах ее ресниц его сердце тотчас же и неизменно откликается. Разве это не чудо? Как бы далеко их ни кинула судьба друг от друга, всегда ощущать на губах этот легкий трепет...

Нет, об этом не надо сейчас. Ничто, никогда их не разлучит.

– Ты читала «Тиля Уленшпигеля» (45)? – спрашивает он. Он видит себя в вагоне после первой их встречи. Ведь это тогда! Еще тогда он подумал о ней так, как сейчас. Разве это не чудо? Едва знакомые, они ехали из Пскова в разные стороны и могли никогда больше не встретиться. И если уж та разлука не оторвала их друг от друга навсегда, то теперь...

– Да, читала, – отвечает Люба, припоминая, как и когда она читала эту книгу, и торопясь понять, зачем Игорь спрашивает ее об этом. – Папа выписывает «Ниву». «Тиля» присылали отдельными выпусками. Я читала его прошлой осенью в Вырице.

– А я в вагоне... и веточка сирени лежала между страниц... веточка, которую мне дала на память шальная девчонка, едва не опоздавшая на поезд...

– Ах, ты помнишь? До чего мы тогда испугались! – подхватывает Люба и всплескивает руками.– Кто бы мог подумать, что ты... и тот офицер...

– И тогда я прочел о том,– серьезно и медленно говорит Игорь,– как Сооткин поднимала свое лицо к Клаасу, а Клаас целовал это зеркало нежно любящей души и как они вдвоем забывали о своей великой усталости...

Он смолкает, крепко прижимая к себе жену. Она тоже молчит, чувствуя, как легкий холодок бежит по ее плечам и груди, Она боится шелохнуться, спугнуть эту минуту молчания. Как значительны стали эти слова из книги, прочитанные ею когда-то совсем равнодушно. О Игорь, мой любимый, мой муж...

И вдруг раздирающая душу печаль охватывает ее, сотрясает все тело. Он уедет! Он уедет на фронт... Ледяной вал несется на нее, она плотно-плотно закрывает глаза, старается спрятать голову на груди мужа, скорее-скорее услышать биение его сердца. Оно – ровно, уверенно. Это дает ей силы поднять голову и взглянуть на мужа.

Он сидит откинувшись на спинку дивана, глаза его тоже полузакрыты. Но в рассеянном свете неугасающей зари лицо его кажется спокойным, глубоко задумавшимся, тени – у глаз его и сомкнутых губ. Она невольно одним пальцем, мизинцем, трогает эти тени.

– Ты очень устал? – спрашивает она едва слышно.

– Устал? Нет! – отвечает он.– С чего ты взяла? И, открыв глаза, видит, что ресницы ее влажны... Нет, только не это!

Он сразу делается очень веселым. Он вскрикивает:

– Батюшки мои! А чайник наш снова кипит. Смотри, как он сердится! Терпение его лопнуло окончательно: или пейте чай, или дайте мне отдых! Ты прав, старина! Мы слишком залетели далеко и не замечаем, как прекрасно настоящее. Крепкий чай! Птифуры! Роскошное хозяйство! Помнишь, у Блока: «...в книгах – сказки, а в жизни – только проза есть!» И чудесная проза, доложу я тебе!

Он хлопочет, он пришлепнул огонь спиртовки, снял чайник, заваривает чай. Люба смотрит на него еще влажными глазами, концы губ еще вздрагивают, но в глазах уже улыбка.

– Нет! Это уж я, я! Дай мне. Я хозяйка!

И она разливает чай – ему в стакан, себе в саксонскую чашечку.

– Нет, – оживленно говорит Игорь, выкладывая из плетенки на тарелку птифуры, – я наклеветал на почтенного священника из Або! Он дал мне замечательную хозяйку! И почти даром! Вы посмотрите, как она разливает чай! Ей мало чашки и стакана, она хочет залить всю скатерть!

Люба вскрикивает, Она не заметила, что у нее дрожит рука, вода пролилась на плюшевую скатерть... И вот Люба уже смеется. Игорь добился своего: она смеется!

XIII


– А ты все-таки так и не объяснил мне, почему нам надо было венчаться в Або? – спрашивает Люба, когда все птифуры съедены.

– Вот те раз! Разве я тебе не говорил, что нельзя, чтобы в послужном списке было указано, что я женат. Если бы не война – другое дело! Я бы просто вышел в отставку – и все тут или перевелся в армейский полк... но выходить из полка во время войны...

– Нет! Этого нельзя! – горячо подхватывает Люба,

– Ну вот: значит, надо было найти такого священника, который бы обвенчал только по метрике... Олег это все устроил у себя в Або.

– А ты бы совсем не женился! – поддразнивает его Люба.– Подумаешь, какая невидаль: ученица театральной школы!

– Она бы умерла от горя!

– И не подумала бы! Вот еще!

Люба встряхивает кудряшками. Игорь любуется ею. Но она снова в чудесных воспоминаниях.

– Ах, как все было удивительно в этой поездке! Помнишь? И поезд, и крохотное купе, и то, что платье вывешивают в коридоре для чистки... Мы с Машей все не могли заснуть, все заглядывали за занавеску в окно. Потом Або, деревянная маленькая гостиница, такая чистая, точно тарелка перед обедом... с половичками повсюду, пахнет кофием, и этот «секст» – полный стол закусок! Ешь – не хочу, а цена одна... А море! А тральщик Олега... его каютка, крохотная, как этот диван, и коньяк «Бисквит», которым он угощал, и открытка! Представь себе: та самая открытка с сестрорецким видом и купальнями, где мы купались. Ты помнишь, я о ней тебе рассказывала? Потом маленькая морская церковь, стриженый священник, загорелый, в пенсне! Подумать только, совсем интеллигент, нисколько не похожий на наших, с волосами... В пять минут все было готово! В пять минут мы стали мужем и женой! Прямо нельзя поверить... Потом поездка в Гельсингфорс, вдвоем, без Маши. Мне почему-то очень грустно было расставаться с ней... точно навек... А на сладкое в салон-вагоне – чернослив со сливками! Помнишь?

– Очень вкусно,– говорит Игорь.

– Еще бы!

Игорь помнит это состояние тумана и счастья, на губах солоно и свежо от моря, и всюду они под руку, как жена и муж, но даже страшно подумать, что они могут стать настоящими женой и мужем.

– И ты, знаешь, ты был со мною, как с больной...

– С больной? Какие глупости!

– Правда. Такой внимательный... точно я вот-вот упаду... и глаза у тебя были как стекла, когда их вымоют и они запотеют...

– Какие глупости!

– Нет, правда...

Они долго смотрят друг на друга.

– Мне ужасно понравился тот маленький ресторанчик, где мы обедали,– говорит торопливо Люба.– Все стены, как в вагоне, отделаны полированным красным деревом, и кельнерша... Помнишь? Высокая шведка, очень молодая, с прозрачными морскими глазами и прозрачным розовым лицом. Правда?

Но Игорь плохо слышит. Он кивает головой, а глаза его все такие же темные, налитые густым медом, пугающие, как тогда...

– И замок далеко за городом – огромный, серый, и в нем картины...– завороженно, борясь с собою, продолжает Люба.– Картины с викингами, героями «Калевалы» (46), с седыми скалами, с прозрачным, сизым небом...

Голос ее все тише и внезапно звенит беспомощно:

– Что ты так смотришь?

Ее руки в его руках, они совсем обессилели, они покорно скользят по скатерти, когда он одним движением притягивает их, закидывает себе на плечи и целует ее в губы.

– Люба!.. Любушка... Любинька моя!

Губы ее полуоткрыты беспомощно и покорно, глаза полны до краев прозрачной влагой. – Любинька! Что с тобой?

Она не всхлипывает, лицо ее не искажено страданием, оно неподвижно, как у спящего человека, но горе, горькое горе в каждой черточке родимого лица, никогда еще не глядевшего так.

– Люба! Счастье! – потерянно вскрикивает Игорь и знает, что ничем утешить не может, что нет слов у него в утешение. Самая сладкая минута обернулась самой горькой. Память о первом дне открыла глаза на час последний – час разлуки... Чем могут помочь слова?

Игорь сам потрясен до дна души. Мужество готово докинуть его. Он напрягает всю свою волю, он призывает на помощь разум. Но разум и воля бессильны перед правдой горя. Он это знает. Война научила его – страх смерти побеждается только верой в жизнь. Не убеждать, а пробудить веру.

Он поступает по наитию, не размышляя, движимый только одним: преодолеть горе, как преодолевают пламя – пройдя сквозь него, Он говорит с бодрой уверенностью, какую усвоил на фронте:

– Идем к окну. Здесь душно. Посмотри, как хорошо! Она покорно следует за ним, он обхватил одной рукой ее плечи, другою шире распахивает створку окна.

На них глядит белая ночь. Рассеянный неуловимый свет то разгорается, то притухает. В его мигающем сиянии, в неуловимой игре красок – голубых, розовых, изумрудных отсветах – город кажется легким, призрачным, вот-вот готовым растаять как туман.

И точно сквозь туман, приглушенно достигают уха ночные звуки – пароходные гудки, медленный грохот по булыжнику перегруженных ломовых подвод у недалеких пристаней, свистки паровозов, одинокие шаги пешехода под окном.

Они молчат, слушают, дышат. Горе близкой разлуки еще острей, но в нем уже нет отчаяния, душа возмущена—ей нужно дать силу бороться. Плечи жены начинают вздрагивать. Муж говорит решительно:

– Слушай, Люба, я давно собирался, но как-то все не удавалось... Я уже говорил... мне нужно прочесть тебе письмо мое Брусилову.

Готовая всхлипнуть Люба с трудом переводит дыхание, острая боль в груди возвращает сознание действительности, сквозь слезы она пытается разглядеть лицо Игоря. Так вот оно... Как она этого ждала! Сейчас она услышит, сейчас она узнает, сейчас она станет рядом... Все ее тело крепнет, наливается силой. Она невольно сжимает локоть Игоря, торопливо заглатывает последние слезы. Ей стыдно давешней слабости. Дай Бог все услышать, не проронить ни одного слова. Удержать! Донести!.. «Если я чего-нибудь не пойму, он мне простит». Оробев, с трудом овладевая голосом, она говорит:

– Да, я ждала. Я боялась тебе напомнить. Но я не знала, что это Брусилову.

– Да, Брусилову,– отвечает Игорь и чувствует, что теперь его оставляет уверенность. Он смущен и взволнован куда больше, чем тогда, когда читал свое письмо Мархлевскому и сдавал его в окошечко почтамта заказным пакетом.

Да, он боится суда этой маленькой женщины, стоящей рядом, Он мысленно пробегает содержание письма, что-то кажется ему теперь не так... Когда он писал письмо, на него еще не смотрели эти глаза, внимательные и правдивые, как совесть. Он говорит, все больше робея:

– Это ничего, если ты не все поймешь. Тут дело не в специальных подробностях... Тут дело... Ты должна мне сказать всю правду... видишь ли... это для меня вопрос...

Она уже зажгла лампу. Она уже сидит в кресле, подняв коленки, уперлась в них локтями, ладони прижала к щекам и подбородку, Она смотрит на него серьезным немигающим взглядом, говорит решительно:

– Читай. Я слушаю

XIV

Письмо капитана Смолича, пересланное Клембовским по приказанию Брусилова в ставку Алексееву, явилось итогом наблюдений, к которым приучил Игоря Алексей Алексеевич, давая ему казавшиеся ничем не связанными друг с другом задания.

Игорь запомнил накрепко скупые слова командарма: «Народ на войне. Здесь. Не там... с этими... Надо прислушаться. Здесь!» А капитан Смолич в рядах своих преображенцев, деля с ними их ратную страду, – слушал. Слушал внимательно не ухом соглядатая, а чутким сердцем взыскательного друга.

Так понято было: его письмо главнокомандующим. Резкой молодой своей правдой оно вызвало не гнев начальника, но скорбь и отеческую гордость.

Прочтя этот своеобразный рапорт бывшего своего молодого помощника с сугубым вниманием не раз, а дважды, Брусилов сказал Клембовскому:

– Страшное и утешительное письмо написал он... Читал, и все время гвоздем одна мысль – во скольких только щелоках не парят русского человека, а он все молод и рвется к счастью. И ведь дорвется, помяните мое слово, Владислав Наполеонович!

Помолчал задумчиво, глаза засияли глубоким и тихим светом, и внезапно с деловитой серьезностью:

– Генерал Тюрпен де Крисе говаривал: «Необходимо, чтобы адъютант уже бывал в походах до вступления в это звание, был зрелых лет и сведущ, поелико адъютантская должность – важнейшая и требует к себе наистрожайшего внимания...» Француз тысячу раз прав. Адъютант должен разбираться в любой сложной обстановке, быстро схватывать мысли начальника и осуществлять их, а главное, главное – должен иметь пытливый ум, наблюдательность, наметанный глаз на людей и горячее сердце воина. Все эти качества налицо у Смолича. Одного только – зрелых лет не достиг!

Алексей Алексеевич прищурил усмешливо глаз на Клембовского:

– Как, по-вашему, Владислав Наполеонович, нам бы с вами не грех поделиться с ним своей зрелостью?

– Полной пригоршней! – смеясь отвечал Клембовский и, нахмуря брови, добавил: – Однако, говоря по совести, больно смел господин капитан! За такое письмо у нас в штабе по головке не погладили бы... пожалуй бы, под суд отдали. Это же обвинительный акт! Да какой! С ниспровержением авторитетов! Боюсь, как еще взглянет на это Михаил Васильевич... Стоит ли отправлять, Алексей Алексеевич?

– Стоит! Решено! – подхватил Брусилов и тут же набросал сопроводительную записку.

«За правду ручаюсь. Беру все на свой ответ. Очень серьезно: надо думать и думать. Автор письма капитан Смолич находится на излечении в госпитале. По его выздоровлении – беру старшим офицером для поручений».

Алексеев поморщился на толщину письма, но все же, перелистав странички, принялся читать внимательно.

По мере чтения он все чаще покачивал головою и все ожесточенней потеребливал ус.

«...Недовольство растет во всех частях армии,– читал он.– Говорю это с полной ответственностью. Причины недовольства настолько убедительны, что возражать не приходится... Но сразу же оговорюсь – дух армии силен. Не солдат пошатнулся первым, а военачальник. День ото дня он утрачивает свой авторитет. Нет былого обаяния личности вождей, на которых зиждется духовная мощь армии. Яд недоверия не только к умению, но и к добросовестности начальников заражает армию. Трудно назвать три-четыре имени популярных и любимых. Общая жалоба – нет духовного единения старших начальников со своими войсками. Петровские традиции строгой дисциплины, внушенной примером личным, и боевого братства, завещанного нам Суворовым, утрачены. И в этом непоправимое зло. Служба родине заменена чиновной службистикой, отпиской, отчиткой, отмашкой. Иные начальники совсем забыли о войске. Солдат в лицо не знает своего генерала! Начальство бывает в частях с одной лишь карательной, инспекторской целью. Оно отталкивает от себя и офицеров и солдат чиновным высокомерием и барским пренебрежением... Даже командиры полков сетуют на старших начальников, не удостаивающих их ни вниманием, ни добрым советом, ни откровенной и сердечной беседой... О младших чинах говорить нечего! Все они в один голос—от высоких «визитеров» ни ласкового слова, ни бодрого призыва к совместной самоотверженной работе, ни объяснения предстоящих задач...

Высокое начальство не считается с обстановкой современного боя, не входит в положение войск, а потому или возлагает на них задачи, явно невыполнимые (ибо невыполнимое выполнимо только лишь на личном примере командира—«участника, боевого товарища,– такое я помню у Баскидского перевала в отряде Похвистнева), или ставит части в явно невыгодные сравнительно с противником условия борьбы.

Пехота негодует, что ее, как правило, безжалостно посылают на верный расстрел – атаковать сильно укрепленные позиции, не подготовив атаку артиллерией. Без внимания остаются донесения самых испытанных, доблестных командиров полков о невыполнимости возложенной на них задачи, которая в конечном итоге, в большинстве случаев, оказывается бесцельной и отменяется после того, как за нее положены сотни человеческих жизней... Большие потери, по странной логике высокого начальства (так было с гвардией у Безобразова в последнюю операцию), красят жалкие результаты тактических маневров.

В погоне за выигрышем пустого пространства начальники заставляют войска занимать самые невыгодные позиции, не позволяя иной раз отнести окоп из болота на триста шагов назад, а в маневренной войне, в той же погоне за упорным удержанием нескольких верст, изматывают в неравных боях передовые части, а затем и по частям подходящие резервы, вместо того чтобы уступить пространство даром, спокойно сосредоточить сначала все войска, а затем массою нанести удар (как это имело место и блестяще удалось в 8-й армии в 30-м корпусе генерала Зайончковского под Луцком в прошлом году).

Наша пехота на собственном опыте знает, что хорошо укрепленная позиция, занятая небольшими силами, недоступна открытой атаке даже колоссальных сил, пока не подавлены ружейный и пулеметный огонь из окопов. Отлично знает пехота, что резка проволочных заграждений под ружейным и пулеметным огнем – занятие безнадежное. И еще лучше известно пехоте, что любой прекрасно оборудованный окоп с самыми доблестными защитниками можно задавить тяжелой артиллерией.

Вот почему пехота глубоко оскорблена, когда неудача кровавой, совершенно не подготовленной атаки приписывается недостатку ее упорства, а отдача сровненного с землей окопа считается отсутствием стойкости...

Закаленный, опытный пехотный офицер нынче сам отлично разбирается во всех положениях военного дела. Перед любой операцией он пытливо добивается, где только может, вполне определенных сведений, для того чтобы подготовиться к любым случайностям и суметь выйти из них с честью. Ему нужно знать – сколько, какого типа и в каком количестве дана тяжелая артиллерия, какие резервы и в каком расстоянии пойдут за первой линией для немедленного развития ее первого успеха, достаточно ли сосредоточены все силы и средства в пункте главной атаки, нет ли разброски их на слишком большом фронте, не слишком ли много войск «демонстрируют, прикрывают, обеспечивают», стоя в резерве... И довольно такому офицеру всеми правдами и неправдами добиться сведений, его не удовлетворяющих, чтобы еще до начала операции он перестал верить в успех. А вы знаете, как это пагубно? (Так было со мною в последнем бою, когда преображенцев и семеновцев послали в лобовую атаку без артподготовки по болоту против бетонированных, заминированных и опутанных проволокой позиций противника, в то время как основные силы гвардейского отряда «демонстрировали и обеспечивали» фланги, имея все возможности по сухому ударить противника с тыла. На тылах у нас болталась без дела целая кавалерийская дивизия, не осведомленная даже о том, что началась атака...) И вот, когда такой командир на ряд своих правдивых донесений о непреодолимости ружейного и пулеметного огня и на свои, основанные на точных данных, предложения решить задачу по-иному получает от начальника, находящегося в тылу, приказание все-таки «преодолеть» под угрозой предания суду или отрешения, то что ему остается делать, как не броситься вперед и не погибнуть с одним чувством отчаяния и безнадежности?.. Погибнуть, увлекая за собою своих боевых товарищей, испытанных солдат, обрекая их на зряшную смерть!

И нет предела озлоблению! И нет слов, чтобы заклеймить начальство, повинное в этих жертвах и даже не думающее, как преступно перед родиной губить войско бесславно, ни за что...

Такое начальство первое воспитывает среди офицерства шкурников, равнодушных, трусов, а среди солдат – дезертиров и возмутителей! Одно скажу – мало их по числу, таких начальников! Могло бы стать больше, кабы не русская честь, живущая у нас в крови, не семя, брошенное в сердце русского воина Суворовым и все еще… на диво немцу и наперекор начальству, прозябающее в нас!..

Для высших штабов списки потерь в боях – это мертвая бумага, голые цифры, ничего не говорящие…

(Только у вас, любимый наш Алексей Алексеевич, у вас, единственного и потому славного,– это не так,– говорю от всего своего переболевшего сердца!) Для нас – это дорогие имена лучших товарищей – краса русской армии, где каждая фамилия – целая история доблести и самоотвержения...

Войска не страшатся гибели, в лучших полках (в Преображенском я поставил для себя это правилом) молодого, вновь прибывшего офицера и солдата встречают требованием отбросить мысль о своей личной сохранности. Но войска не мирятся с ненужной гибелью своих братьев. А как часто пылкие, лучшие их представители гибнут, по мнению войск, бесполезно, бесславно... И нет предела горечи в нашем сознании...

Во всю войну я мог только восхищаться доблестью солдат и многих офицеров. Но современная война – война нервов. Есть предел и у храбрейших людей. Он наступает тогда, когда очевидна бесполезность жертвы, не ведущей к чести и славе родины, а только лишь питающей честолюбие начальства.

...Потери интересуют штабы и начальников только с точки зрения уменьшения числа штыков и необходимости их пополнения, а мало кто из них отдает себе отчет, что главное зло всякой неудачной операции заключается в падении духа войск, в падении веры в начальников и в свои собственные силы. Рвущиеся в начале боя вперед войска после первой неудачной атаки (а она только тогда неудачна, когда плохо задумана и подготовлена) уже много осторожнее идут во второй раз, неохотно в третий и наконец начинают залегать при первых выстрелах противника и не подымаются.

Их вовремя не подбодрили, не объяснили задачу, не сказали нужного слова, не стали, хотя бы мысленно (как это умеете делать вы, Алексей Алексеевич), с ними в боевой порядок и потому не вселили веру в победу. Им только угрожали и подталкивали все в ту же бездонную яму...

...Наше высшее начальство зачастую не только безграмотно, но и не чутко, Оно спешит принять на веру, когда ему доносят, что пехота режет проволочные заграждения и потому будто бы вышла маленькая заминка, а на нашем войсковом языке это донесение знаменует полную неудачу захлебнувшейся пехотной атаки.

И таких примеров «непонимания», самообмана и взаимного обмишуривания—сотни. Повторяю – люди не служат родине, а занимаются чиновной службистикой...

На этой «службистике» воспитываются младшие начальники, молодое офицерство. Командиры полков, при установившихся, как правило, сухих отношениях с высшим начальством, даже если и понимают обстановку боя, то не решаются, а то и просто не хотят откровенно донести о ней. Младшие начальники иной раз даже добиваются больших потерь, потому что, по-чиновному, сила и горячность боя определяются большими потерями, будто бы свидетельствующими о доблести командиров. А следовало бы по-суворовски карать командиров за чрезмерную убыль людского состава! Так учил меня Похвистнев, и так оно безусловно правильно...

И когда после одинаково неудачной атаки представляется к награждению начальник, уложивший свою часть в безнадежной операции, и отрешается начальник, имевший мужество донести о невыполнимости поставленной ему задачи, то тогда неудивительно громкое возмущение солдат и толки о выгодности быть зверем и тупицей начальником!

Пехота заявляет открыто,– и я подтверждаю это, – что ее укладывают умышленно в братскую могилу – из желания получить крест или чин. Пехота имеет право заявить, что на ее потерях в неподготовленных операциях начальники создают себе имя «железных» героев. И толки эти справедливы! И к ним нужно прислушаться! А не кричать о падении дисциплины и развращении умов... Надо слушать, как учили меня вы, Алексей Алексеевич. Иначе будет поздно!

Вот почему я обращаюсь к вам, наш дорогой полководец. Вас ценят и любят в русской оскорбленной армии. Вам верят, вас считают непобедимым. А ведь непобедимость ваша складывалась и складывается из таланта, искусства вождения войск, знания русского человека и умения им пользоваться на благо родины. Солдат нынче иной, чем в начале войны. Он – русский человек, солдат—за год войны многому научился. Начальство, напротив того, перезабыло даже то, что когда-то знало, может быть потому, что эти знания в нынешней войне неприменимы. И в этом главная беда. Не веря в свои знания, командующие перестали верить в себя и в армию. А следовательно – в победу. Не мне вам об этом говорить. Вы это знаете сами и без слов сумели внушить мне. Но, может быть, вы еще не знали, что это знает уже каждый солдат, опаленный порохом, и судит начальство этой мерой. Знанием этим он стал выше начальства, и отсюда один шаг до неповиновения...

Кто будет в этом виноват? Кто пошатнулся первый?..

Уже обвиняют начальников не только в неспособности, в непродуманности операций, в неумении, а в злой воле, недобросовестности, преступности... страшно сказать – в измене!..

Только единство, товарищеский дух могут спасти положение. Когда-то давно, а ведь по календарю – совсем недавно, в весеннем бою на Карпатах, в отряде генерала Похвистнева, я это осознал и запомнил навсегда. Тогда вы, ваше высокопревосходительство, вдохнули во всех нас этот дух товарищества и подняли нас тем самым на совершение того, что казалось невозможным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю