355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Брусилов » Текст книги (страница 8)
Брусилов
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:19

Текст книги "Брусилов"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

– Это всегда обидно... К тому же, по причинам, уже высказанным, в вечер получения нашей директивы незаметного отхода произвести невозможно, Он состоится только завтра вечером, не раньше... Еще менее выполнима, как я уже предупреждал ваше высокопревосходительство, данная вами задача в течение одной ночи, одним махом, перескочить со Стыри на Стубель. Между этими реками пятьдесят верст расстояния...

– Можно. Вздор...

– Можно, конечно... только окончательно расстроив ряды и выбив из сил и без того обескураженных солдат... Требуется два перехода. А тем временем воздушной разведкой противника наше отступление будет выяснено.

Саввич оборвал на этот раз резко, подчеркнуто и твердо глядя в прищуренные медвежьи глазки.

Иванов не шевельнулся, не приподнял век.

– Командарм-восемь резонно вполне, на мой взгляд,– чеканил Саввич, не отводя глаз и, видимо, готовый к открытой борьбе и уверенный в своих силах,– доносит, что приказание главнокомандующего задержать в окопах разведчиков и дивизионную конницу, чтобы замаскировать наш отход, цели не достигнет. Артиллерию оставить с разведчиками опасно – ее неминуемо потеряешь. А отсутствие артиллерии тотчас же будет замечено неприятелем. Наконец самое существенное и неоспоримое в доводах Брусилова: трем дивизиям пехоты и одной кавалерийской спрятаться в лесу у Колков невозможно. В этих местах обширные болота, германский корпус идет, конечно, с разведкой и не пропустит незамеченной такую массу наших войск.

Снова намеренное молчание и чрезвычайно почтительно звучащий вывод:

– Все вышеизложенное дает мне смелость, ваше высокопревосходительство, настаивать на отмене данной нами директивы. Я охотно возьму это на себя. В противном случае командарм-восемь слагает с себя всякую ответственность за успех операции. Я же, как начальник штаба Юзфронта, останусь при особом мнении, какое изложу формально в докладной записке.

– Все?

Иванов открыл глаза, в них кроткое приятие неизбежного.

– Все, ваше высокопревосходительство,

– Благодарствую, благодарствую, ваше превосходительство, Отменно рад был выслушать нелицеприятную критику. Но...– Николай Иудович, приподняв плечи, развел в стороны руки,– но в ошибках своих тверд, ибо никому, кроме Господа, не дано быть правым. Перед Ним отвечу.

И с неожиданной силой:

– Приказу моему отмены нет. Так и передайте командарму-восемь.

XV

Главнокомандующий знал своего командарма. Он знал, что Брусилов только сгоряча может сказать, что слагает с себя ответственность, а в действительности никогда ее с себя не снимет, как бы, на его взгляд, ни была нелепа возложенная на него задача. Комфронта знал, что выполнение его директив никогда не поставит его самого в положение виновника катастрофы; катастрофы Брусилов не допустит. А победы Николай Иудович не искал. Гораздо более тревожна была угроза Саввича. Этот генерал очень себе на уме. Каждый его шаг рассчитан, каждое слово взвешено. Долгое время он был безукоризненным исполнителем пожеланий своего начальника, Он понимал его с полуслова, развивал то, что только давалось в намеке. Это настораживало. Его высокопревосходительство не жаловал тех, кто угадывал его мысли. Но в конце концов, пожаловаться было не на что. Начальник штаба не затруднял комфронта излишними расспросами, не докучал ему собственным мнением. А тут нате вам! Особое мнение, да еще в письменной форме. Это неспроста. Это бунт, тем более опасный, что поднял его осторожный человек, превыше всего ставящий свою карьеру. Если он рискует – значит, наверняка. Значит, у него есть основания, есть уверенность в победе, Откуда пришла уверенность? Когда? Приезд этого щелкопера? Вздор! Вздор! Иванов слово в слово передал своему начштаба свою беседу с Манусевичем, прочел письмо Вырубовой... Скрывать было нечего... Чисто. Чистенько... А ежели что наболтал журналистик, так ведь на чужой роток не накинешь платок, за собачий лай – хозяин не ответчик... Всего вероятней – другое. Начштаба пронюхал о настроениях. Неужто царица-матушка уже не сила? Царь-государь со своей лаской – не защита?

XVI

Алексеев сидит за рабочим столом в небольшой комнате в два окна. Он не замечает казенной скуки в том, как размещена мебель, какого унылого цвета портьеры на окнах и как безнадежно громоздки письменные приборы. Он равнодушен к вещам, если они не служат прямому своему назначению. У него нет эстетических потребностей – это сразу же отмечает Саввич, оглядевшись вокруг.

Сдержанно кланяясь, начштаба, не подходя к столу, ждет, когда ему предложат сесть.

– Здравствуйте, Сергей Сергеич. Садитесь. Я вас слушаю.

Такой быстрый переход к делу обескураживает Саввича.

Хотя бы приличия ради задал несколько вопросов. По ним можно было бы поймать верный тон, угадать, с какой стороны подойти к той щекотливой теме, которой он собирался коснуться.

За семь с половиной часов ожидания Саввич успел десяток раз передумать и взвесить каждую фразу предстоящей ему сугубо ответственной и чрезвычайно секретной беседы с новым начальником штаба верховного.

При Саввиче были кое-какие письменные доказательства, но существенное заключалось в мелочах, дополняющих и изобличающих друг друга.

Логика мелочей была неоспорима. Но что известно 'Алексееву? О чем он только догадывается? Чего он совсем не знает? Излагать или не излагать внешнюю сторону событий, послуживших поводом к расхождению мнений двух военных авторитетов, двигающих одно дело? Эта внешняя сторона также очень существенна с принципиальной и чисто оперативной точки зрения. Но не в ней, конечно, суть. Существо дела в том, что он – Сергей Сергеевич Саввич – считает для себя вредным и даже опасным продолжать работу с Николаем Иудовичем Ивановым.

Иванов ведет игру, которая не кажется Саввичу верной. Николай Иудович к тому же недальновидный, можно сказать уверенно – безграмотный политик. Он весь в чужих тенетах, а Саввич привык раскидывать свои собственные, прикрепив их к безусловно прочным точкам опоры. Алексеева не могут не заинтересовать именно внутренние пружины существа дела. Он и его партия (Сергей Сергеевич уверен, что Алексеев возглавляет целую партию влиятельных людей и даже выдвигается ими в диктаторы) – за войну до победного конца, следовательно, так и надо повернуть вопрос, в этом смысле преподнести существо дела.

Сергей Сергеевич заговорил уверенным, очень точным, без лишних слов, деловым языком...

Михаил Васильевич слушает, Он сидит склонившись к столу, брови его хмуро нависают над прищуренными от внимания глазами. В иных местах он останавливает Саввича и коротко переспрашивает, потом кивком головы, не глядя, поощряет к дальнейшему...

Все это мерещилось ему неясно уже давно. Перед ним возникает бледное лицо Брусилова, звучит его вопрос в тот памятный вечер... На него нельзя было ответить. Но то, что говорит, Саввич, – чудовищно. Михаил Васильевич следит за каждым его словом, пытается поймать на противоречии, самый строй речи начштаба – деловитый, спокойный – вызывает сомнение и вместе с тем доходит до сердца какой-то безжалостной оголенностыо. Нет, Саввич, бывший начальник жандармского управления, осторожный человек. Чем дальше говорит, тем противнее он своими безукоризненными чертами лица, не искаженными ни одним чувством, хотя бы низменным! своими усами в стрелку, пахнущими омерзительно фиксатуаром. Но он умен и отвечает за свои слова. И Михаил Васильевич слушает до боли в ушах и в висках...

Скрипит дверь. Без стука, что допускается в экстренных случаях, заглядывает в полуоткрытые створки адъютант граф Капнист.

Алексеев подымает голову, но плохо видит, кто вошел, настолько обострено его внимание к рассказчику.

Капнист – при оружии, в полном параде. Он принимает взгляд начальника как разрешение войти и бесшумно подходит вплотную к Алексееву, наклоняется к его уху:

– Государь прибыл...

– А-а...– бормочет Михаил Васильевич, все еще не вполне овладев собою.

Но тотчас же приподнимается, в глазах озабоченность, в движениях сдержанная торопливость. Нужно идти встречать. Адъютант подает ему оружие. Алексеев поправляет аксельбант, трогает усы сложенными щепотью пальцами и только тогда взглядывает на стоящего перед ним Саввича... Очень хорошо, что их прервали. Все равно он твердо решил не высказываться.

XVII

Среди георгиевских кавалеров, прибывших в ставку на свой праздник, был Игорь Смолич. Брусилов знал, что отец Игоря, Никанор Иванович, после своих боевых неудач отстраненный от командования корпусом, жил в Могилеве в качестве генерала для поручений при верховном.

– Поцелуй от меня старика, утешь его, – сказал Алексей Алексеевич. – Он у тебя славный старик, только напрасно судьба кинула его воевать, да еще в наше время. Совсем он к этому делу не приспособлен. Тут нужны канатные нервы и железное сердце. А он музыкант, фантазер... Это я не в обиду ему... Не один он у нас в России не на свою полочку попал – беда!

Но самолюбие Игоря, несмотря на дружеский тон командарма, было задето, и всю дорогу до Могилева Игорь не мог отделаться от горького сознания, что отец его вычеркнут из списка действующих лиц, выбыл из строя, и такой человек, как Брусилов, имеет все основания презирать его, как бы он там ни золотил пилюлю.

Эта обида за отца помешала сыновней встрече с отцом быть такой искренней и горячей, какой она представлялась в воображении Игоря и какой должна была быть в действительности. Игорь расстался с отцом еще задолго до своего отъезда на фронт. В памяти он рисовал его себе бравым, красивым генералом, всегда оживленным на людях, раздражительным и бестолково суетливым у себя дома. Фотографические аппараты, гармошки поглощали все его внимание, служба – где-то на втором плане. Нынче Игорь обнимал похудевшего и как будто даже ставшего меньше ростом старичка. Старичок прослезился, нежданно увидев сына у себя в номере гостиницы «Франция», но тотчас же, сморгнув слезу, закричал, замахал по-обычному руками, затормошился по маленькой комнатенке, заваленной все теми же ящиками с фотоаппаратами, гармошками, завешанной фотографиями дочери Ирины (их было больше всего), жены, товарищей, знакомых.

– Ну, я сейчас тебя кофием!.. – кричал он. – Я теперь его сам… по собственному способу... Вася! – И, оглянувшись и не увидав Васи, спохватился: —Ах, да он на службе... болтается где-нибудь, каналья... Ты знаешь, я его привез с собой... да... устроил при штабе... привык... и он так мне напоминает Ириночку, А ты? Что же ты мне не рассказываешь? А-а! «Георгий»! Поздравляю! Поздравляю!

Он снова обнял Игоря, забыв, что уже давно знал о награждении. Усталые, грустные глаза на минуту остановились на Георгиевском крестике в петлице сына. Старик внезапно почувствовал слабость и сел на первый попавшийся стул.

– Да... вот...– пролепетал он по-детски. – Так-то вот...

У Игоря сжалось сердце, он торопливо обнял отца за плечи.

– Папа... брось. Это несчастье, но ты не виноват... Меньше всего ты.

Игорь любил отца. Была ли то сыновняя любовь, он не знал, но при мысли об отце неизменно на душе становилось как-то по-особенному тепло и грустно.

– Папа... – проговорил он снова и заплакал.

Он ничего не думал, не чувствовал, не стыдился своих слез, как бывало в юности, Он только глубоко всхлипывал, вздрагивая всем телом. Даже много после он не мог объяснить себе, что с ним тогда стряслось. Приниженный ли вид отца, или этот жалкий номеришко гостиницы, загроможденный такими с детства знакомыми предметами, или своя судьба, внезапно представшая в образе старенького генерала, придавили его?.. Он плакал...

Отец прихватил его голову как-то неловко сгибом руки, зажал ее и не выпускал долго, сухими глазами глядя куда– то в угол.

Так их застал с шумом ворвавшийся Вася.

– Приехал! – воскликнул он. – Я уже знаю! Мне в штабе сказали... Игорь, здравствуй! Или ты все еще сердишься?

Он остановился, недоумевая. Ему казалось, что их давняя распря из-за Сонечки все еще памятна Игорю, и не совсем уверен был, как его встретят. Но увидеть слезы на глазах своего врага-друга он уж никак не ожидал.

Еще меньше ждал его появления в эту минуту Игорь. Он поднялся и какое-то мгновение смотрел на Болховинова отсутствующим взглядом.

– Да нет, что ты...– наконец произнес он, и они поцеловались.

– Поздравь, – кавалер, видишь? – снова зачастил Никанор Иванович.– Не то что ваши штабные петанлерчики... Чины, ордена за протертые штаны – и ничего не знают, армию губят, подлецы! Я еще расскажу, тут такое, доложу я тебе... Ах да, кофе! Где у меня, Вася, кофейница? Никак не разберусь во всем этом хаосе! До сих пор половина вещей в ящиках! Живем, как на вулкане, не сегодня завтра переезжать. Поговаривают, будто ставку в Смоленск... Позор! Наши главнокомандующие – один допинга требует, другой – советов, третий – вожжей! А ну, угадал, кому что?

Никанор Иванович неожиданно рассмеялся, видимо радуясь этой загадке, давно уже ходившей по штабам.

– Первый – Иванов, второй – Эверт, третий – Рузский. Рузский все уняться не может, что он не на месте Алексеева, а то и верховного! Уверяю тебя!

Генерал молол кофе, зажав между острых колен кофейницу; ему это трудно было делать, но он бодрился, не уступая Васе.

– Сам... сам... не мешай!.. Алексеев – тот в конце концов диктатором будет. Помяни мое слово. Об этом все шепчутся. Есть такие люди… – Никанор Иванович понизил голос до шепота.– Такие господа, которые каждое приказание его исполнят... включительно даже до ареста в могилевском дворце...

– Ну что вы, право, ну какое там!– перебил его Вася, видимо не раз уже слышавший эту тайну.– Ты слушай, Игорь, надолго к нам? Уж не останешься ли? Конечно, здесь дыра...

– Нет, уж позволь! – багровея, закричал Никанор Иванович и с грохотом поставил кофейницу на стол.– Ты уж мне не мешай говорить, что думаю! Сын у меня не такой остолоп, как ты, извини! Он широко видит, он болеет душой, он весь в меня! У него твердые принципы,– и в упор к сыну:– Уму непостижимо! Все знают и все вот как он,– генерал тыкнул в воздух пальцем, указывая на Васю,– отмахиваются! Всем все равно! Ходят в кинема с этим пшютом Кондзеровским, за бабами волочатся и не видят, что у них под ногами земля горит... Земля горит!

Никанор Иванович вспотел, распахнул китель, снова схватился за мельницу, вытянул из нее ящичек, понюхал, покрутил носом, ударился локтем об стол, рассыпал кофе на пол и совсем расстроился.

– Всегда вот так, под руку. Никакого чутья! Никакого!

Игорь взял у отца кофейницу, насыпал зерен. Он понимал отца и, как никогда, жалел его в эту минуту нежной жалостью взрослого к беспомощному ребенку. Его трогало, что старик ни словом не пытался оправдать себя в своей неудаче, хотя имел полное основание свалить всю вину на Плеве (27), потому что все напутал и погубил людей своими вздорными директивами не кто иной, как Плеве, а отец... Ну что отец! Он, конечно, все еще жил японской кампанией, устарел... но он честный, прямой человек...

Никанор Иванович опять что-то выкрикивал, но Игорь не слушал его, шум мельницы заглушал слова, уводил куда– то далеко, в глубоко запрятанные, прерванные войною печальные мысли об отчем доме, о всей их большой, растрепанной теперь семье.

Самый одинокий из них, конечно, отец. Его не любит жена, дочь позволяет ему себя любить – и только, Олег – прощелыга, эгоист... Он сам, Игорь, слишком поглощен собою и никогда не находил для отца нужных слов. Они ни разу не говорили по душам, хотя оба стремились к этому. Какая-то застенчивость мешала им, а может быть, самолюбие или стыдливость... А ведь только отцу он мог бы признаться, что ему очень трудно жить, хотя до последнего часа он будет бороться за жизнь…

Склонив набок голову, Игорь старательно вертел ручку кофейной мельницы. Вася накрывал на стол, Отец зажег спиртовку, кипятил воду, рассказывал:

– Здесь, в этих дрянных номеришках, живут дворцовые чины... и те, что приезжают к царю... Мой, конечно, самый скверный... В «Бристоле» – военные представители союзников, в «Метрополе» – административная мелкота... Их пропасть! Бездельники! Генштабисты, представляешь, изволят являться в управление не раньше девяти... «Подымают карту»! Вранье! За них и до них это делают топографы... Не Бог весть что – накалывать флажки по линии нашего расположения. На службе болтают вздор, читают газеты, ловят мух! Я не шучу; всамделе ловят! На пари! Вася, скажи ему, Игорь не верит!.. Ну вот, давай кофе – вода готова...

И вдруг с испугом:

– Да... ты знаешь... от Ирины... вот уже два месяца – ни строчки...

XVIII

За кофе Игорь узнал все, разобрался во всем. Отец примолк, подсовывал сыну сухарики, размешивал ему сахар в стакане, не глядя, украдкой пожимал ему руку… Вася, напротив, болтал без умолку! Игорь с любопытством к нему приглядывался.

После кофе генерал лег отдохнуть: молодые офицеры пошли до обеда побродить по городу.

Генерал Смолич жил в ставке с первых же дней вступления царя в верховное командование. По сути, он оказался не у дел, хотя и допускался к царскому столу. Cо всеми был на «ты», все называли его Никашей, все выбалтывали ему свои неприятности и обиды, все знали, что Никаша посочувствует, возмутится несправедливостью и расскажет другим о горестях своего приятеля...

– Уж очень чудной добряк твой отец! – заметил Вася и рассмеялся.

– Но... но знаешь... это безделье... боюсь, оно его доконает. Мы все так, военные, пока на коне – молодцами, а слезешь с седла – и жизнь как из дырявой манерки... Несправедливо с ним поступили!

Вася недавно словчился махнуть в Петроград, думал застать Ирину, но не застал, очевидно, она так и застряла в Минске – оттуда было последнее от нее письмо... Вася был огорчен и даже обижен невниманием невесты, но в сердце давно порешил, что «дело это пропащее», что Ирина потеряна для него навсегда... Он узнал – это было сказано вскользь и с неожиданной для Васи стыдливостью – об увлечении Ирины каким-то студентом-путейцем, но, конечно: «Ты не подумай, я не придал никакого значения... Твоя мама о нем говорила с презрением...»

Игорь тотчас представил себе, как могла говорить его мать о «несчастном студентишке», но так ли небрежно отнеслась к нему Ирина? Шальная, чудесная Иринка с рыжими глазами... Где-то она теперь? И чем кончится это ее увлечение? Так ли бесследно, как увлечение театром, жениховством Васи, милосердными делами сестры?..

Игорь глянул на Болховнина. Бесконечное кочевье по разоренным усадьбам и городам, грязь, случайные связи с первыми попавшимися женщинами, не успевшими скрыться от лихих кавалеристов, голод и обжорство, безделье с похабными анекдотами и руганью, бессмыслица многосуточных маршей и недельных спячек в вонючих халупах, водка и гнилая болотная вода не истощили Васю физически, не притупили бодрой, почти младенческой ясности... И вместе с тем, если присмотреться пристальней, за ясностью по-прежнему веселых голубых глаз было темно и пусто... Война выбила у него веру в то, что в мире все обстоит благополучно...

По словам Васи, он теперь не верил «ни в какие заповеди», потому что на войне они «ни к какому шуту не годятся», Он «плевал вверх—на всяческое начальство и законы и вниз – на тыловое быдло, годное разве на то, чтобы служить коням подножным кормом». Мирная жизнь потеряла для Васи свое обаяние, когда-то приятно щекотавшее самолюбие танцора, корнета, жениха...

Но и войну Вася презирал за то, что она была уродлива, велась «черт-те знает как, сматывала лучших коней», «по мелочишкам» подвергала жизнь людей смертельной опасности и даже не вызывала законной ненависти к врагу. «Немцы такое же дерьмо, как мы»,– кратко заявлял Вася.

Воспоминание о Мазурских болотах осталось в памяти навсегда как облик войны – невылазной и бессмысленно жестокой. Вот почему Вася охотно бросил полк и ушел адъютантом к генералу Смоличу и с ним же, покинув штаб корпуса, перебрался в ставку.

– Наворачиваем здесь помаленьку нивесть чего!

Если старик, Никанор Иванович, ощущал свое пребывание в ставке как обиду, превысившую его вину, и потому не говорил о ней, продолжал кипятиться, давать советы, строить планы на будущее, то молодой корнет, полный сил и здоровья, вел себя с таким же наплевательским равнодушием здесь, в ставке, как и в любом захваченном доме, в котором скуки ради расстреливал портреты.

– Кабак!

Это словцо не сходило с его уст, но произносилось оно без возмущенья, а с убеждением, что иначе же и быть не может.

– Ты шибко пьешь? – спросил его Игорь.

~ Нет! Не очень, – усмехнулся с каким-то горьким недоумением Болховинов.– Прямо даже не пойму, никогда пьян не бываю... каждый раз других по домам развожу... должно быть, организм такой... А ты как?

Вася по-прежнему смотрел на товарища светлыми, бездумными, добрыми глазами, сверкая в улыбке верхним рядом белых зубов, а слова его пропускал мимо... Он верил теперь значению только трех слов: спать, жрать и трепаться. Все остальное было «кабак».

XIX

После обеда, в номере, генерал зажег электричество, поставил на спиртовку кофе, достал со дна платяного шкафа бутылку бенедиктина.

– От мирных дней... припас... до случая...

Суетливость в нем исчезла. Ушла вместе с парадным хаки, повешенным в шкап, и наигранная моложавость, но засветилась настоящая молодость в подобревших глазах.

Он подошел к окну задернуть портьеры и вскрикнул:

– Ай-яй! Вот те на! Снежок! Снег... Это уже в третий раз. Значит, накрепко... зима!

Игорь положил на похудевшее его плечо руку, повторил вслед за ним:

– Зима...

Они постояли минутку в молчании, задернули шторы, которые долго не хотели задергиваться (отец и сын тянули одновременно за оба шнура, отец чертыхался, сын посмеивался), потом вернулись к столу, пили из тоненьких японских чашечек кофе с ликером.

– Ты помнишь? – спросил отец – Я их привез из Маньчжурии, после японской...

– Помню, конечно... А это? – Игорь кивнул на стену. – Последний Иринин?

– Да как же!.. Разве не при тебе? Она плясала русскую... Как плясала! – Генерал закивал головой, причмокнул языком, вскочил, снял со стены рамку, поднес ее к свету лампы.– Ты посмотри, до чего хороша! Какой поворот! Какая ножка!

– Очень хороша,– согласился Игорь, вспоминая, что уже когда-то слышал от отца эти же самые слова, и радуясь услышать их снова, но по-новому. – Ты не волнуйся, папа,– тотчас же добавил он, угадывая, какие чувства сейчас тревожат отца,– она ведь лентяйка... ты знаешь... мы все не любим писать письма, но она очень, я знаю, Очень тебя...

– Да, она сокровище,– обрадованно и стыдливо перебил его отец и аккуратно повесил рамку на прежнее место.

И тут пришла минута, которую никогда не переживал Игорь.

Душа его легко, без принуждения, без видимого и намеренного повода раскрылась перед отцом. Слова сами сорвались с языка, опередили сознание, возникла необходимость говорить, исповедаться, исчерпать все, что помнилось, чем жил...

Никанор Иванович сидел неподвижно, поставив локоть на ручку кресла, ладонью подперев щеку, полузакрыв глаза, Он боялся взглянуть на сына, потревожить его. Худое старое тело его напряглось, сердце билось неровно, это он, а не сын проверял, взвешивал каждое слово, звучавшее в его ушах. Исповедовался не сын, а он, старый генерал Смолич. Ответ должен держать он, Никанор Иванович. И он же обязан вынести приговор себе, сыну. Для него тоже пришла минута глубокого раздумья, итога. Минута, какой он никогда еще не знал...

Так они сидели друг перед другом – отец и сын; над столом горела электрическая лампа со стандартным гостиничным колпаком, засиженным мухами, перед ними да столе стояли крохотные чашечки с недопитым кофе и ликер в рюмках, и за окном шел тихий снег, снежок. Неподалеку, в штабе, работали над планами войны, и далеко скрежетала война... Все шло, как много дней идет – вот уже полтора года...

Но Игорь и Никанор Иванович жили сейчас в ином мире. Игорь торопливо, сбивчиво рассказывал отцу все, что с ним произошло за эти полтора года. Он не пытался ни объяснять, ни анализировать события и свои поступки, он не успевал, не хотел, да и не мог этого делать. За него думал сейчас отец. Повторял, возвращался назад, задавал вопросы и не ждал ответа.

Преображенский полк, ранение, похвистневский отряд, похвистневские речи, разгром, окружение, смерть генерала, ставка, Коновницын, охота за Распутиным, снова фронт, Брусилов...

Конец рассказа пришел так же внезапно, как и начало.

– И все-таки я решил вернуться в полк... теперь, когда преображенцы на Юго-Западном... Ты понимаешь, папа?..

Это был вывод из чего-то такого, что не было сказано. Но отец понял. Он не шевельнулся, только протянул руку и горячей ладонью прикрыл кисть руки сына, лежащую на столе.

– Да,– произнес Никанор Иванович охрипшим голосом, – я понимаю... Но если останешься жив,– опять к Брусилову, мой совет. И вот что я тебе скажу, Игорь...

Он крепко сцепил пальцы опущенных на колени рук, лицо стало очень строгим и по-стариковски выразительным.

– Я все выслушал. Внимательно. Каждый твой шаг во мне... в моей душе. И скажу тебе прямо: самая большая твоя беда —одинок ты. Да. Ты вот о Похвистневе. Он был умница, не спорю. И все его речи, я понимаю, могли увлечь... Ты спорил с ним... но не в главном. Правда, правда... это хорошо. Тут нет спора, Ошибка его и твоя в том, что вы как-то отдельно... отдельно от всех хотите держать ответ. А это, Игорь, вздор! Вздор! – повторил старик твердо и властно.

Игорь никогда не слышал у отца такого голоса. 0н не кричал, как обычно, а голос раздавался отчетливо, весомо.

– Вздор! Мы отвечаем все. Все, кто бы ни был. Больше, меньше – не важно.

Голос упал, рука опять потянулась к руке Игоря.

– Только тогда ты станешь на свое место. Пусть маленькое – не важно. Не в этом честь... не в этом...

Он смолк, сгорбился, лицо стало маленьким, сморщенным, в глазах разлилась такая скорбь, что у Игоря захватило дыхание.

Отец встал, пошатнулся.

– Разгром легко не дается,– проговорил он точно самому себе.– Они думают – самолюбие, обида. Я тоже так думал раньше... Какое там, к черту, самолюбие? Когда разгром... когда русская армия... Кто бы ни был виноват, кто бы ни был! Я, ты, Иванов, Сидоров...

Теперь он говорил с набухшими венами на висках, бледный, дрожащий:

– Армия русская разгромлена... а мы... самолюбие!

На десятый день после отъезда из Могилева, шестого декабря, Игорь в составе Преображенского полка, входящего в гвардейский отряд Безобразова, ждал приезда царя, традиционно встречавшего свои именины с гвардией. Но четвертого декабря, не доехав до Жмеринки, Николай неожиданно решил вернуться в ставку. Заболел наследник, простудившийся на георгиевском параде. Пробыв на вокзале около трех часов, царь не выходил из вагона. Алексеев и Пустовойтенко ездили» к нему с докладами. Докладывать и говорить надо была о многом и очень серьезном, но внимание царя было отвлечено высокой температурой сына, и выслушивал он своего начальника штаба неохотно и вяло.

Именины не задались, надо было возвращаться домой, в Царское...

– Вы уж как-нибудь сами, Михаил Васильевич, без меня... ведь не так уж и к спеху... Я вернусь, если все обойдется благополучно, не позже тринадцатого... с тем чтобы успеть повидаться с гвардейцами до наступления... У нас, кажется, начнется четырнадцатого?

Алексеев со стесненным сердцем отправился в свое управление. Нынче снова день оказался тяжелым и загруженным сверх меры.

Утром пришла паническая телеграмма от сербского королевича Александра из Скутари. Он умоляет царя помочь голодающей сербской армии. Войска надо перевезти в безопасное место. Союзники предполагают их отправить в Валону. Но сухим путем, по козьим тропам, из Скатури в Валону им не дойти. У них нет ни продовольствия, ни вооружения. Снабдив всем необходимым, их можно перевезти туда только морем, но морского транспорта у них нет. Одна надежда на русское верховное командование...

От Жилинского получено пространное письмо. Генерал сообщал начальнику штаба верховного о крайнем раздражении, какое выказывает Жоффр (28). Маршал настаивает на активном наступлении русских войск, Он считает, что Франция несет на себе всю тяготу войны, тогда как Россия, Англия и Италия отсиживаются. Он полагает, что русские войска должны незамедлительно оказать активную помощь Румынии, чтобы склонить ее на сторону Антанты...

«Русское командование, – сказал Жилинскому Жоффр,– может свободно выделить 200—250 тысяч солдат из своих неистощимых людских резервов и кинуть их в Добруджу против Болгарии...»

Третье неприятное сообщение пришло из штаба Северного фронта. Начальник штаба, генерал Бонч-Бруевич (29), телеграфировал, что 2 декабря в штаб 6-й армии явилась для допроса прибывшая из Австрии фрейлина государыни императрицы – Марья Александровна Васильчикова. По ее словам, она владеет около Вены у станции Клейн-Вартенштейн имением Глогниц, где и была задержана с начала войны. Получив из России известие о смерти матери, Васильчикова добилась, при содействии великого герцога Гессенского, брата нашей царицы, и за его поручительством, разрешения приехать в Россию сроком на три недели. В случае, если она не вернется к сроку, ее имение будет конфисковано. «Ее превосходительство,– писал Бонч-Бруевич, – предполагает выехать обратно через 15—20 дней. Прошу указаний, надлежит ли допустить Васильчиковой выехать за границу и, в утвердительном случае, можно ли ее подвергнуть при выезде самому тщательному опросу и досмотру?»

Эта телеграмма взволновала Алексеева более всего остального. Он не знал, как доложить о ней царю и стоит ли вообще докладывать.

Но в вагоне царь на прочитанное ему послание королевича Александра рассеянно заметил:

– Ну что же... конечно. Его нужно обласкать. Вы уж составьте полюбезнее, Михаил Васильевич... Сообщите ему, что по моему повелению Сазонов неоднократно напоминал союзникам о необходимости скорейшей помощи. Заверьте его высочество, что я, со своей стороны, по окончании войны приму меры... Сделаю все возможное для возрождения его несчастной страны... Дальше?.. Только, пожалуйста, покороче, Михаил Васильевич...

На предельно сжатый доклад о претензиях Жоффра Николай с таким же отсутствующим выражением лица процедил:

– Что ж, он прав как-никак... последнее время мы действительно...– Но, встретив немигающий взгляд Алексеева, поспешно и раздраженно добавил:– Впрочем, отвечайте как знаете...– И, сорвавшись с места, побежал на голос сына в соседнее купе.

Тогда Михаил Васильевич решил доложить о Васильчиковой.

– Ваше величество, – сказал он, следуя за императором до порога его купе, – я осмелюсь задержать вас еще только на одну минуту. Решение требуется немедленное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю