Текст книги "Брусилов"
Автор книги: Юрий Слезкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
– Смолич? – вскинулся Чегорин и впервые посмотрел на раненого капитана с пристальным вниманием.
Лицо Игоря осунулось и горело кирпичными пятнами на обтянувшихся скулах. Всего более поражали его глаза. Они всегда у него были рыжими, с очень влажными белками, отчего казались выпуклыми. Теперь же в них сосредоточена была вся жизнь, весь огонь, вся воля, которые точно выплескивались из глаз, покоряли своим немигающим блеском.
– С Ириной Никаноровной я не только встречался в театральном училище, – пояснил Чегорин учтиво и неожиданно сочувственно, – но провел в соседстве и был вхож в дом ее матушки, вашей матушки, – поправился он,– летом четырнадцатого года. На даче, в Сестрорецке... Я привык звать сестру вашу Ириной, она была тогда еще подростком. Вокруг нее всегда была молодежь, подруга, обожающие ее...
– Подруг вы тоже знаете? – прервал его Игорь.
– Еще бы! – оживился Чегорин. – С одной из самых горячих ее обожательниц – Любовью Потаниной – мы были в театральной поездке летом прошлого года... прелюбопытный звереныш, шальная девчонка... очень талантлива, только вряд ли что выйдет в нашем зверинце...
– Благодарю вас,– оборвал его Игорь и отвернулся, закрыл глаза.– Я устал и плохо слышу. Не трудитесь говорить, поручик.
III
Его ждало счастье. О нем не только думать, но и мечтать было страшно... Игорь не пытался восстановить в памяти смутный образ девушки с перышком на шляпке. Ожидая услышать и услышав ее имя, он не повторил его, ревниво сберегая до первой встречи... Встреча эта неминуема, как неминуемо то, что поезд завтра остановится на дебаркадере в Петрограде.
Сейчас Игорь отдавался своим воспоминаниям. Память восстанавливалась медленно, обрывками. Овладеть ею было необходимо. Что-то таилось в ней важное.
Вот он лежит в глубокой колее. Рядом чернеет в снегу другая колея, дальше рытвина или канава... В канаве какая-то туша. Игорь напрягает зрение... Он видит лошадь... Она еще дышит. Нелепо торчат над дорогой ее задние ноги. Одна нога, подкованная блестящей подковой, дрожит мелкой дрожью. И, глядя на нее, Игорь сам начинает дрожать... Сперва руки, ноги, потом все тело охватывает судорожная дрожь... Игорь пытается отвернуться, чтобы не видеть, позабыть эту страшную лошадиную ногу с серебристой подковой, делает слабое движение в сторону, грудь сдавливает огненное кольцо, он задыхается, стонет, теряет сознание...
Вторично сознание возвращается к нему от собственного крика. Он кричит таким голосом, каким кричат томимые кошмаром люди, слыша себя и не имея силы заставить себя замолчать и проснуться.
И вдруг чей-то негромкий, спокойный, отчетливый голос:
– Господи! И чего это человек кричит? Чего он кричит, право? Молчал бы уж лучше.
И сразу от этого голоса огненное кольцо, давящее грудь, размыкается, необычайный покой снисходит на душу.
– Кто там? – шепчет Игорь, думая, что говорит громко, всем существом ощущая близость человека и радуясь ей, как спасению.
Кто-то шевелится в канаве рядом с лошадью, и снова раздается соболезнующий голос:
– Землячок, а землячок... что же это ты, братец?.. Где ты там?.. Экий какой, право... Сильно раненный?
Человек смолкает, хлюпает вода, что-то шуршит, и через какое-то время снова голос, но значительно ближе!
– Тут, брат, не вылезешь... Яма какая, грязища... В ногу меня... в ногу не шибко, а вылезть сил не хватает... Ну что ты скажешь!..
Снова сопение, возня, шмяканье грязи.
– И снегу... и глины... не разберешь... совсем какая-то не наша зима... Ты не слыхал, землячок, наши далеко ушли?
Игорь понимает вопрос, хочет ответить, но только мычит.
– Эк тебя как! – И ожесточенно: – Выберешься тут! Ползком и то не выходит!
Они лежат, невидимые друг другу.
– Ишь, как животная мучается,– снова из полузабытья доносится голос.– Человек страждает за свое дело... а животная за что?..
Опять долгое молчание, возня, сопение и, как нежданная ласка, теплое человеческое дыхание.
– Уходить отселе надо, место дурное, проезжее... не ровен час, раздавят...
Сильные мокрые руки захватывают беспомощно кинутые руки Игоря, тянут волоком одеревеневшее тело. Нестерпимая боль огненной лавой подкатывает к горлу, Игорь разевает рот, что-то клокочет и спирает дыхание, кидает в кромешную тьму...
Проходят минуты, может быть часы. Два человека лежат на краю канавы и ждут помощи. Они мокры, грязны, сверху запорошены снегом, неразличимы в предрассветной мгле.
Это не сон, а забвение – тяжелое и глубокое, но не лишившее способности слушать. Игорь слышит вздохи своего случайного товарища, отдаленный собачий вой, все нарастающее гудение и скрип, гул и тяжелый топот.
– Артилле...– хрипит он.
– Чую! – отзывается лежащий рядом.– Чуть бы раньше – беда! Нипочем раздавили бы... А теперь нам подмога...
Еще темно, но уже можно различить во мраке бесконечную черную вереницу лошадей, орудий, согнутые спины ездовых, слышатся звонкие в предрассветном морозце голоса, покрикивания на лошадей, всплески нагаек, тяжелый говор пудовых колес...
Приложив руки ко рту, лежащий рядом что-то кричит. Долго, очень долго люди не откликаются, грохоча мимо. Вереница пушек все ползет, подскакивая на ухабах, закидывая грязью... Две черные фигуры соскакивают с одного из ящиков, подходят к раненым, поворотясь к ним спиной, кричат в сторону:
– Стойте!.. Забрать надобно! Раненые!
От черных пушек и черных силуэтов людей и лошадей несется чей-то глухой отклик:
– Забирай!
Игорь чувствует, как его поднимают, и в четвертый раз погружается в тьму...
У самых своих глаз Игорь видит пропитанное влагой от растаявшего снега сукно. Голова его лежит на чьих-то теплых коленях, бережно прикрытая полою шинели. Пола топорщится, ерзает по голове от движения повозки или орудия, колеса которого скрежещут внизу. В свободное пространство, открытое глазу, видно белесое небо, поле, запорошенное снегом, и снег, падающий равномерно большими хлопьями, усыпляющий своим однообразным полетом...
От дыхания хлопья, залетающие под полу шинели, мгновенно тают и холодными струйками затекают за воротник гимнастерки. Может быть, этот холод и вернул Игорю сознание, но в эту минуту он гораздо мучительней, чем боль в груди, усиливающаяся от толчков. И все же Игорь боится шевельнуться, переменить положение, потому что всего дороже ему человеческое тепло под •щекой, этот очень знакомый и в обычное время отвращающий запах затертых, просаленных хлопковым маслом, заношенных артиллерийских брюк... И так хорошо пахнет сыростью и хлебом от шинели, и таким ласковым и ободряющим кажется голос, доносящийся откуда-то издалека, сверху, строго покрикивающий:
– Левее!.. Левее держи!.. Черти выездные!.. Нешто не видите?
Рука солдата – это явственно ощущает Игорь – ни на мгновение не отпускает его голову, заботливо оберегая от толчков, не давая сползти с колен. Над правым ухом своим, обращенным вверх, Игорь улавливает равномерные и твердые удары чужого сердца, они кажутся особенно успокаивающими и надежными. Под их удары Игорь вновь забывается, но забытье это блаженно...
Очевидно, ехать было неспокойно и неудобно, как понимал это Игорь, ловя проблески своего сознания в те далекие часы, похожие на сон.
Зарядный ящик подбрасывало на ухабах. Он проваливался то одним колесом, то другим, а иногда, набежав на лошадей, заваливался назад, дышло вздымалось кверху, лошади оседали на задние ноги, скользили в грязи, рвались в стороны. Все это можно было себе представить теперь, потому что много раз наблюдалось со стороны, на походе, но вспоминая все это в вагоне на удобной пружинистой койке, в тепле и комфорте, Игорь не мог поверить, что действительно он лежал там, на руках солдата, на зарядном ящике, что это было физически возможно при тех невыразимых страданиях, какие он тогда испытывал, и, мало того, было так человечески благостно...
Вновь и вновь возвращаясь к своим воспоминаниям, Игорь все полнее и образней переживал их заново, находя в этом и душевное удовлетворение, и какой-то неуловимый, вне логики лежащий ответ на свои давние мысли о войне и даже на свои практические профессионально-военные соображения, составлявшие предмет его записок и будущего письма к Брусилову... От каких-либо выводов он был еще очень далек, да и не мог бы их сделать...
Но зато все полнее оттаивал душой, все ближе становился к людям, все меньше останавливался на себе, как бывало раньше... Точно и вправду биение сердца другого человека у самого его уха слилось с биением его собственного сердца навечно...
...Иногда солдат, державший его голову (тогда Игорю казалось, что это все тот же солдат, что помог ему сползти с дороги, но теперь знал, что это был совсем другой человек, и Игорь очень дорожил именно этим знанием), кричал что-то ездовым. Голос долетал глухо, но зато явственно слышно было, как внутри могучего, здорового тела что-то гудело, и гудение это напоминало шум и вздохи могучего колеса, через которое бежит струя воды. Это был второй, внутренний голос, о возможности которого Игорь раньше не догадывался. Этот голос вместе с биением сердца и было то, что открыло впоследствии Игорю, полнее самого пристального взгляда, существо человека, державшего его на своих коленях, даже дало представление о его внешности, хотя Игорь так и не увидал ни его лица, ни его фигуры…
IV
Медленно и любовно, как нежданные дары крепнущей в нем жизни, принимал Игорь и восстанавливал в памяти последовательность событий.
Теперь он видел себя полулежащим на земле, прислоненным спиною к какому-то строению. Ночной мрак уже рассеялся, снег не падал. На том месте, где находился Игорь, снега и вовсе не было. На землю брошена была охапка перегнившей рыжей соломы. Очевидно, кто-то заботливо положил капитана именно здесь, поудобней. Но людей поблизости не оказалось. И именно это их отсутствие, оторванность от них, как теперь понимал Игорь, и пробудило его от забытья, наполнив тревогой... Впереди стояли батареи, вытянувшись бесконечным караваном вдоль дороги. За ними простирались бело-сизые поля, подернутые холодным утренним туманом, покрытые ледяной росой. Этой же росой осыпаны были серые доски зарядных ящиков, и серые стволы орудий, и серые шинели людей, и нахлобученные поверх фуражек башлыки... Ездовые сидели по своим местам, а у обочины дороги прискакивал на тонконогой лошади офицер в сером дождевике поверх полушубка, с надвинутым на лоб капюшоном, Он что-то кричал и взмахивал рукой, указывая куда-то в сторону, очевидно возмущенный тем, что батареи заехали вовсе не туда, куда было нужно... В ответ на его крики со всех концов длинной цепи орудий, ящиков, лошадей разнесся многоголосый гул, куцые фигуры, дремавшие в седлах и на ящиках, зашевелились, караван орудии раздробился, каждое из них в отдельности повернуло жерло в сторону Игоря, заработали нагайки, закричали ездовые, и вынесенные здоровенными конями запряжки понеслись с дороги прочь от Игоря, прямо в открытое поле, над которым уже розовело и вздрагивало бледное зарево восходящего солнца…
Игорь слышал, как загудела медным гудом промерзшая за ночь земля, видел, как орудия вынеслись полем – все вместе, на загляденье дружно, с криком и посвистом – на высокий скат и разом остановились. Видел, как деловито спрыгнули со своих мест «номера», как какое-то короткое время посуетились они около орудий и, отцепив их, начали поворачивать дулами к розовому горизонту, скрытому гребнем холма. Чей-то молодой высокий голос донесся отчетливо;
– Пошел!.. Готово!..
Подхватив свободные передки, кони рысью пустились обратно, перерезали дорогу и, прогрохотав облегченными колесами у самого уха, скрылись за тем длинным сараем, к стенке которого прислонен был Игорь. Солдаты на ходу соскакивали с передков, лошади привычно устанавливались одна около другой. Потянуло приятным махорочным дымком, и, радуясь одной только близостью людей, Игорь тихонечко застонал. Ему хотелось слышать свой голос и знать, что его услышат, хотя острая боль отпустила его, плечи онемели, рукав и шинель на груди набухли от запекшейся крови. Стон похож был на клекот, Игорь поперхнулся и выплюнул сгусток крови. Махорочный дымок защекотал ноздри. От усилий отхаркнуть кровь Игорь ослабел и совсем завалился набок.
– Вам чего не надо ли, ваше благородие? – услыхал он звонкий молодой голос, очень похожий на тот, что давеча кричал: «Пошел!.. Готово!»
«Спасибо, голубчик... ничего», – хотел сказать Игорь, но, кажется, не сказал. Над запрокинутым своим лицом он отчетливо увидел совсем юное, безусое, веснушчатое улыбающееся лицо.
– Ай-ай! – вскрикнул паренек очень веселым, как показалось, голосом.– Как же так!.. Вы же, ваше благородие, даже и не перевязаны... Это же совсем не годится...
И очень быстро и споро начал возиться над плечом Игоря: очевидно, разрезал или разорвал шинель и гимнастерку на плече и туго перевязал чем-то плечо и грудь... Какое время это продолжалось и как со всем этим справлялся парень, Игорь вспомнить не мог. Но ощущение свежести на губах от холодной воды, которую ему, наверно, давали пить, и близости какой-то бодрой веселости сохранилось в памяти.
Проделав все, что надо, и уложив Игоря поудобней на соломе, не в одиночку, а с помощью еще кого-то, паренек крикнул в самое ухо:
– Сейчас палить начнем!.. Ужо забегу!..– и скрылся. А другой очень густой бас отчетливо и деловито проговорил:
– Вы уж как-нибудь потерпите, ваше высокоблагородие... Скоро вот прикончим с немцем, обязательно дневка будет... тогда и вас до лазарета доставим...
Но в то же мгновение – или это только так казалось– перед глазами Игоря блеснул ослепительный, пронизавший все его существо свет, что-то яростно грохнуло и сотряслось, и Игорь теперь уже надолго и глубоко погрузился в небытие... До той самой минуты, когда до его слуха донесся тихий женский голос:
– Вам чего надо?
И белая косынка сестры заслонила от него свет лампы...
Был ли то грохот и отблеск залпа наших орудий или это упал где-то поблизости вражеский снаряд, контузивший Игоря именно теперь, а не тогда, при ранении, остался ли жив солдат с густым басом, говоривший о бое как о привычной повседневной работе, – Игорь не знал и не думал над этим. И как ни странно покажется, но сейчас этого он и не хотел знать, не это знание считал для себя важным. Никакие моральные веления или чувство долга не мучили его, как тогда – в далеком-далеком прошлом, в первое крещение войною в окопе под Мариамполем... Полоса эта была пройдена, как пройдены были долгие версты родной земли и жесткий боевой опыт. И вдруг оказалось, что искать ничего не нужно, решать для себя должное – незачем, что надо только прислушаться, и все станет на свое место. Закон войны – не писан. Его не прочтешь, – знание его приходит само к тем, кто ладно делает положенное им дело.
В чем же суть этого закона? Игорь и это не стремился выразить словесно. В нем сейчас дремало обычное для него придирчивое рацио. Но все ярче, все светлее, все более видными вставали перед ним жизнь и люди. И он не уставал умственным зрением возвращаться к ним и радоваться. И в этом зрении и радости его физические и духовные силы черпали все большую крепость и мудрость. Он все больше удивлял врачей своим быстрым выздоровлением.
– У вас, капитан, великолепная конституция,– говорили они.
И кто-нибудь один из них, славившийся остроумием, обязательно добавлял:
– Давай Бог нам всем и в ближайшее время такую конституцию!
V
Ротмистр Гулевич, товарищ Игоря еще по полоцкому корпусу, где Игорь учился до поступления в специальные классы Пажеского, ранен был немецкой саблей в самом начале войны, ему ампутировали ногу, он по протекции устроился в дворцовое ведомство и получил в управление дворец Лейхтенбергского, где организовал лазарет для раненых офицеров Петроградского гарнизона.
Игорь был встречен с распростертыми объятиями. Ему предложено было устроиться в личных апартаментах управляющего, тут же во дворце, но Игорь отказался и лег в просторной палате, двусветном зале с лепным потолком и мраморными стенами, теперь затянутыми белым холстом, бок о бок с Чегориным и другими товарищами по несчастью. В зале было просторно, светло, приятно накурено сосновым экстрактом; сестры почти все были или вдовы, или сестры убитых на войне офицеров гвардейских полков; они внимательно, по-матерински относились к своим подопечным, которых в большинстве знали или о которых слыхали по имени еще до войны. Гулевич тотчас же сообщил об этом Игорю, гордясь своей идеей устроить все «по-домашнему, не выходя из своего круга».
Игорь с радостью, как все, что давала ему сейчас жизнь, принял и тишину зала, и запах сосны, и молчаливых сиделок, и пожилых сестер, сменяющихся у его изголовья. Ему нужен был полный покой не только потому, что петроградские врачи, снова осмотрев его, нашли, что у него задето правое легкое и не исключена возможность воспалительного затяжного процесса, но и потому, что в его душевном состоянии радостного возбуждения, озаренности и ожидания неминуемого счастья состояние физического покоя и окружающая его тишина полнее сберегали ощущение кануна.
Игорь все еще отстранял от себя мысли о возможной встрече с Потаниной, но они присутствовали во всем, о чем бы он ни думал, и всего более, как это ни странно, в его воспоминаниях о пережитом на фронте и особенно о последних часах после ранения...
Сосредоточить мысли на записках, переписать их и начать письмо Брусилову Игорь еще не был в состоянии, но мечтать о письме и обо всем, что могло быть с ним связано,– ничто не мешало.
Мать не возвращалась из имения, куда переехала со дня отъезда Ирины на фронт, Олегу Игорь не сообщал о своем приезде, откладывая встречу с одного воскресенья на другое, о Константине Никаноровиче он и вовсе не хотел думать и даже просил Гулевича, чтобы тот как-нибудь не проболтался среди общих знакомых о его пребывании у Лейхтенбергского. Но каждое появление в зале приватного лица в приемные часы наполняло его сладкой тревогой ожидания. Вдруг откроется дверь...
Он не писал Потаниной, не звал ее к себе, как хотел это сделать, едучи в Петроград. Он испытывал судьбу, он ждал, что Любинька придет сама... Почему? Ответить себе на этот вопрос он не мог бы.
К Чегорину, чуть ли не с первого дня его приезда, повалил народ. Несколько пожилых и, кажется, очень известных актеров, но всего больше красивых, щебечущих, ахающих женщин. Среди них, конечно, были и актрисы и ученицы театральной школы, с Игорь не любопытствовал узнать их имена, не расспрашивал о них Чегорина и почти не слушал того, что актер рассказывал о них.
Но ждать становилось все мучительней. Как ни уговаривал себя Игорь, что он вовсе и не ждет, и занят другим, и полон впечатлениями от новых знакомств, беседами с соседями по койке, городскими новостями, очень волнующими, и сообщениями с фронта о мартовской операции, и воспоминаниями и мыслями об открывшемся ему неписаном законе войны, мучительное нетерпение все больше овладевало им.
Только к середине марта Игорю разрешили встать, дали чернила и бумагу, и он занялся перепиской записей своих и составлением письма Брусилову.
Закончив письмо, он несколько раз перечел его себе самому и стал искать в памяти, кому еще можно было бы его прочесть. Чегорину, с которым он успел сойтись приятельски,– актер оказался славным малым, как и большинство лежащих в палате,– Чегорину давать письмо не хотелось. Игорь понимал, что актеру мысли о войне, об армии глубоко безразличны. Когда Игорь на заданный ему вопрос Чегорина, что это он все пишет – не стихи ли? – попытался вкратце объяснить характер и назначение своих писаний, актер только повел бровью, лицо его исказилось скептической улыбкой, и он сказал:
– Боюсь, как бы вы не влипли в грязную историю с этим вашим письмом. Никаких даже намеков на правду у нас не выносят... А уж выслушивать обвинения и нотации от младшего в чине – избави Бог! Живым закопают в землю! Так было и с Пушкиным, и с Лермонтовым... А вы еще захотели в прозаической форме! Правду их превосходительства только в доносах и поздравлениях терпят. Добрый вам совет – остерегайтесь...
Остерегаться Игорь не собирался, скепсиса не выносил, особенно теперь, когда все было так серьезно и важно в жизни. Но прочесть письмо, до отправки его по адресу, казалось совершенно необходимым. И тут внезапно вспомнился Мархлевский.
Игорь даже обрадованно привскочил с кровати, когда ночью пришла ему эта мысль.
Наутро же была отправлена с денщиком записка, и 31 марта капитан Мархлевский уже сидел рядом с Игорем, все такой же вихрастый, бородатый, темный лицом и светлый своим умным, добрым и проницательным взглядом.
VI
– Все еще мучаетесь долгом? – спрашивал он, добродушно посмеиваясь и в то же время зорко поглядывая на Игоря,
– Нет, делом! – оживленно и очень счастливо, что видит перед собою этого так мало знакомого, но на диво близкого человека, отвечал Игорь.– Нет, делом, которым все еще не могу заняться.
– Каким, смею спросить?
– Вот этим! – И Игорь помахал увесистой пачкой убористо исписанных почтовых листков. – Собственно, не совсем так,– поправил он,– эта часть дела,– он опять взмахнул листками и хлопнул ими о колено, – уже закончена, и ею я хочу поделиться с вами. Ругайте как знаете, мне это нужно... А самое основное дело впереди – когда вернусь на фронт.
– Не надоело на фронте?
– Нет.
– Это хорошо. Люблю упрямых. Ну, давайте вашу писанину, я ее сам прочту, слушать не умею...
Мархлевский взял листки, уселся поудобней к свету и стал читать. Игорь ни на мгновение не отрывал от него загоревшегося взгляда. Время тянулось долго. Наконец капитан опустил на колено последний листок, поиграл задумчиво по всей пачке пальцами и только тогда поднял глаза на Игоря.
Смотрел он твердо, отчужденно, так, точно проверял человека, способен ли он на трудное и опасное дело. Таким взглядом Игорь и сам глядел не раз на рядового, вызвавшегося в разведку.
И Игорь принял этот взгляд как должное, нисколько не задетый.
– Ну– с,– сказал Мархлевский,– кому адресовано это письмо?
– Алексею Алексеевичу, вы же видите! – вскрикнул Игорь, уверенный, что каждый знает имя-отчество главнокомандующего.– Брусилову я пишу.
– Это что же, ваш очередной божок?
– Ах нет, ну что вы! – опять без тени обиды на насмешку (Игорь чувствовал, что насмешки и нет вовсе в этом вопросе, связывающем давнюю их беседу с настоящим разговором) воскликнул он.– Совсем это не то... Пишу я именно Брусилову, потому что... Странно, конечно, так говорить о главнокомандующем, о большом полководце... Но пишу я ему, потому что он... как бы это выразить точнее?.. Потому что он душою, и сердцем, и умом – русский человек... Да, иначе не скажешь. Просто русский человек, каких у нас большинство... и вместе с тем – один только он. Понимаете?
– Понимаю,– не изменяя выражения глаз, подтвердил капитан.– И чего же вы хотите достигнуть этим письмом?
– Я хочу, чтобы то, что ясно каждому русскому солдату–не умом, а разумением жизненной правды... самой простой, практической,– поспешил пояснить Игорь, боясь, что его слова могут показаться превыспренними,– чтобы это ясное теперь и для меня – стало ясно тем, кто ведет нас в бой. Только всего...
Мархлевский смотрел недвижно, требовательно и молчал.
– Чтобы они поняли простой закон войны.
– Какой?
Это похоже было на испытание, на исповедь. Игорь отвечал, как от него требовали, с предельной ясностью.
Ясность приходила к нему по мере того, как он говорил. И это было для него самым ценным, это было то, чего он хотел, к чему стремился и не мог раньше достигнуть.
Он ответил тотчас же:
– Закон бить врага согласной волей, непременно согласной, и чтобы каждому из нас помогать друг другу чем можно и как сумеешь... Вот только всего...
Произнес он эти слова очень спокойно, не повышая голоса, с каким-то естественным, ненадуманным убеждением. Слова произносились как бы для определения смысла того, что было сейчас у него перед глазами. А видел он все то, что так часто перебирал за последнее время в своей памяти,– все испытанное и услышанное им на войне.
– В этом вся правда. Как видите, очень простая,– прибавил он, потому что Мархлевский все молчал и не отводил от него глаз.– И эту правду знает из командующих только, пожалуй, один Брусилов... поэтому я и пишу ему.
Последние слова Игорь проговорил смущенно, как говорят дети, когда они во всем признались и больше признаться не в чем, а все им кажется, что взрослые не верят...
Глаза Мархлевского теперь излучали только доброе, удовлетворенное чувство.
– Я, знаете ли, вполне доволен вами,– с мягкой улыбкой, затерянной в бороде, проговорил он наконец.
Игорь тотчас же понял, что слова его дошли до Мархлевского и тот принял их с полной серьезностью, а шутит потому, что не хочет выдать своих чувств.
– Вы с последней встречи сделали большие успехи. Война, оказывается, не только убивает, но прибавляет разума и силы... Мысль о согласной воле, конечно, не новая, но сказана к месту... Народ эту правду носит в себе как правило поведения в каждом трудном деле... Он знает, что такое работа. А нам вот с вами приходится умишко поломать, да и то не все на это способны... Чем станом осанистей, тем менее...
Мархлевский поскреб пальцами в бороде, поморщился, видимо представляя себе этих осанистых людей, крепко ему насоливших, и подмигнул Игорю:
– Из вас бы, пожалуй, теперь хороший агитатор получился!
Игорь недоуменно мигнул веками, уставив подбородок в ворот гимнастерки.
– Да нет,– заметив, что его слова принимают всерьез, оговорился Мархлевский,– агитатор вы никакой, а мысль высказали доходчивую... в общем рабочем смысле. Ну, а насчет войны... в наших обстоятельствах, государственных, правда, понятая вами, правдива для тех только, кто воюет, то есть опять-таки в общем рабочем смысле, но далеко не вся правда, а может быть и вредная ложь —для самой войны, сегодняшней войны, имейте в виду. Война – не только воевать, видите ли, или там трудиться для войны... Война – это еще общее состояние жизни всей страны, продолжение политики, как пишет Клаузевиц... (43) умный был немец... Вы о таком слыхали?
– Слыхал,—ответил Игорь.
– Так вот,– кивнул вихрастой головой Мархлевский.– Клаузевиц этот более ста лет тому назад понимал и совершенно отчетливо говорил, что война – подлинное орудие политики, продолжение политических отношений, проведение их в жизнь, но только лишь другими, чем в мирное время, средствами... Он так и писал, что полководец, ведущий войну, вправе требовать, чтобы направление и намерения политики не вступали в противоречие с этими средствами... Кумекаете? А у нас? Примем хотя бы того же Брусилова, как вы его понимаете... Что может он сделать, действуя вполне согласно со своими убеждениями бить врага, гнать его с нашей земли? Что он может сделать, я вас спрашиваю? Ниче-го-с! Или очень мало! И уж во всяком случае, не решить войну!
Мархлевский снова сморщился, зачесал бороду и понизил голос, наклоняясь к самому лицу Игоря.
– Разве же он, ваш Брусилов, как и все другие генералы – умные и дураки, непосредственно может вмешиваться в общую политику? Судить о направлении военных действий с общегосударственных высот? Или хотя бы требовать, чтобы направление и намерения политики не вступали в противоречия со средствами и методами ведения войны? Дулю ему, дулю ему показывают, вот что! А не согласность действий!
И Мархлевский, вытянув руку, сложил перед носом Игоря шиш. Он и впрямь разозлился, как тогда у Кутепова на совещании.
Глаза его свирепо взблескивали, он стал хлопать себя по карманам на груди, по бедрам, залезал в карманы брюк, ища и в горячности своей не находя папиросы и спички. Наконец нашел их, возмущенно зачиркал спичками,– ему никак не удавалось зажечь их.
Игорь принял у него из рук коробок, очень серьезно засветил огонь, дал капитану прикурить и сам почему-то закурил тоже. По тому, как рука его слегка вздрагивала, он понял, что тоже взволнован, но чем-то совсем иным. Они оба окутались дымом и затихли.
Издали, точно из другого мира, доносились до них гулко резонирующие по залу чьи-то легкие шаги, женский взволнованный смех, женские голоса и актерский отчетливый баритон.
«Опять девицы к Чегорину»,– стороною подумал Игорь, все более напрягаясь и не имея сил побороть расслабляющее и путающее мысли волнение.
А Мархлевский говорил ворчливо и уже совсем не зло:
– Вот и выходит, что практически, как вы этого хотите, ничего из вашего письма не выйдет, кому бы его не посылать. Поздно... или слишком рано, не для нашего современного уха... А письмо дельное, что говорить.., И в конце концов, посылайте, черт с вами!
Он встал. Вскочил и Игорь, хотя не слышал этих последних слов и не видел, что гость его поднялся.
Он вскочил, уже не будучи в состоянии владеть собою, физически, спиной ощущая присутствие кого-то, кого страшно, сладко, мучительно хотел увидеть. Он обернулся, вытянулся, всею силою мышц сомкнув ноги, пальцами ног врастая в пол, и впервые за эти долгие дни ожидания выдохнул, не узнавая своего зазвеневшего голоса и не стыдясь своей смелости:
– Любинька!
А после какого-то мига затмения, немоты, потери времени и себя самого, когда, совсем непонятно как, он оказался с Потаниной в стороне от других, у окна, и понял, что вот наконец-то рядом – его жизнь и счастье, он проговорил еще более невероятное:
– Боже, как я ждал вас!
VII
Люба сидит на кровати. Ее захлестнула жизнь, не дав опомниться, понять, что случилось, оглянуться на самое себя, Она все еще одета в то синее скромное платье с высоким воротом, обшитым беленькой кружевной рюшью, в котором ездила во дворец Лейхтенбергского. Прическа у нее не растрепана, лицо строго, немигающие глаза пристально устремлены в теплую обжитую тьму комнаты, где нет ничего, на чем стоило бы остановить свое внимание.
Сестра спит, в квартире ни звука. Нет, вот какой-то шорох, посапывание. Это Вилька спросонья ищет блох... Знакомый, домашний мир окружает ее.
– Ах, Боже мой! – шепчет Люба.
В ней нет ни возмущения, ни обиды, ни удивления, ни гордости. Она не пытается ни объяснить себе то, что случилось, ни бежать куда-то или к кому-нибудь, чтобы усталостью побороть волнение или в длинном монологе опровергнуть самое себя. На этот раз ни на что подобное она не способна... Она знает, что от этого никуда не убежишь и никакими словами этого не опровергнешь.
– Ах, Боже мой!
Ее шепот едва слышен. Она ни к кому не обращается, даже и к самой себе... Только шевелятся губы...
А сердце медленно-медленно набухает, всходит, как тесто на дрожжах... Она даже способна улыбнуться этому сравнению, почему-то пришедшему в голову.