355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Брусилов » Текст книги (страница 21)
Брусилов
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:19

Текст книги "Брусилов"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

– Я как-то и сам, знаете ли, обрадовался собаке. Во всей этой истории, знаете... очень все это хорошо и кстати, уверяю вас... Очень кстати и хорошо, – повторил он и потер свой круглый, начисто выбритый подбородок...– Этого не объяснишь... и, пожалуйста, не думайте – никакой мистики, а просто... добро всегда к доброму, верьте моему слову… – И, оборвав, с виноватой усмешкой перебил себя: – Ну, вы опять подумаете – штафирка зафилософствовался.

Игорь тепло глянул на этого и впрямь до сих пор еще нелепого в своей форменной гимнастерке штатского человека, московского философа и мечтателя арбатских переулков, вспомнил, как сидел с ним на его наблюдательном пункте в февральское утро перед боем, и сказал от души:

– А мне не раз приходили на память тютчевские строки, которые вы мне тогда на наблюдательном пункте прочли:

Но мы попробуем спаять его любовью...

– Ну конечно! Ну а как же! – вскинулся Линевский и опять схватился за подбородок, ожесточенно потер его.– Да вот посмотрите, вот...

Он поманил Игоря за собою, усадил на приступочку бревенчатого, прикрытого дубовыми ветками шалашика, вытащил из кармана какую-то бумажонку, сунул ее в руку Игоря.

– Прочтите.

Игорь тотчас же догадался:

– Немецкая прокламация? С «Таубе»? Мне уже попадались.

Но все-таки прочел:

«Солдаты, у австрийской границы русская армия разбита. Много русских солдат осталось на поле боя. В Москве и Одессе волнения. Чтобы вы не сдавались в плен, вам начальство говорит, что мы мучаем раненых и пленных. Не верьте этой клевете. Да где же нашлись бы палачи, чтобы убивать стотысячную армию русских пленных! Ваши пленные теперь спокойно проживают внутри нашей страны, вместе с французами, бельгийцами и англичанами. Они очень, очень довольны. Не стоит умирать за потерянное дело, живите у нас для жен и детей ваших, для вашего родного края, для новой и счастливой России...»

– А? Что вы скажете? – округлив голубые глаза, вскрикнул Линевский, когда Игорь вернул ему бумажонку.– Вы понимаете, на чем они играют? На самом, на самом больном... Но я не о них... А вот что сказал мне Семушкин... Вы его знаете – разведчик, умница... со мной запросто, подаст бумажонку и говорит с усмешкой: «Вот вам, ваше благородие, тонкая бумажка—хороша для закурки... А насчет счастливой России, так мы и без немца обдумаем...» Вы только вникните! Семушкин выразил общую мысль: руками врага счастья себе не добыть. Не пойдет наш народ на такую приманку! Просчитается немец!

Линевский пристукнул мягким своим кулачком по коленке.

Игорь, помедля, ответил:

– А насчет счастливой России... вы полагаете, Семушкин думает?

Игорь подчеркнул последнее слово, внезапно получившее для него совсем новое, серьезное, пугающее своей огромностью значение, и тотчас же, не желая услышать прямой ответ, обязывающий к чему-то, к чему он сам не был готов, перебил себя:– Но, собственно, я не могу уловить, какую вы находите связь между этим вот фактом и строками Тютчева о единстве, спаянном любовью?..

– Ну как же! Ну, Господи! Ну как же не видите?– воскликнул Линевский.– Ну, это же нельзя объяснить! Это же вы не можете не чувствовать!

И так убежденно прозвучало это восклицание, что Игорь не стал больше допытываться. Он поднялся и, крепко пожимая руку поручика, произнес:

– Я сейчас знаю и чувствую только одно: все мы на нашем фронте готовы к тому, чтобы выполнить свой долг до конца. И в этом уже наше счастье и наша победа.

II

Закончив свои дела к средине дня, Игорь решил еще побыть в Поповке, до следующего утра, с тем чтобы отдохнуть и ко времени поспеть на станцию к поезду.

С передовых позиций Игорь шел сначала переходами ко второй линии, а оттуда ложбинкою, невидимой противнику, минуя сторожевые укрытия, прямиком, тропкой, убитой ногами солдат.

Он шел неторопливо, нарочно сдерживая шаг, выветривая из головы служебные соображения и заботы. День задался знойный, душный, и хотя в небе не видно было туч, но воздух казался густым, недвижно-тяжелым, как это бывает перед грозой. Край неба, мутно-кубовый, сливался на востоке с волнистой линией земли. Ласточки низко шныряли над лугом. В ложбине трава разрослась буйно и цветисто, От цветов и травы шел горький и медовый дух, блаженно кружащий голову. Всего больше цвело незабудок, особенно по глубоким выемкам, в сырых уголках. Здесь они поднимались высоко, широкоглазо, густой россыпью. Любуясь ими, Игорь невольно тянулся к их сочным, влажным стеблям и незаметно для себя нарвал полную охапку. Голубые невинные глазки с канареечными зрачками растрогали и сладко взволновали его. Зарывшись всем лицом в их медвяную сырую тьму, зажмурившись, Игорь ощутил себя совсем юным, мальчишкой, готовым откликнуться на любой зов и вместе с тем неотрывно связанным только с одним, бесконечно дорогим существом, так ощутимо близким, что не стало больше сил терпеть, перехватило дух. Игорь поднял лицо от цветов и глянул вперед себя. Никого вокруг не было, но ощущение близости дорогого существа не покидало его, напротив, все полнее овладевало им и волновало. Он ускорил шаг, он почти бежал. Скорее, скорее сесть за стол и до конца высказать все, что сейчас полнит душу!

Торопиться было кстати. Мутно-кубовый край неба грузно наплывал на ложбину. У околицы села уже клубилась пыль, поднятая нивесть откуда сорвавшимся знойным ветром. Взмахнули вершинами и загудели липы, погнулись к земле лозины у пруда, пронзительно гогоча, сорвалась с воды и, тяжело взмахивая крыльями, бороздя ими помутневшую воду, понеслась стая гусей, завизжали, подбирая юбки, бабы, стиравшие на мостках белье, пронзительно и заливчато заржали жеребята в загоне, захлопали окна в домах, по крышам стремительной дробью забарабанил крупный дождь, стеной пошел от одного края села до другого, грохнул первый раскат грома...

Игорь едва успел вскочить на крылечко дома, в котором остановился. Полоса дождя неслась все дальше. Под непрерывную небесную канонаду и взблески молний выглянуло солнце. Лучи его прорвались сквозь клубящиеся обрывки тучи, похожей теперь на бурый дым с золотым пламенем, окрасившим потемневшие крыши, огороды, луга ржавым отблеском и преломлявшимися в дождевых струях тусклым, непрерывно дрожащим серебром. Где-то из-за угла лихо зачастила гармошка, откуда ни возьмись с победными криками по лужам промчались ребята. Девушка выбежала на крыльцо навстречу Игорю, шарахнулась в сторону, прижалась к перильцам и засмеялась. Игорь кивнул ей и, все еще полный нетерпеливого волнения, ощущения близости Любы, мысленно говоря с ней, протянул охапку незабудок девушке и сказал:

– Нате вам. Правда, хороши?

И без оглядки вбежал в дом.

III

Дописывал Игорь письмо в потемках, забыв зажечь лампу, забыв выпить молоко, принесенное ему хозяйкой. И когда вышел наконец из дому, голова слегка кружилась, на душе было тихо, успокоенно. В небе ярко и низко горели звезды, воздух был свеж, пахло влажной травой, дымком, по улицам гуляли девчата с солдатами, как в мирные дни, и только дребезг тачанок, тяжелый грохот грузовиков, повелительные и начальственные вскрики да одиночные ружейные выстрелы напоминали о том, что фронт под боком, что мирная тишина эта ненадежна и случайна.

Игорь не пошел на улицу, а свернул через калитку в хозяйский сад. Сад был фруктовый, стволы деревьев, обмазанные мелом, прямыми белыми рядами спускались под горку к огородам. Огород обрывался невысоким песчаным скатом к речушке, заросшей камышами и лозою, петлистой и узкой, коварной, в глубоких ямах, с илистым дном и корягами. Игорь уже купался в ней и едва выбрался из омута. Ребята поведали ему, что под корягами водятся раки и лини, а в омуте живет карп такой необъятной величины, что его никто не вытащит...

Вдоль берега горели, потрескивали костры, слышны были голоса, всплеск воды. Кто-то купался, кто-то тянул бредень, у костров варили уху. Никем не замеченный, Игорь спустился к знакомому местечку, выкупался и сел на песчаной прогалинке, в кустах, отдохнуть. После дождя вода была теплая, не хотелось уходить от нее. Игорь сидел на песочке, медленно одевался. Невдалеке, чуть выше, за лозняком, весело полыхал костер.

У костра сидело четыре солдата, пятый лежал на животе головой к костру, – подбрасывая под котелок хворост. Игорь пригляделся. Что-то в лежащем солдате показалось ему знакомым... Солдат, сидевший рядом с лежащим, виден был до колен, высоко подобранных. На коленях он держал листок бумаги и медленно, с заминками читал, ставя ударения в самых неожиданных местах, отчего спервоначалу трудно было разобрать слова. Остальные трое, сидевшие по другую сторону костра, то скрывались совсем за столбом дыма и искр, то на мгновение появлялись, и тогда видны были их коротко стриженные круглые головы и голые плечи.

Вслушиваясь, Игорь уловил перечисление бесконечного числа имен и поклонов и тотчас же понял, что читают письмо, и письмо это пришло из деревни, от жены к мужу, и что адресовано оно непременно вот этому лежавшему на животе солдату. Лицо солдата полно было сосредоточенного и счастливого внимания, губы шевелились вслед за произносимыми чтецом словами. Он подкинул в костер сосновую ветку, костер зафуркал, затрещал, веселое пламя полохнуло вверх, осветив лицо лежавшего так ярко, что каждая черточка его заиграла. Щеки, вскрылья широкого носа, бритый крутой подбородок были густо и мелко изрыты оспой и так прохвачены солнцем, что цветом своим напоминали крепко просоленную и провяленную рыбу; глаза из-под слегка припухлых век глядели светло, открыто и счастливо.

По этим-то глазам, еще до того, как обратить внимание на конопатки, Игорь узнал в лежавшем того ополченца, который рассказывал Линевскому о Волчке. Игорь тотчас же заметил и собаку. Она показалась теперь куда больше, черно-дымчатая шерсть на ней распушилась, отсвечивая взблесками пламени, уши торчали торчком, черный блестящий нос и верхняя губа сморщились над оскаленным рядом ослепительно белых зубов. Волчка держал за обе передние лапы один из трех солдат, которые сидели от Игоря по ту сторону костра. Солдат похлопывал собачьими лапами себя по коленям, а Волчок возбужденно и вместе с тем осторожно покусывал ему пальцы. По выражению лица солдата и по морде собаки видно было, что это занятие доставляет им обоим удовольствие.

– «И еще кланяется тебе Афанасий Степанович»,– раздается напряженный от старательности голос чтеца. Игорь не стал слушать, а только глядел на этих людей, на костер, на собаку, так ладно и гармонично слитых с душистой и звездной ночью. Он ни о чем не думал и даже, казалось ему, позабыл вое то, что занимало его мысли последние дни, всю остроту непрестанного ожидания и подъема душевных сил, в каком он находился еще за несколько минут до того, когда писал жене письмо. А вместе с тем именно сейчас, тут, на берегу реки, скрытый тьмою ночи, став невольным соглядатаем чужой жизни, Игорь полнее, чем когда-либо, проник каким-то шестым чувством в существо назревающих событий, во внутреннее их значение для себя. Что-то в нем потянулось к людям и так зацепилось за них, что уже нельзя было оторваться. Это не похоже было на те чувства, какие владели им, когда он писал Брусилову. Те чувства шли от рассудка, от его понимания чести и правды, от любящего, возмущенного в своей патриотической гордости сердца, а сейчас чувства эти владели им вне сознания и похожи были на дыхание: дышишь и не замечаешь, что дышишь, но внезапно волна свежего воздуха ворвалась в грудь – и Боже мой! вдруг поймешь, какое счастье дышать!

Игорь и не заметил, как прервалось чтение письма, как солдаты, кроме одного лежащего, зашевелились, заговорили разом, залаял Волчок. Игорь смотрел на лежавшего ополченца и был счастлив его счастьем, Ополченец приподнялся и, повернувшись к Игорю профилем, чуть закинув голову, широко смотрел в небо на звезды. Такое выражение лица могло быть только у очень ясного и счастливого человека. И Смолич, еще не расслышав его слов, знал уже, что он говорит о своей жене, о себе и слова его пытаются скрыть, не выдать полноту счастья и вместе с тем дают понять слушателям, что говорящему не в диковинку это состояние счастья.

Но то, что услышал Игорь, оказалось далеко не веселым, хотя рассказывалось веселым и даже смешливым голосом, ни на мгновение не утрачивая какой-то глубинной силы и счастья. Но эта-то противоречивость тона речи и существа рассказа и оказала на Игоря то благотворное и окрыляющее действие, которое вдруг озарило перед ним сущность его собственного томления, непреложность назревающих событий и противоречивость их воздействия на жизнь и судьбу каждого в отдельности и всех вместе.

Во все продолжение рассказа ополченца, которого солдаты, как запомнил Игорь, звали Ожередовым, ничто, кроме желания не проронить ни слова, наслаждения каждым словом и изумления перед своеобразием речи рассказчика, не занимало Игоря и не отвлекало его внимания. С таким же, очевидно, вниманием слушали Ожередова и его товарищи. Никто его не перебивал, изредка только кто-нибудь вставлял словечко одобрения, сочувствие, или возмущения тем, о чем повествовал рассказчик.

Он говорил громко, весело, с тем особым ладным щегольством и закругленностью, с каким говорят многие простые русские люди, незнакомые с литературной речью, а порою и с грамотой.

Речь Ожередова изобиловала словами, которых раньше не слыхал Игорь, но они тотчас же становились понятными и как-то очень шли к месту. Голос у Ожередова был глуховат, хриповат, но и этот недостаток казался под стать тому, о чем рассказывалось. В прищуренных глазах то и дело вспыхивал лукавый огонек, а быть может, только лишь отблеск пламени костра. Правой рукой Ожередов держал сучковатую палку и равномерным движением помешивал ею угли, левою он упирался в песок, поддерживая склоненное к костру крепко сбитое тело.

IV

– Ну что ж с того, что конопатый!

С этих слов началось для Игоря повествование Ожередова.

– Мне оспой еще в малых годах лицо вспахало... А ничего – девчата за красивого принимали. Смеяться умел. Я и теперь шутковать люблю. Если веселый да сильный – женскому племени лучше не надо. Да я много ими не займался. Я – рыбак, в море бабу не возьмешь, а бабе – чем от нее подалей, тем любопытней. Очень она мужским делом любопытствует. А любовь – от любопытства.

Наговоришь, удивишь – выбирай любую красавицу. Только любовь жену не сделает, а жену терпение дает. Я со своей невестой, теперешней моей женой, три года гулял... И не ошибся. Присватался к ней лавочник, Один год – отказала, другой – отказала, а на третий мать прикрутила – «выходи замуж» и все тут; Сватать пришли ее. Настя в голос. А мать уже хлеб принимает и в другую комнату ведет – о приданом сговариваться. Тут моя Настя как чартанула! Жених к ней – она его ногой лягает. «Все равно за тебя не выйду» – и бежать. К сестре прибегла, сестра ее в горничных служила, велит мне передать – пусть от меня сватов шлют. Сестра к хозяйке своей, хозяйка зовет моего дядьку. «Так и так, мол, отнимают живьем невесту».– «Ладно,– говорит, – перебьем». Позвал бабку мою – пошли с хлебом, сели, спрашивают Настю: «Ты за лавочника хочешь идти?» – «Нет»,– говорит. «А за нашего?» – «Хочу!» – говорит. А мать ей: «Тоже нашла – рябого!» Ну да бабка нашлась – она у меня иглистая была: «У моего внука лицо Богом мечено – по гладкому глаз бежит и памяти нет, а за буграстое уцепится – не оторваться». Ну, теща и прими хлеб, заслушавшись. Дело кончено! Так и окрутили меня, а я в море был. Дядька гукнул: «Иди на Горку ко мне». Я удивился – николи дядька к себе не звал. Ну, вернулся домой, отцу рассказываю... Отец спрашивает: «Это ты сватов приказывал засылать?» – «Нет», – отвечаю. «Ну, так ладно, – говорит,– раз сделалось, так сделалось!» – «Главное, лавошника перебили!» – похваляется дядька. Ему только и надо было – свое доказать из гордости. А отец ему: «Я на тебя не сержусь. Невеста хорошая. Денег бы только достать на свадьбу. Ну, да ничего – у Марьянова под шею возьмем сотнягу. Трудно – да обернемся. Поезжай к невесте». – «Ладно, —

отвечаю,– вот с крючками управлюсь, тогда пойду». А сам застыдился. Куда днем к невесте?.. Как солнце на заходе – сподручней. Поехал в море. Удача удачу манит. На веселого человека и рыба идет. Ну, думаю, в такой вечер да не поймать! Море блином масленым лоснится, воздух – как молоко пьешь... В такой вечер не то что рыбу, дали бы волокушу, все звезды с неба сволок бы на кашу!

Только потянул, а он – вот он бьется, шельма! Пуда на два осетер... А под утро такого еще грянул—на все шестьдесят рублей. Значит, свадьбу справлять можно.

Накупили вина, музыкантов позвали. Пораспухалн они от водки: аж степ разлегается – музыка ревет. Вышли за околицу, кого ни встретим, – всех к себе закусить. Недели две не высыхали!

Об ту пору, вот как сейчас, весна стала дружно, деревья цвели рясно—загорались в одноутрье на самую Красную горку. Хороша у нас под Ейском весна...

Вышел я на зорьке с молодой женой из кладовушки, где спали, огляделся – чего только нет на свете роскошного: цвет абрикосовый, море, рыба играет...

«Ну что же,– говорю,– жена, будем жить?» – «А будем»,– отвечает.

И верно, вышло по ее – пожили все семь лет до разлуки – как надо быть. Доволен женой остался. Очень до детей внимательная баба. За детьми духом падает. Ну, да правду сказать – черти у меня, не дети! Хоть малы, а на все способные и шутину любят, как я, а сердцем удобные в мать. За семь лет пятерых мне принесла Настя! «Ты меня благодарить должон до конца дней,– говорит мне дядька.– Я бы не сосватал – все пятеро лавошниковы были бы!» Очень он ревнивый к чести. Я > ту пору, как оженился, совсем от земли отстал. Да и то – какая у нас земля? Песок, да и того одеялом прикрыть... Вся земля казачья, а мы пришлые... Так что я от пупка рыбак. Учиться не пришлось, в школу не отдавали. Отец говорил про меня: «Он и так жулик, а будет учиться – через четыре года в тюрьму попадет».

На этом месте рассказа слушатели грохнули таким дружным и сочувственным смехом, что Игорь и сам не удержался, улыбнулся, хотя и не понял, – что ж тут смешного в этом горьком признании?

– Ну и вышел из меня рыбак, – продолжал Ожередов,– раскалистый рыбак, без похвальбы скажу. Рыбная промысел – охотная вещь, как карты. И в погоду и в припогодку все на воде. То сети правишь, то крюки ставишь – минуткой дорожишь, а себя беречь и в мыслях нет. Иной раз чирии все руки обсыпят – застудишь в холодной воде, а все от моря не оторвешься... Тут главное—страсть нужно иметь, тогда и рыба идет, а болезнь не прикинется...

Раз унесло меня с братом на байде в море – на глуби ловили, неделю носило, никак пристать не могли, лед еще только тронулся – затирало. А харчей на двое суток. Вот наголодовали! Зато рыбы привезли отцу – амбар справили!

Только вы не подумайте: рыбу тянешь – о деньгах и в мыслях нет. Задор! Рыбака узнать нужно: с виду лют—наизнанку младенец, словом облает, рукой огладит. Ну, а который ему поперек дороги – подлец, тому не сдобровать. Море мелкого не любит.

Сперва с каюком да тремя сетями рыбалил, потом к рыбаку на байду пошел батрачить, а там в артель приняли. Ничего – посолонцевать было чем, без рыбки не оставались, а труд, конечно, жалеть не приходилось: в чужой ковш лить – воды не хватит. Только я привык всякую заботу шутиной снимать, как ложкой пену.

Посмеешься – кровь взболтнешь, не застоится. А жена у меня проворная, Одну отростку за руку, другую под груди, третью – впереди себя несет и по хозяйству успевает.

Жили.

У рыбака круглый год шарманка играет. Мужик зимой – на печку вшей парить ложится, а рыбак у проруби нос морозит – обыкновенное дело. Тут как кому пошлет. Заставишь сети или крюки, думаешь – вот с прибылью, а выходит один пшик.

А молодым я отчаянным был – загорелось, так подавай. Да еще друг-приятель завелся. Тому все нипочем! Крал, рыбалил, куда угодно готовый. Ни Бога, ни государства, ни отца, ни мать не уважает, самого себя не бережет. Он меня подстрекал на разные дела. Жорой Дол-бой его звать. Отчаянность – что огонь: ты ее к крыше – амбар подожжет, ты ее к дровам – уху сварит. В молодые годы лютовал Долба – ничего стерпеть не мог. Я все шутиной оборачивал, а его – как по живому мясу. Нигде не приживался – так по морю бродяжил, воровал, каюк дырявый, да и тот не свой, с чужих крюков рыбину фукал. На большой риск шел!.. У нас свои законы имеются. Не без этого. За воровство рыбы или снасти строго карается. Иначе нельзя. Море – оно во какое! Глазом не окинешь! Сети и крюки всю ночь в море, байды тоже на воде стоят – сторожа к ним не держать. Ежели бы не рыбацкий закон издавна – рыбалить невозможно стало бы. Рыбу из сетей выбрать чего стоит?.. Ну, и надумали старики свой суд.

Привяжут вора веревкой под лопатки, опустят в прорубь и, как сети подо льдом, до другой проруби протянут. Ничего – выживали!

Вот так-то тоже зимой было. На море по зимнему времени все удобства. Духанщик барак разбивает, какая хочешь напитка – согреться. Ну, как свободная минута – конечно, бежишь закусить-выпить. Видят рыбаки, приносит парень молодой духанщику сома огромадного. «Что дашь?» – спрашивает. Духонщик, известно, норовит задаром. Только наши рыбаки тоже цену знают»– не обстрекаются. А парень на все согласный. Отдает рыбину за обед да за пятьдесят копеек и табаку горстку. «Я,– говорит,– тебе еще такого принесу, мне не жалко». Ну, духанщик рад, а рыбаки прищурились – так no-честному не бывает. И несет парень еще через мало времени две рыбины и опять отдает духанщику почти что задаром. Выпил, закусил – веселый, а у самого волчья думка – сразу видать. Напился – ушел. Рыбаки к хозяину: «Ты что у вора краденое скупаешь?» Духанщик в испуг: «Мое не знает, мое честно покупал».– «Ну,– отвечают,– если ты того вора не изловишь и не дознаешься, быть тебе самому в ответе».

И верно, рыбака глаз не обманет, он – что далеко, что глубоко – видит. Схватился один хозяин – нет рыбины – сома, схватился к вечеру другой – две рыбины пропало. Побежали к духанщику: они самые! Духанщик рассказал, как было. «Ладно, – говорят, – если твои свидетели найдут вора, тебя не тронем, а иначе ты отвечаешь», Опять, значит, духанщику беда. Что делать? А рыбаки, прослышав про вора, так все в одностенку поднаваливают к духану. Пошли свидетели по толпе вора искать, а толпа в сто человек и боле. Видят – один парень хоронится. Подошел к нему свидетель, да как хватит под печенку: – «Ты что воротишься?» Тот не стерпел – оглянулся. Его сейчас и признали. Ну, стали решать, какое ему наказание. Воровство невелико – в прорубь не стоит, решили бить его веревкой обледенелой – у кого он украл одну рыбину, один раз тому ударить, у кого две – два раза. Положили парня на снег, заголили задницу, а первый хозяин никак не решится бить. Вор ему кричит: «Что же мне, из-за тебя пузо морозить, дожидаться? Бей, сукин сын! Меня бить присудили, а не морозить!» И рыбаки € ним согласные: «Если, – говорят,– бить не станешь, мы тебя самого изобьем». Ну, он ударил и – бежать. А другой хозяин так хватил от усердия – те, что вора держали, не удержались, попадали! А вор – ничего, молчит. Потом встал, оправился, зубы оскалил: «Ну и секли! – смеется.– Разве так секут? Учить вас надо!» Вконец застыдил. И сами не рады были...

Тут я и познакомился с ним. Очень уж по-моему ответил. «Ты, я вижу, парень,– говорю,– точеный, хоть кого отбреешь!» – «Бритву о камень точат,– отвечает он, – не жалеют, потому и остра. Я себя не жалел – обточился».– «Звать-то тебя как?» – «Жорой звать, а прозвище Долба». – «Что же ты,– говорю,– Долба, на такие дела пускаешься по-зряшнему? И прибыли никакой – обед да табаку понюшка,– и срам от людей».– «А я,– отвечает, – прибыли не ищу. Прибыль куркуля-мироеда любит: мне бы сыту быть, да нос в табаке. Что чужими сетями рыбу тягать хозяину на уху, что с чужих крюков осетра красть себе в пропитание – срам один, а воля разная. Ты-то сам кто будешь – хозяин али батрак?»– «Батрак». – «Ну, если батрак, – сам знаешь. Лучше пусть секут, чем на спине ездят! Да и не всегда секут! Это как потрафит. А с чужой тарелки есть не стану». Очень меня он этими словами раззадорил: всю ночь вместе пили. С того и пошла наша дружба. Крепкий был человек – от своего правила не отступал. Только мне в его дела пускаться было не с руки. У меня семейство росло – воровством семейству не обеспечишь. Так иногда разве побаловаться из озорства...

«Я не овца, в шкоду не пойду – голова на плечах есть». У Жоры от таких моих слов белые пятна скидывались по лицу от злости. «Если сетками нормально рыбалить,– кричит,– они никогда себя не оправдают. Так и помирать под хозяйским хомутом собрался?» – «Ну, может, разживусь как-нибудь байдой,– шутовал я ему в ответ, – сам хозяином стану». – «Барбос! – «кричит, – Барабуля безмозглая, на какие это ты рубли байдой разживешься от батрацкого кошта? Отростков своих прокормить не можешь, а туда же!»– «Накоплю», – задорю его. «Ты и навозу из-под себя не накопишь с голодухи!» – «А давай сообча копить, может, и выйдет!..» Брехнул это я так – для изводу, дуропляства ради. Смотрю, а у Жоры глаза – углем красным. «Стой! – кричит,– а ведь дело задумал: одна лозинка на излом годна, собери еще – костер раздуешь! Давай батраков на артель подбивать!» – «Это как же?» – «А так. Пусть каждый от приработка проценту отложит по условию – соберем сумму, посуду и сетематериал купим, будем рыбалить сообча». Настя моя разговор наш слушала – она Долбе не доверяла, ворюгой в глаза кликала, а тут согласилась: «Жора правильно толкует. Лучше артелью, чем на хозяина, и воровать отучитесь». Ничего только у нас не вышло. И денег скопили – шестеро нас бедняков поладило, – и байду купили у старика одного – ай, хороша была! Осмолили ее по порядку, парус справили, и крюков наточили из хлама, и сети жены наши сплели, а рыбалить негде. Куда ни кинемся – все занято, все хозяйские участки. Поставим сети, а у нас их наутро сломают да еще судом грозят. Пошли к атаману, «Хотим по-честному рыбалить – нас не пускают».– «А вы,– отвечает, – арендуйте у обчества участок – рыбальте на здоровье. Соскребли, что могли, на аренду, приносим. «Мы

иногородним не даем,– отвечают,– у нас и для казаков не хватает». А казаки сами николи не рыбалили – все нашими руками. Землей живут. Куркулями. Ой, взлютовала наша ватага! Пеной изошел Долба. «Ну, погодите! – кричит, – совесть вас, индюков проклятых, не удавит, придет время, попомните!» Даже Настя моя и та распалилась: «Нет житья честному человеку! Сами грабят, других на грабеж толкают!» – «То-то и оно, – отвечает Долба,– одни грабят – им почет, а другие корку из помойки вытянут – им замок да решетка». Смотрит на меня – глаза волчьи, зубы, как у цыгана, – наружу, с лица и так черен, а сейчас точно дегтем смазали. «Вот тебе,– говорит,– твоя артель! Вот тебе скопили на черный день!» Отдышался, глянул на всех – а у меня все шестеро мы собрались, бедуем сообща – и тихим голосом досказывает: «А все-таки правильно – артелью! Байда есть, снасти есть и руки есть. Одного изловят – крышка, а шестерых не утопишь, на глубокое пойдем». Мне бы не ходить, к хозяину вернуться, спину гнуть – все-таки жена, дети, так нет! – узнал волю, товарищей стыдно, а тут время самая жаркая – путина, аселедка пошла. И так пошла, шельма,– на берег сыплется!

V

– Выбрали мы Жору Долбу атаманом, поставили парус – он у нас черный был – смоленый, как у таганрогских рыбалок, а по здешним краям все желтые – охра с оливой. Приметный вышел парус (не гадали мы об этом раньше) – и айда в море. Порешили так: выйдем на глубь, станем на якорь, а в темно спустим тишком сети и снова на глубь до зари. С зарею сломаем и на ту сторону моря ахнем – продавать. Так и проживем путину контрабандой – без берега. Только идем мимо косы,– а коса у нас далеко в море – Долгой звать,– смотрим: тянут волокушу. Сажень в тысячу волокуша – халявинская. Халявин по нашему краю первый рыбник был. Все промысла от Ейска до Ахтары – его. Переработкой занимался, сетематериалы рыбакам раздавал. Три четверти улова себе за сети, четвертую часть за наличные оттягивал. Вся беднота на него рыбалила. С головой был казак. Язык мой сорочий – охотник тарахтеть, лишь бы весело. «Смотри,– кричу Долбе,– вытрусит нам все море Халявин и тюльки не оставит. Черпануть бы из его волокуши – на всю зиму аселедочкой разживемся». Сказал для смеху. А у меня с Долбой так уж повелось: моя шутина ему – как пистон берданке под собачку: пистон только щелк – искра одна, а из дула – смерть. Я посмеюсь для задора, а у него дело готово. «Свертывай парус,– командует,– волокушу в каюк. Пищула, Смола, Безуглов, с байды долой, отпускайте конец!»

Атаману не сперечишь – делай, что велит. И спрашивать не стали – сами догадливы! Очень уж злы были на куркулев. А тут из-под носа!.. Отбили мы им крыло у волокуши! Вытянули свое – серебром играет, одна к одной, как целковые. Подняли парус, а халявинские кричат нам, ругаются. Увидели черный парус, признали: Жоры Долбы артель. Выбежал сам Халявин. «Ну, вернитесь только, сучьи дети, в тюрьме сгною, воры!» – «От вора слышу! – куражится Долба.– Приеду осенью краденым меняться. Барабульку на табак!» – «Смотри, как бы тебе голову свою заместо барабульки не оставить»,– поддает Халявин. «Такому дураку и моя голова не поможет»,– перекрикивает его Долба. «А я ее собакам отдам»,– кричит Халявин. «Собаки слопают – умнее станут, от хозяина уйдут – батракам дорогу укажут!»– загоняет его Долба. «Ах ты, хохол голопупый!» – кричит Халявин. «Сам ты куркуль, сучья косточка!» И пошли один другого хлеще. Уж на что рыбаки слова не скажут без матери – оттого и вода в море соленая, – тут и мы диву дались.

Вот ругня! Казаки подхватили – давай рыбаков мылить, а рыбаки побросали волокушу – на казаков. Нас далеко в море отнесло, а все слышен гуд – ругаются!

Солнце обуглилось, в воду садится – заштилило. На веслах идти не с руки – намахаешься, время упустишь. А селедка – рыба нежная, ее и часу держать нельзя без рассола – сгноишь. Стали на якорь – трое волокушу убирают, трое с аселедкой управляются. Сами поглядываем – нет ли погони... Рыбкой шлепаем, молчим. «Уж лучше бы,– думаю,– пришли отбирать, что ли... на берег погнали бы, ну в холодную заперли – и делу конец... а тут чего еще не натерпишься... вся жизнь под кручу...»

И даже шутовать позабыл. Море, когда заштилит, тишиной сердце нудит. Море петь должно. А тут еще Жора сидит на корме, на меня смотрит, зубы скалит, причитывает:

Жил Нестерка,

Детей у него шестерка,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю