Текст книги "Брусилов"
Автор книги: Юрий Слезкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Работать ленится,
А красть боится.
И не знает, чем кормиться...—
поддевает на шутину. Когда море молчит – какие шутки? Что ни скажешь – все невпопад. Ему – Долбе – хорошо, холостому. «Я,– говорю, – другую сказку знаю: жил господин, как перст один, и сам воровал и других подбивал».– «Уж не я ли тебя подбивал?» – Спрашивает Долба. «А кто же?» – отвечаю. «Я? – кричит Долба и идет ко мне.– А не Халявин подбивал?» – «Зачем же Халявин,– говорю я и тоже становлюсь на ноги. – Халявин работу давал». Уступить не хочу. «Не Халявин тебя, дуроплета, в море выгнал? Я тебя берега лишил?» Оба мы здоровы были. Долба чуть повыше, пошире в плечах. За грудки схватились – кровь в глаза, знаю, нет правды в нашей сваре, а будем биться до смерти. Штиль эта проклятая!..
«На атамана руку подымаешь?» – кричит Долба. «Такого атамана-вора утопить мало», – отвечаю я. «Так-то ты побратался со мной, акула! – кричит Жора и трясет меня за грудки,– Любить обещал?» – «Люблю,– отвечаю ему,– а пощады не дам!»
Едва нас розняли... За дракой нашей – солнце нырнуло вглубь, ночь полегла. Молчком аселедку убрали, обсолили, хлеба пожевали и спать. Жора Долба на вахте остался – ветер сторожить... От обиды мне и спать не хотелось, а лег – не заметил, как заснул. Слышу, кто-то треплет. Глаза открыл – Долба надо мною. И пришло мне несуразное – сейчас Жора убивать будет. Вскочил и за глотку его – душить. «Очхнись, – кричит Жора,– ослобони!» Поотпустил его малость,– он на меня: «Да ты что, взаправду последнего ума решился? Потрошена твоя голова! Сын к тебе приехал»,– «Сын?» Тут только заметил – стоит мой Пашка-старшой, ему тогда девять годов было, спроворный пацанок. «Тебе что надо?»
И выложил он мне: всю семейству мою из дому взяли, к атаману в амбар заперли, дом наш опечатали, а Пашку отпустили – ищи своего папашу, где знаешь, найдешь, скажешь: пусть вертается со своей шайкой на милость к атаману, а нет – не видать ему семейства. Пашка догадался, каюк ночью стащил – шел в море, на веслах. «Слышу – плещет вблизях, – говорит Долба, – окликнул, – ан это твой Пашка». Что тут будешь делать? «Ну,– говорю,– коли вражина подтузовала, ее хваткой не скинешь – я делал, я в ответе. Едем, Пашка, домой».– «Эх ты, шутяка мокрый! – преграждает мне дорогу Долба. – Не шутковать тебе, я вижу, а на поминках плакать. Какой ты есть рыбак? Какой ты мой друг, Ожередков Иван, когда веселого ничего не скажешь?»– «Это, может, врагу моему весело, а не мне,– отвечаю ему и сажусь в каюк со своим сыном.– Был у меня друг Жора Долба – да весь вышел».– «Так и спокинешь товарищей, не попрощавшись?» – «Так и спокину, – чего их будить? Пусть спят на здоровье. Мне одному терпеть»,– «Э, нет! – кричит Долба.– Ты, может, и спокинешь,– они тебя не спокинут! Эй, Смола, Пищула! Безуглов! Стромоус! Вставайте: полундра!» Сапогом их растолкал, вскочили рыбаки, покидались к снастям: думают, пора с якоря сниматься – дует погода. «Стой,– кричит им Жора,– слушать команду – атаман приказывает, а кто против, того в воду! Пищуле и Стромоусу байду сторожить, да чтобы в оба глаза! Чуть что, окликайте, и ходу! Смола с Ожередовым в каюк к Пашке, а Безуглов – айда со мною в наш! Ну, с Богом!» Никто слова не сказал, тихонько сели за весла; пристали к косе, каюки вытащили, а Долба Пашке: «Ну, теперь веди – куда твою маманьку поховали?» Пашка повел в станицу, обочиной, огородами, через загородки в атаманов сад, к баньке.
«Вот,– показывает, – тут вся наша семейство». Только видим из-за дерев – у баньки на двери тяжелый замок висит: не собьешь без шуму, на лужку сторож сидит, а еще подале, в беседке, гости. Прислуга бегает туда-сюда: из кухни в дом, из дому в беседку – угощает закусками, вином. Гости громко промеж себя разговаривают, смеются, вокруг них хозяйские собаки сидят, куски ловят. И среди гостей сам Халявин. Все пьяные. «Ну,– шепчет Долба, – тишком тут дело не обойдется».– «А зачем тишком? – отвечаю.– Вот они все тут, идем прямо – повинную голову и меч не сечет. Не такая у нас вина большая. Отдадим аселедку...» – «Выходит, ты, когда не смеешься,– совсем дурак,– говорит Жора. – Хам в петлю лезешь, сам себя удавить помогаешь. Ладно уж, за тебя подумаю. Сиди тут – жди, и вы тут сидите. Я живо...» В кусты шмыг – ночь темная, не видать. Только в беседке свет, гитара бренькает. Есаул романсы гундосит. Сидим, смотрим – понять не можем, чего Жора надумал.
Вдруг слышу из баньки плач – тоненько так. Пашка меня в бок: «Это Мишутка плачет». – «Слышу, молчи уж...» До того заскучал,– пропадай все пропадом, хочу семейство свое видеть. Совсем уж собрался вставать, идти к баньке, смотрю – Долба тут как тут. «Ну, дело сделано,– шепчет,– будет потеха! Зевать не станешь,– целуйся с женой – никаких!» Присел рядом, дышит жарко, видно, устал. «Да что сделано?» – спрашивает Безуглов. «А ты смотри – «увидишь». И вот видим через мало времени – будто светает за домом. Чудно так – всполыхнет и погаснет, а потом враз все дерева в саду как зальются кровью, как зашуршат листьями, а над ними грачиный грай – без обману – пожар. Сторож от баньки бежать, скликает народ, собаки выть, гости с хозяином к дому. «Ну, теперь без помех – ломай замок!» – кричит Долба – и к баньке. Помучились над проклятым! Дверь настежь, детей на руки, – давай бежать. Ног не слышу под собой, а набат гудит. Вся станица взмурашилась. С байды окликают: «Свои?» – «Свои! – кричит Жора веселым голосом.– Принимай Ожередовых отростков, подымай парус,– как раз низовкой нас в Мариуполь сдует. Эх, море! Стелись под нами счастливой дорожкой! Прощевайте, берега родимые!» Тут я снова себя нашел. Подхожу к Долбе. «Ты поджег?» – спрашиваю его. «А я!» – отвечает весело Долба. «Давай же я тебя поцелую», – говорю я. «А что же, поцелуемся!» – откликается Жора.
Мы крест-накрест обнялись. Поцеловались. «На общую судьбу обрекаемся»,– говорю я. «На веки нерушимо!» – отвечает Долба. И все как есть – и Смола, и Безуглов, и Пищула, и Стромоус – закрепили: «Быть нам одной ватагой навеки нерушимо!»
VI
– Пришли в Мариуполь, аселедку продали, рыбалим где ни придется, а задерживаться подолгу – не задерживались: могли опознать. На Керчь посунулись к августу. По керченскому побережью в летнее время почти что и рыбы нет – так, барабулька да тюлька. Осенью зато самый лов аселедок, да вот еще камса агромадными косяками. Дельфины камсу любят. Оторвут полкосяка, гонят в открытое море, в два дня все сожрут. Так и видать – плещут стаей дельфины,– ну, значит, лови камсу.
Порешили мы здесь стоянку сделать, к берегу притулились. Места дальние, к осенней путине сюда со всех концов рыбак шел, всякого племени – и астраханцы, и хохол, и кацап, и турок, и татарин, разбери там, не то что у казаков. Получи в управлении рыболовством бумажку на право улова, уплати что следовает, занимай на косе свободное место, рыбаль. И паспорта не спрашивали – с начальством только поладь – рыбкой там или бумажкой покрупней. Приедет урядник, инспектор, спросит: «Все в порядке у вас?» – «Все в порядке, ваше благородие!» А. у него уже мешок готов для рыбки. Отбери хорошенькую – вся недолга.
Слепили на косе из глины и камыша халупу, разобрали сети, хозяйствуем. Очень нам моя семейство сгодилось. Жена моя Настя – женщина спроворная, на всю артель стряпала, бельишко стирала, сети чинила – мы ее в долю приняли. А пацаны мои, которые постарше, сети разбирают, крючки точат, смазывают, с поручением бегают. Хорошо повели дело – заработали. Даже многие завидовать нам стали, которые в одиночку рыбалили. «Не родня?» – спрашивают. «Не родня», – отвечаем. «А дружно как...» Языком поцыкают, покачают головой, отойдут. «Вы что же, не верите нам?» – кричит ям Долба. «Це-це! Разве так бывает,– ответит кто из них,– чтобы деньги поровну делить – не ругаться? Воры так только живут». И сторонятся. Чудак народ! А то иной раз со мной заведут разговор. «Твоя баба?» – на Настю кивают. «Моя».—«Ай, ай, красивая баба!» – «Ничего...» – «А дети твои?» – «Мои».– «Все твои?» – «Все мои...» – «Це-це, счастливый какой! Хорошие дети».– «Пожаловаться не могу – хорошие дети». Посидят, подумают, глаза сощурят. «А с товарищами вместе живешь?» – «Вместе». – «Дружно живете?» – «Дружно».– «А не завидуют?»– «На что завидовать-то?» – «На жену». Да ну вас к. чертовой бабушке! До кулачек доходило!.. «Вы, – кричат, – самые сподручные места забираете! Вы,– кричат,– без веры живете с одной женой, вам шайтан помогает», Очень у нашего народа в правду веры мало, друг дружку стравливают. А тем пользоваются продажные шкуры. «Вы, – кричат, – с казацкой стороны, а казаки с кобылами живут, по маковку в братниной крови ходят!» Ну что ты на это скажешь? На той стороне нас казаки хохлами задражнивали, на этой казаками ругают. А выходит,– никому нет своего права. Дошло, конечно, до начальства. Приехало, обошло косу, сурьезное. К нам в халупу заглянуло. «Что это на вас жалобы поступают? Неправильно живете?» – спрашивает. «Как же неправильно, ваше высокоблагородие? Разрешение получили, места чужого не занимали—на свободное сели, рыбку ловим, рыбку продаем по-честному... » – «Артелью?» – «Артелью». – «А почему не каждый на особицу?» – «И рады бы—средств нет. Соскребли, что было,– купили сообща посуду». – «И поровну делитесь?» – «Да как по работе, – мнемся мы, не знаем, что ответить,– иной раз поровну выйдет, иной раз...» – «Нельзя поровну! – кричит начальство. – Все только перед Богом равны, а не перед законом! Каждому свое! Вы тут набезобразничаете, а нам что же – артель привлекать? Артель судить? Каждый за себя, один Бог за всех! Помнить нужно! Помнить нужно!» Даже ногой притопнуло начальство. «А вы не молокане еще, чего доброго?» – «Никак нет». – «Православные?» – «Православные».– «Ну, перекреститесь». Мы перекрестились. «Хорошо,– говорит,– на этот раз прощаю». Фуражку даже сняло начальство, стерло пот, присело отдохнуть – значит, уважение нам оказывает. Пашку моего подзывает, по голове оглаживает. И так уж в разговоре будто бы спрашивает; «А из каких вы, братцы, мест сами будете?» Тут Жора Долба вступился – зубы заговорил. «И паспорта в порядке?» – «Все как есть в исправности»,– отвечает начальству урядник – ему уже в свое время дадено было по положению... Конечно, и начальству поднесли. Разделались. Только с той поры стал к нам все чаще урядник наведываться. То будто бы за рыбкой, то так с добрыми людьми побалагурить. Нам-то недосуг – промышляем. Ну, он при детях моих с Настей разговор. «Повадился черт окаянный,– говорит мне жена,– обо всем расспрашивает... Ты его убери с глаз моих, а
то не стерплю, обижу». А мне-то и вовсе не с руки с полицейским человеком свару затевать – он, как захочет, так и вывернет: захочет – на воле человеку жить, захочет – за решеткой сидеть, – весь тебе закон на двух ногах. «Ты уж, Настя,– говорю,– не бушуй, человек он нужный, пусть себе болтает». – «Да кабы он языком только трепал, – отвечает Настя,– а то с руками лезет». Меня смех разобрал. «Ну,– говорю,– за этим я спокоен! Тебя не затронешь! По себе помню! Женихался – цельные дни спина болела». – «И еще поболит! – отвечает, смеясь, жена, да как хватит промеж лопаток:– Вот тебе гостинец!» Хороша была в ту пору Настя. Лицо круглое, белое, – загар к ней не приставал, Она у казачек научилась сметаной с мелом мазаться. Бровь густая, глаз веселый, грудь парусом, в кости широка – как тополь. Все шутить с ней не уставал. Рыбаки и то смеялись: «У тебя жена что баркас грузовой,– николи порожней не ходит». А вышла история. Повёртались в какой-то вечер на берег, вижу – бегает урядник у самой воды, ругается, по воде урядникова фуражка плавает. Она у него белая была, форменная. У халупы Настя стоит, смеется, лицо красное. «Ну, – подмаргиваю рыбакам своим,– натрепала, видно, Настя урядника. Как бы чего там не нашкодил теперь». Сам рыбу в корзины убираю—не спешу. Настя нас завидела, кричит: «Поглядите на этого трясогузку! Рыбки, вишь, ему захотелось! Рыбки жирненькой охота! А ну-ка, за шапкой! Полови!» Товарищи смеются. Один только Жора Долба сурьезный. Прыг из каюка прямо в воду – бежит бродяком к уряднику. Мы и не опомнились – подбежал к нему, хвать его у загривка за китель, потянул на глубь, где фуражка плавала,– головой в воду. «Будешь, сучья душа, по чужим халупам шляться? – кричит. – Будешь к бабам чужим лезть?..»
Так взлютовал – насилу оторвали. Урядник весь мокрый, трусится – бежит на гору, издали кулаками машет. «Это вам даром не пройдет!» А тут вдруг на Долбу Настя припустилась. Николи такой злой не видал. «Ты что же это,– кричит на Жору,– проклятая душа, в чужие дела встреваешь? Тебя тут кто звал? Ты думаешь, атаман, так и мне указ? Тьфу на тебя! Глаза мои не глядели бы на вора! Ишь ты – нашел кого учить! Я тебя самого в котле утоплю!» И ко мне: «Хорош тоже! Нашел друга! В погибель нас заведет! Ирод проклятый! Сейчас от него отделяйся, а то сама от тебя уйду!» Каких слов только не высыпала. Жора Долба молчит – посмирел. Отошел в сторону, зубы оскалил. «Смотри, пожалуйста,– кричит Настя,– кобели шелудивые погрызлись! Я вам не сучка далась! Так и знайте. Меня зубами не отвоюешь. Шиш тебе под нос будет! Сама за себя постою. Геройство твое, что от клопа, – вонь. Противно!»
Тут вышел со своим словом Стромоус Никита, Он всех нас был старее. Говорить не любил. Люльку раскрутит, дудит себе в усы. На этот раз не стерпел. «Ты, баба, помолчи, – сказал он Насте, – спасибо, что с собой возим. Я говорил – нечего бабу в море брать. Море бабу не любит. Ну, сделали Ожередову Ивану уважение – рыбак хороший. И, значит, нужно терпеть. Я так думаю – складывайте, ребята, снасти, бегим с этого места в Черные воды – здесь нам больше житья не будет». Мы так и сделали. Стромбуса послушались, в ту же ночь сети сломали, вышли без огня проливом в большое море...
Долго Жоре неловко было. Только мы ему не поминали – с кем под горячую руку не бывает. Я уж после допытался – урядник-то Настю на грех улещал, а за отказ обещался всех выдать. Она возьми фуражку его да и кинь в воду. Все одно выходит: не искупай Долба урядника – сидеть бы нам в остроге. Порешили к турецким берегам податься, а там видно будет... Засмирели от грусти. В байде темно, народу пропасть – меньшие мои плачут, жена в сторонку ховается, на меня не глядит, рыбаки на бабу косятся, каждый думает на особицу... Эх ты! Лучше бы в остроге вшей кормить, Очень я не любил, когда люди молчат,– ты ругайся, а не молчи. Когда человек молчит, от него всего ждать можно. А тут миновали пролив благополучно, вот оно Черное море! Я его первый раз увидел. Ну, сравнить нельзя с нашим, с Азовским,– тут волна густая, кубовая, концов не видать. Так и сыпем от маяка по глубям. За нами искры, точно спичками кто чиркает. Ночь сухая, духовитая, грудь рвется – дышать устанешь, ветра будто и нет, а парус не стрыпнет, тугой,– конец держишь, точно конь играет. От такой красоты Жора Долба петь зачал. Стоит на корме, меж колен рулевое правило держит, задрал хайло в небо – гудит. Последнее дело, если рыбак песню поет. Мы – народ не певучий, нам море слушать, погоду перекрывать матерным словом. Уж запоем – до последней точки дошли. «А ты бы перестал, браток, – говорит ему Стромоус,– нехорошо».– «Уж чего хорошего – свиней режут, так и у тех складней выходит»,– откликается Настя злым голосом. И хоть бы одну песню до конца допел, а то все разные – начнет, бросит, за другую возьмется, слов не разберешь: черт-те што! Как резанет: Не мучьте душу, объятую тоской,
Быть может, завтра последний час пробьет!
Так наливай бокал полней!
Смысла нет, а до сих пор помню, до того пронзительно пел – к середке добирался. Только с зарею утих. Передал вахту Пищуле, к моему боку прилег, расторкал: «Ты вот что, – говорит, – послухай меня, Иван». – «Слухаю».– «В оба уха слухай! Запомни мои слова!» – «Запомню».– «Вот тамочка – берег, видишь?» Я за борт глянул вприщурку: туман над морем дымком розовым вьется – и по самому краю, с левой руки, будто нитка золотая. Никак примечаю что-то... «Гляди лучше, – говорит Долба.– Кавказский берег называется. Анапа. Недалеко город Новороссийск стоит – богатеющий порт. Места роскошные. Тут только жить. И рыба-скумбрия – первый сорт, камбала, кефаль... На дельфина охота... не было бы за мной делов – лучше мне не нада. У тебя семья – шесть душ... Места дальние, не тронут – велико ли твое преступление; – живи тут». – «Изловить, может, и не изловят,– отвечаю,– а чем жить буду?» – «До конца слушай,– говорит Долба и тискает мне руку, чтобы я молчал.– Сетей твою часть артель тебе отдаст, и денег даст, и крючьев, ну, а байду не оставим – сам разживешь. Жена у тебя хозяйка – пособит. И ты лучше со мной не спорь, а то осерчаю навеки!..» Мне и спорить-то охоты не было: далеко ехать страсть не хотелось – только перед товарищами неловко. «Чего ж там,– отвечаю,– с семейством, верно, не с руки и вам обуза». Тут Жора Долба опять мне на плечо надавил, глазами сверлит, тяжело дышит. «Ты не думай,– кричит мне в самое лицо,– я от слова своего, тебе данного, не отрекаюсь и судьбу свою от твоей не оторву, – только... был я вором, а подлецом николи не буду. Так и знай...»
VII
Ожередов смолк. Молчали и слушатели. Игорь все еще продолжал слушать, хотя голос рассказчика давно замолк.
– Пристал ты, значит, к Анапе? – наконец раздался чей-то молодой веселый голос.
Ожередов не сразу ответил. Он помешал затухший костер, глянул на небо, на звезды, которые, казалось, опустились ниже и горели ярче.
– А что толку, – сказал он, – согнали меня и с анапского берега в три шеи. Даже не присел. Пришлось заново в кабалу идти...
– А Долба?
– Не в долгое время и Долба вернулся в Россею… Совсем присмирелый. «При чужом народе, – говорит,– состоять – последнее дело. Лучше, – говорит, – уж тут как-нибудь окрутнусь, авось на своем поставим в своем отечестве...» А тут—война, Оба мы и пошли...
– Та-ак,– протянул кто-то за костром многозначительно и хмуро.
Волчок тявкнул, вскочил, наставил уши, прислушался к чему-то, что еще не коснулось человеческих ушей.
– Выходит, вы своего берега не достигли, – снова прозвучал молодой голос.
– Не достигли, – ответил Ожередов и, бросив палку в костер, встал на ноги.
– После войны достигнем, ничего...– с глубоким убеждением и спокойствием откликнулся тот, кто играл с собакой, и тотчас же перебил себя: – Ты чего, Волчок? Чего услыхал?.. Так и есть... Чуете? Никак, поют! И музыка!..
– Верно! – подхватил Ожередов и пошел в темноту, подсвистывая к себе собаку.
Все поднялись. Поднялся и Смолич. Он незаметно для себя, очевидно, чтобы лучше слышать Ожередова, подтянулся совсем близко и теперь оказался рядом с дотлевающим костром.
Не могло, быть сомнения: легкие взлеты влажного воздуха несли издалека, со стороны фронта, заглушённые расстоянием пение и музыку.
– Веселятся,– произнес кто-то.
– Не наши, – подсказал другой, – это немец.
– У них праздник завтра. Наследника ихнего день ангела, сказывают,– объяснил третий.
Голоса удалялись. Игорь пошевелил носком сапога угли, синий огонек побежал по ним и померк. Тишина и безлюдье, голубое сияние звезд, гаснущими волнами уплывающая веселая мелодия, все еще живой и бередящий отклик в душе на только что услышанный рассказ незнакомого человека – слились в одно гармоничное, высокого строя целое. Что-то широко распахнулось в Игоре навстречу жизни.
– Достигнем...– невольно проговорил он полным голосом.
Он не знал, что хотелось ему выразить этим словом, оно звучало непривычно, заемно и вместе с тем показалось полным глубокого значения.
– Достигнем...– повторил Игорь со все возрастающим счастливым волнением и тотчас же услышал со стороны рощи характерный однообразный гул.
Он так пришелся кстати, что ничуть не удивил Игоря.
– Началось! – вскрикнул он. – Артиллерия! Пошла! Наконец-то!
Игорь выкрикивал эти слова уже на бегу. С шибко бьющимся сердцем он взял подъем, задохнулся, но не убавил ходу. «Однако завтра только двадцать второе мая,– проносилась где-то стороной несвязная догадка,– а мне приказано к началу операции... а немцы веселятся... знать не знают... как все это здорово!.. Поспею или нет?»
Он добежал до рощи, когда уже последнее орудие выезжало с другого ее конца на дорогу. Между деревьями мелькали огоньки карманных фонарей, слышны были приглушенные голоса. Чей-то конь заржал, кто-то прикрикнул: «Ты в поводу веди! в поводу-у!..»
Вся роща, казалось, полна была шепотливым тревожным шорохом и шелестом, земля все еще отвечала дрожью и гулом на удаляющийся медленный и упрямый грохот колес.
Несколько фонариков скрестили свои лучи у ствола старого дуба, раздался неторопливый голос:
– Ну, господа офицеры, поздравляю. Ровно через пять часов начинаем. Проверьте ваши часы по моим. Сейчас ровно двадцать три часа. Напоминать вам вашу задачу не буду... Ну, с Богом... и в добрый час!
Фонарик осветил круп лошади, лизнул седло, потом холку. Бледная под электрическим лучом, с тонкими пальцами рука ухватилась за повод.
– Анатолий Павлович! – задохнувшись, вскрикнул Игорь.– Позвольте мне с вами...
VIII
На наблюдательном пункте все сидели в напряженных позах. Хотелось двигаться, действовать, но выпрямиться было нельзя, тотчас же сосновые ветки били по лицу. Телефонисты не снимали наушников. Крутовской при свете электрического фонарика сверял карту, тысячу раз проверенную. Игорь вглядывался в редеющую тьму, пытаясь разглядеть офицерские блиндажи австрийцев, до которых, казалось, рукой подать. Наблюдательный пункт был в окопе сторожевого охранения. Шел второй час ночи, но австрийские офицеры все еще не унимались. Совершенно явственно долетали отдельные вскрики. Пили за эрцгерцога, за дам, за победу, за славу австрийского и германского оружия. Кто-то даже подымался над бруствером и кричал в сторону русских окопов.
– Русски, спишь? Иди нас поздравляй! Виват!
Голоса заглушались оркестром, игравшим штраусовский вальс. Уставшие музыканты играли жидко и фальшиво. Штраусовская беззаботная мелодия, звучавшая именно тут, в эту ночь, перед лицом настороженно притаившейся русской боевой линии, казалась Игорю многозначительной, Он невольно оглядывался и хотя ничего не мог увидеть, но ясно представлял себе бесконечную нить окопов, жерла пушек, направленных туда, откуда неслись пьяные крики и музыка, ощущал каждым нервом дыхание всего фронта, сторожко ждущего своего часа. Бесчисленное количество лиц и среди них лица ополченцев с учебного поля под Шепетовкой, лица ополченцев у костра, лицо Ожередова и никогда не встречавшееся, но хорошо запомнившееся, со слов Ожередова, лицо Жоры Долбы – представлялись теперь умственному взору Игоря как единая пружина, готовая вот-вот развернуться. Важно не только собрать всех этих людей воедино, поставить перед ними задачу, подготовить к выполнению этой задачи, но нужно суметь в какую-то минуту, именно в ту, а не в какую иную, – отпустить пружину, В чувстве времени – гений полководца. «Ах, какой хитрый... и от меня скрыл...– с восхищением подумал Игорь о Брусилове, – И как все рассчитал!.. Сейчас, когда австрийцы празднуют день рождения эрцгерцога Фердинанда...»
– А ччерт! – выругался Крутовской.
– Что такое? – спросил Игорь. – Время тянется...
– Ужасно!
На востоке небо, в эту ночь по-особенному глубокое, чистое, полное звезд, помаленьку начало редеть, и знакомый холодок побежал по лицам. В узкой яме укрытия земля дышала сыростью, болотцем, стесняла грудь, паутина усталости заволакивала глаза. Чтобы отогнать усталость, Игорь попытался разглядеть местность в бинокль. В белесом тумане первое мгновение все сливалось. Крутовской охотно, чтобы занять себя и отвлечься от нервного напряжения, стал наизусть объяснять капитану обстановку.
– Вот вам – видите? – в трех верстах от шоссе тянется на юго-восток ряд небольших болотистых окон вдоль Стыри. Справа – в версте от шоссе – тоже озерцо. Это расстояние между окопами и занято нашей бригадой. На левом фланге три батальона первого полка и вторая и третья батареи... Шоссе и пространство до озера справа заняты моей батареей и четвертым батальоном полка. Наш фланг несколько выдвинут вперед. Второй полк в резерве. Вон там – за нами в мелколесье наши орудия, их и при солнце не разглядеть. Это все наша работа... Местность, как видите, ровная и вся как на ладошке... Каждый квадрат под обстрелом. Мне не нужно сверяться по карте, на любое задание, зажмуривши глаза, могу ответить наизусть, не вычисляя команды... Если бы вы знали, как мы работали! – Крутовской передернул плечами и воскликнул: – Этих дней никогда мне не забыть!..
IX
Утренняя звезда поблекла, заря разгоралась все ярче, но тишина рассвета казалась неправдоподобной. Приказаний с командного пункта не поступало. Русские линии безмолвствовали. Игорь и Крутовской не отрывали глаз от медленно ползущих часовых стрелок. Они показывали без шести минут четыре часа утра, когда раздался голос в телефонной трубке. Охрипшим тенором, напряженно тараща глаза на Крутовского, телефонист передал приказ.
– Угломер – сорок пять, тридцать, трубка сто пятнадцать! – так же хрипло и сорванно, как человек, внезапно пробужденный от сна, выкрикнул Крутовской.
– Выстрел идет! – повторил ответ с батареи телефонист.
И воздух дрогнул… Казалось, пошатнулась твердь. Игорь невольно вытянул руки и все же ударился грудью о бруствер.
Ураганный огонь проносился над головой.… И тотчас же взрывы один за другим, как бурно бегущая гамма, подняли землю и балки вдоль всего видимого вооруженным глазом австрийского фронта. Волна детонации катилась обратно, но тотчас же навстречу ей свистел новый огненный вихрь. Каждые две с половиной минуты – «чемодан», каждые две минуты – снаряд полевой пушки, каждый снаряд в заранее намеченную точку…
Грохот, огонь, смерть… Грохот, огонь, смерть... С остановившейся, торжествующей улыбкой Игорь то отмечал время по секундомеру, то следил за разрывами. – Раз, два, три, – шептал он. – Раз, два, три... И каждый раз на слове «три» вздрагивала земля, узкий блиндаж сотрясался и воздух рвало в мелкие клочья. Казалось, пущена была в ход одна-единственная гигантская машина, и безупречный ритм ее движения подчинил себе все окрест. Не было ни благостно разгорающегося утра, ни голубизны весеннего неба, ни зелени луга, по которому еще вечером Игорь шел, сбирая незабудки, не было памяти о прошлом, не было и мысли о настоящем, не было ощущения жизни и страха смерти... только одно – удары сердца, отвечающие орудийным ударам, отдача себя всего этому неумолимому ритму, в котором, казалось, заключались вся цель и смысл бытия. Самый этот ритм, эти чередующиеся удары и огненный смерч стали собственным сознанием и действием такой опьяняющей силы и всесокрушающей воли, которым нет и не может быть препятствий. Рот невольно открывался, готовый кричать «ура», все тело собрано для броска... Едва замедлится пауза, сникнет грохот, и ты сам ринешься вперед...
– Раз, два, три, – механически прошептал в который раз Игорь и сразу не понял, что произошло. Мгновенная тишина заглушила грохот.
Игорь подтянулся на руках, готовый выпрыгнуть, и с трудом опомнился, остановленный Крутовским.
– Пошли? – спросил он.
– Нет, не слышно,– ответил Крутовской.
Они ждали атаки, нарастающего «ура». Они вгляделись в австрийские окопы. Среди нагромождений балок, осколков бетона, вспаханной и вздыбленной земли враг зашевелился.
– В чем же дело? Перерыв?
– Да, конечно, перерыв.
Игорь, глубоко вздохнув, отер пот, струившийся по лбу и щекам.
Четверть часа длилось глухое молчание.
Все трое сидели, опустив головы, тяжело дыша, точно после непосильной работы.
И снова приказ по телефону, новый угломер, «выстрел идет» и снова – огненный смерч... Снова бегут в убежище австрийцы, и губы снова шепчут: «Раз, два, три...»
В десять утра с первой линией австрийцев было покончено, Огонь перенесли на вторую.
И опять перерыв, пятнадцать минут глухоты, и точно по хронометру новый вихрь огня, новый удар удесятеренной силы. Камни, бревна, деревья, тела людей взлетают в задымленную пустоту неба. Слов рядом стоящего человека не слышно, глаза засыпаны песком, открытый рот пересох. Бьют тяжелые орудия через каждые две минуты. Покрасневшие, слезящиеся глаза не видят движения секундной стрелки. Через каждую минуту грохочут легкие. В стекла цейса нельзя разглядеть ничего в рыжей клубящейся дали...
Ровно в полдень пошла наконец русская пехота. Она перекатилась через первую линию, достигла второй… Люди бежали в серой мгле, солнце затмилось...
X
Одну только коротенькую минуту Игорь колебался. Приказано было явиться в штаб фронта 24 мая. Сегодня 22-е. Но тут же было сказано, что к началу операции он будет нужен комфронта. Как быть? Чему верить?
К началу операции он все равно не поспел вернуться, остается поверить числу. Два дня в его распоряжении... И тут же пришла догадка: конечно, его ждут к 24-му, а надобен он Брусилову к началу операции вовсе не в штабе, а тут – на месте действия! Умейте читать между строк, если вы хотите точно и разумно выполнять директивы главнокомандующего, господин капитан!
Алексей Алексеевич не бросает слов на ветер. Зачем он послал своего адъютанта на центральный участок 8-й армии? Чтобы тот убедился в правильности суждения комфронтом о боеспособности и добросовестной подготовке к прорыву 39-го и 40-го корпусов? Чепуха! Кому лучше знать, как не Брусилову, войска своей родной 8-й армии? Он никогда в них не сомневался и крепко уверен в них сейчас. Но он не доверяет воле и духу Каледина. Вот в чем суть. Об этом сказать прямо он не хочет. Вмешиваться непосредственно в управление армией он тоже не считает целесообразным.
Но Брусилов хочет, чтобы сила удара, который будет нанесен противнику, достигла не одну только цель прорыва фронта противника. Ему нужно, чтобы бросок на Луцк на пути к Ковелю, опередив оба фланга армии (что для него несомненно), явился бы началом разгрома 2-й австрийской армии, над тылами которой эти части нависнут. Эту задачу следует подсказать Каледину вовремя. Но конечно же не раньше того, как удастся прорыв, и .именно так удастся, как это предвидел Брусилов.
Чтобы проверить действие, необходимо при нем присутствовать. Вот зачем понадобились глаза и уши адъютанта Смолича. Когда глаза его убедятся в том, что все сделалось как должно, пусть уши его услышат директиву Каледина войскам центра, посланную ему главнокомандующим устами его адъютанта. Эта подсказка будет принята как совет, и приказ не смутит норовистого командарма.
Все это может быть выполнено к 24-му мая. Вот почему этот день назначен для возвращения в штаб армии. Все предусмотрено Алексеем Алексеевичем до мелочи. Ошибки нет ни в чем. Итак – нужно лично убедиться, как воспользуется пехота блестящим зачином артиллерии, потом поехать в штаб Каледина, проверить сводки и поговорить с Алексеем Максимовичем.