412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Олеша » Книга прощания » Текст книги (страница 23)
Книга прощания
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:16

Текст книги "Книга прощания"


Автор книги: Юрий Олеша



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Как страшно сказал Монтень о том, что если вы прожили год и видели смену времен – зимы, весны, лета, осени, – то вы уже все видели! Ничего нового вы уже не увидите!

Это похоже на то, как говорил Ильф, – «идемте, здесь больше уже ничего не покажут».

Между прочим, мне уже, кажется, ничего не покажут. Например, я почувствовал, что та продолговатость во времени, продолговатость вдаль, с которой всегда воспринималась поэзия, теперь исчезла. Она стала закрытым кругом. Также не ощущаю я и продолговатости истории, когда читаю, например, о Наполеоне.

Впрочем, возможно, усталость, отсутствие чистого воздуха.

Когда заговорщики душили Павла и он вдруг увидел одного в конногвардейском мундире, он решил, что это сын, Константин. Он закричал:

– Пощадите, монсиньор! Воздуху! Воздуху, монсиньор!

Это не был сын.

Этот Константин – странная личность [272]272
  Константин – великий князь Константин Павлович (1779–1831), впоследствии отказавшийся от права наследования престола в пользу великого князя Николая Павловича, будущего императора Николая I.


[Закрыть]
. Герцен пишет, что он нравился солдатам, народу. Он сам признается, что после смерти Александра, когда он видел Константина шагающим по коронации рядом с Николаем – втянув уши в плечи, в желтый воротник литовского полка, – то он видел в нем своего героя. Тут же он восклицает, что герой его был очень дурен собой, такого даже и в Ватикане не сыщешь (в галерее статуй римских императоров времен конца).

Затем этот роман Константина с Польшей. Он, например, аплодировал польским войскам под Остроленкой, бившим русских. Потом брак на польке.

Он умер от холеры. Поляки называли его «старушек».

Николай эпохи Пушкина вовсе не такой, как его представляют себе и изображают в иллюстрациях, в кино, на сцене. Он, кажется мне, без усов. Есть бюст работы Витале, современный Брюллову, Пушкину, Глинке, где Николай с резко выраженным, именно безусым римским лицом. Усы, наверное, появились позже, когда они появились и в Европе. Так что образ Николая, выкатывающего сердитый глаз из-за уса, придуман, безусловно, как придумывают няньки всякие страхи для детей.

Смущает в данном случае, правда, Дантес. Молодой француз, приехавший из Парижа, из аристократических кругов. Почему он с усами? О, эти льняные усы Дантеса! Можно представить себе, как он был красив, – как страдал Пушкин, перехватывая взгляды Натали!

Стоит обратить внимание на то, что Монтень, кроме всего, еще и поэтический критик. То и дело встречающиеся у него цитаты из римских и греческих поэтов свидетельствуют не о схоластической начитанности, не о желании автора отдать дань увлечению именно классицизмом, а о том, что автор искренне любит поэзию.

Он ее и оценивает с исключительной тонкостью!

Вот бы и мне написать такую статью, в которой мотивированно, а значит, и увлекательно для читателя нашли бы место цитаты из русских поэтов – не одна, не две, а целая река цитат!

Я бы привел поразительные строки из Есенина [273]273
  строки из Есенина… – Из стихотворения «Мы теперь уходим понемногу…» (1924).


[Закрыть]
:

 
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
 

Две первых строчки еще не представляют собой чего-нибудь исключительного; наоборот, они могли бы встретиться и у другого поэта – мять цветы, валяться на траве, целовать женщин и быть от этого счастливым, – тут еще никакой поэтической глубины, это обычно. Но считать себя счастливым от того, что не бил зверей по голове, – это необычно, это может открыть нам в нас только поэт. И только поэт может назвать зверей нашими младшими братьями.

Он жил до Наполеона. Интересно, что бы он высказывал о нем? А что, «если» – это детское слово, игра!

Совершенно прелестная статейка о Катоне, цель которой устроить, как говорит Монтень, соревнование между четырьмя поэтами, восхвалявшими Катона. Он приводит четыре стиха, с большим искусством комментируя их.

Меня иногда тянет сделать примерно то же – найти повод, чтобы привести ряд замечательных русских строчек. Обратить на них внимание всех. Я это не забываю сделать, где только предоставляется возможность. И сейчас сделаю это. Какое, например, Мандельштам находит определение для полуострова в стихотворении, где перечисляются как раз эти географические формы:

И полуостровов воздушны изваянья [274]274
  «И полуостровов воздушны изваянья». – Строка из стихотворения Мандельштама «Европа».


[Закрыть]
.

Мне кажется, это очень хорошо – сравнить полуостров с изваяньем. Вспомним, Микеланджело хотел сделать статую именно из скалы… Также у Данте в «Чистилище» изображен высеченный в скале барельеф.

Кстати, Монтень упоминает о царе древности (Камбиз?), который в гневе вызвал на поединок скалу.

Читал «Вертера» и горько рыдал, вспоминая и свою жизнь. Странно, я был молодым! Его видишь – высокий, в синем фраке, в сапогах, в желтых панталонах. Гуляя, вернее – мечась ночью в бурю по окрестностям, потерял шляпу. Ездит верхом. Что-то зрительно вроде, как мне кажется, Ленского. Нет, это просто провоцируют лошадь и сапоги. И тогда почему Ленского, а не Онегина? Нет, глупо.

Написано великолепно. Не роман в письмах, а сборник писем одного к другому – Вертера к Вильгельму. Вдруг незадолго до гибели вмешивается текст издателя, мало чем отличающийся от текста Вертера. Все чуть-чуть натуралистично, особенно последняя сцена. Сама по себе ситуация очень отдельная, натуралистическая, поэтому единственная в своем роде, фотографическая. Не обобщено. Между тем – при том, что в основе любовь, страсть, поэзия – хотелось бы обобщения. Словом, что там говорить! Превосходно!

Бонапарт возил «Вертера» в итальянскую кампанию в походном сундуке. Можно себе представить, какой это имело успех!

Упоминается Оссиан: Вертер его читает вслух Лотте. Мне было читать скучно. Что была за мода на Шотландию? Вальтер Скотт, Оссиан… И тут же любовь и вкус Бонапарта к Оссиану. Туманная пелена, бегущая луна, большие женщины с распущенными волосами.

– Любимая, уже написан Вертер! [275]275
  –  Любимая, уже написан Вертер! – Фактическая цитата из стихотворения Б.Пастернака «Рояль дрожащий пену с губ оближет…» из цикла «Разрыв» (1918). У Пастернака:
  Я не держу. Иди, благотвори.
  Ступай к другим. Уже написан Вертер,
  А в наши дни и воздух пахнет смертью:
  Открыть окно что жилы отворить.


[Закрыть]

Попробуем от руки.

Кстати говоря, и в эпоху, когда писал Гоголь, нет, пожалуй, позже – ну, скажем, в эпоху Герцена, уже пребывавшего в Лондоне, можно было услышать обсуждение, кто чем пишет. Один говорил, что пишет, конечно, стальным пером! Другой: «Что вы, что вы! Я только гусиным! Разве можно что-нибудь написать стальным?» Словом, подобно тому, как теперь обсуждают – рукой или на машинке. Как будто «это важно»!

«Разве пишут рукой? – спросил Микеланджело. – Пишут головой!»

Интересно выяснить, когда он и на самом деле состоялся, этот переход на стальное перо! Скажем, пером писал, например, Стендаль? Гюго? Лев Толстой – чем начал, гусиным? Как оно выглядело? Где впервые появилось? В Бирмингаме? Гусиные перья, это мы забываем, тоже не представляли собой некоей, так сказать, стихийной вещи – наоборот, это были в некоем роде фабричные изделия: их оттачивали специальные мастера, придавали им удобную и простую внешность – чуть ли не коротких, величиной в наши автоматические ручки, трубочек без всяких именно перьев на концах.

Совершенно неважно, разумеется, чем пишешь. Ведь можно и диктовать! А когда из уст великого человека вылетают какие-либо образы, ведь он их не пишет; они – в воздухе!

Правда, иногда ощущаешь связь между рукой и головой в связи с белеющей перед тобой страницей. Правда, письмо рукой – это письмо, если можно так выразиться, цепью; это бог… Что касается работы на машинке, то я каждый раз затрачиваю много силы на то, чтобы приподнять и передвинуть всю махину; возможно, это влияет на ход работы – скорее надоедает, скорее чувствуешь желание отдохнуть…

Я не помню, при каких обстоятельствах я увидел первую пишущую машинку. Возможно, что это чудо уже стало более или менее привычным к тому времени, когда я уже мог заглядывать в окна. Во всяком случае, я не помню какого-либо дня удивлений и восклицаний по поводу этой машинки.

Возможно, что я увидел ее в окне пароходства Трапани, на углу Карантинной и Строгановского моста. Тогда это называлось только одним именем – Ремингтон. Барышня, умевшая работать на машинке и продававшая этот свой труд, называлась ремингтонистка. У Льва Толстого в Ясной Поляне одна из комнат так и называлась – ремингтонная. Там j печатались, так сказать, «на машинке» «Воскресение», 1 «Хаджи-Мурат», «Живой труп», «Дьявол» и многое другое.

Ничего себе, пища для первых шагов этого маленького Молоха!

Что-то не помнится, чтобы появление пишущей машин– ' ки в какой-то степени было предсказано, как это бывает с другими чудесами в этом роде.

Также, пожалуй, не было предсказано и появление кинематографа. С кинематографом тоже связано имя Толстого. Он относился к изобретениям с одобрением, даже, как говорят, хотел написать для какой-то тогдашней фирмы сценарий. Смотрите, каким он был новатором!

Кстати, на заре своего появления кино запечатлело из очень немногих именно Льва Толстого – как бы благодаря за поддержку. Как бы там ни было, хвала! Мы можем видеть сквозь трепет тогдашней съемки, почти что сквозь какую-то неисчезающую рябь воды экипаж Толстого, подкатывающий к вокзалу, и в этом экипаже – господина в черном сукне, в черной шляпе с огромным количеством седины на этом сукне и вокруг лица… Это Лев Толстой… Бегут студенты, ка-. рабкаются на столб. Все усиленно, по воле бегущей ленты, машут локтями – Толстой, Софья Андреевна, студенты, городовые… Экипаж щегольски заворачивает, и все исчезает…

Подумать только, что я мог бы увидеть и живого Толстого. Почти мои сверстники его видели. Одна дама рассказывала, как однажды, когда она была девочкой, они ехали с мамой в трамвае, и об одном сидевшем впереди старике мама прошептала, что это Толстой… Трамвай шел по теперешней Кропоткина – по тогдашней Пречистенке. Вдруг старик встал, чтобы выйти из трамвая. И дама говорит:

– Пока он шел к выходу, весь трамвай стоял.

Стоя написать рассказа нельзя. А я ведь чаще всего пишу стоя.

Впрочем, Гоголь писал именно стоя. Анненков [276]276
  Анненков Павел Васильевич (1813–1887) – критик, историк литературы. Имеется в виду его книга «Гоголь в Риме летом 1841 года» (1857).


[Закрыть]
чудесно вспоминает о встречах с Гоголем в Риме в то время, когда писались «Мертвые души». Он как раз написал главу о Плюшкине, ту, следовательно, где сад, где береза, как сломанная колонна, где упоминание о красавице, именно третьей сестре, где доски моста, ходящие под проезжающим экипажем, как клавиши… Гоголь, вспоминает Анненков, был в восторге от написанного – и вдруг пустился по римскому переулку вприсядку, вертя над головой палкой нераскрытого зонтика. Гоголь писал, стоя за конторкой.

Как они, Гоголь, Пушкин, заслонили собой почти всех, кто писал одновременно! Того же Анненкова, Аксаковых, еще многих, которые заслонены для меня и до сих пор… Боже мой, Герцена! Герцена, который писал, что у Николая был быстро бегущий назад лоб.

Герцен писал великолепно (в чисто изобразительном смысле). Тут я найду цитату, где описана старая простуженная обезьяна, жившая, в детстве Герцена, на углу печки. Из книг, посвященных обзору собственной жизни, разумеется, самая лучшая «Былое и думы». Какая удивительная книга написана на русском языке! Эстетической оценки ее как будто нет в нашей критике. Великие фигуры Пушкина, Лермонтова, Гоголя заслонили от нас целый ряд писателей тех времен. Заслонили и Герцена (я как раз говорю об эстетической стороне).

Заметит ли наблюдатель, что у меня на одну дату приходится иногда по пять-шесть записей.

Повторяю, это ничего не значит. Я это делаю с такой легкостью, которая наперед говорит об отсутствии ценности. Где-то я сказал, что, пиша эти записи, я ничего не вычисляю. Вот именно: легкое, в длину движение…

Вдруг понимаешь, что Герцен – это прежде всего художник. Описывая, как входили к нему в камеру Крутицких казарм, так сказать, его мучители, он останавливает внимание на внешнем виде этого обстоятельства, на форме события. Он говорит, что жандармский офицер, входя, вносил с собой «несколько кубических футов мороза», описывает его рукавицы, обшлага. Ему нравится этот жандармский офицер! Вот подите ж.

Изображая Ермолова, бросает на ходу, что у того был седой шалаш волос. Нет, конечно! Шалаш седых волос!

Я никогда не вижу наружности Андрея Болконского. Он, по Толстому, красивый брюнет – маленького роста, с маленькими руками. Впечатления нет. Безухов толстый, большой, в очках. В сцене гнева он схватывает с умывальника мраморную доску и готов убить того, против кого гнев. Физическая сила. Впечатление есть. Вероятно, он в коротких панталонах и в чулках. Углы воротника возле щек. Наибольшее впечатление от Сперанского. Неприятный смех, белые руки. И это его «нынче хорошее вино в сапожках ходит», когда, закупорив невыпитую бутылку, уносит ее от гостей. По силе подлинности обед у Сперанского, может быть, первая картина в романе.

Как теперь читают «Войну и мир»?

Мы, я помню, постепенно приходили к этому сроку – по лестнице, что ли, возраста. «Тебе нужно прочесть “Войну и мир”», – говорил кто-то.

Я прочел ее в эпоху первой любви. Хотелось, чтобы девушка, которую я любил, – вся в лунном свете (о, можно было отдельно взять в руки волос ее локона и отдельно легший на него луч!), – и хотелось, чтобы она «не изменила» мне, как Наташа «изменила» Андрею. Она как раз изменила! Я из «Войны и мира» вырвал пучок страниц – тех, где любовь Наташи к Андрею и похищение ее Анатолием, – и послал ей: чтобы успокоить ее.

Удивительно, ведь это и в самом деле было в моей жизни: я со всей верой допустил, что человека можно успокоить литературой!

16 октября. Или. 15

Писать не хочется. Поставил дату и думал, что побегут строчки, – нет!

Читал записки Шаховского [277]277
  Читал записки Шаховского… – Речь идет о «Записках князя Якова Петровича Шаховского, писанных им самим».


[Закрыть]
о первых днях в Москве после того, как оттуда ушел Наполеон. Чего-то недосказал Толстой, не передал каких-то особенностей того года, тех дней, того колорита, стиля. Все это было более картинно, как все древнее. Вот именно, это было более старинно, более древне, более отодвинуто в сказочные, если можно так выразиться, годы, чем это дано у Толстого. Да, но Толстой родился после 1812 года всего лишь через пятнадцать лет [278]278
  Толстой родился после 1812 года всего лишь через пятнадцать лет. – Олеша не точен: через шестнадцать.


[Закрыть]
. Он мог разговаривать с современниками этого года. Как же он мог бы не передать этого более древнего колорита.

Может быть, это мое личное ощущение – этой сказочности. Тут уж все, кстати говоря, путается. Москву сжигал Ростопчин, приближенный в свое время Павла. А Павел – это уже форменная сказка. В самом деле, император, взяв у фаворитки перчатку (Гагарина), говорит, что в цвет перчатки окрасит свой строящийся дворец. Сказка, кот в сапогах! А через двадцать лет тем не менее рождается Толстой, и я с ним живу в одном столетии. Удивительно!

Как обстоит дело у Толстого с имущественным отношением к жизни? В ранних дневниках нет каких-либо свидетельств, которые говорили бы о пренебрежении его к материальной стороне существования. Скорее, он был скуп. Что это за приходо-расходы в дневнике великого человека?

Есть высказывание Толстого о Наполеоне, где он снижает величие последнего, ставя ему в вину именно его приходо-расходность, «суетливость» – как он определяет. Замечает ли Толстой, что и у него не кристальная сущность в этом смысле? Брат его был кристальным, Николенька, не суетливым, без имущественных оценок жизни.

Вспомнить только, сколько нравственной работы стоило Толстому так называемое опрощение, отказ от издательских прав… В самом деле, почему должна была возникнуть особая роль жены, с которой ему пришлось бороться? Если хотел опроститься, то и сделал бы это – так уж ли это трудно! С самого начала жил бы так, чтобы не нужно было опрощаться, отказываться от чего-то. Это необязательно? Верно, необязательно, но и необязательно в таком случае ходить вокруг да около того, что тебе не достижимо, чего ты не можешь!

Как некоторые высокие достижения техники или медицины определяются словом «чудо» и есть поэтому чудеса техники или медицины, так могут быть определяемы тем самым же словом и высшие достижения литературы – таким образом, можем мы говорить и о чудесах литературы.

К чудесам литературы относится, мне кажется, то описание неба над головой идущих ночью в ущелье солдат, которое есть в одном из кавказских рассказов Толстого. Там сказано, что та узкая извилистая полоска ночного неба, полная звезд, которую видели над собой шедшие между двух отвесных стен ущелья солдаты, была похожа на реку. Она текла над головами солдат, как река, эта темная, мерцающая бесконечностью звезд полоска.

Стоило бы подобрать сотню таких чудес. Зачем? Чтоб показать людям, как умели думать и видеть другие люди. Зачем это показывать? Чтобы и те, кто не умеет так думать и видеть, все же уважали себя в эту минуту, понимая, что поскольку они тоже люди, то они способны на многое.

Одно из поразительных, если можно так выразиться, обстоятельств «Войны и мира» – это то, что Пьер Безухов, никому не открывавший своей тайны (любовь к Наташе), открывает эту тайну пьяному и пошлому оккупанту в горящей Москве…

Именно так: они сидят в чужом доме, пьют вино, и Пьер рассказывает этому майору Рамбалю о своей любви. Майор, как ни пошл, ни пьян, как ни груб (в результате того, что в данном случае еще и завоеватель), относится с пониманием к тому, что говорит Пьер, понимает, что Пьер говорит именно о чистой любви.

– Да, да, – восклицает он, – ле нюаж! Облака!

Если бы я делал сценарий для фильма «Война и мир», я начал бы с этой сцены: Рамбаль и Пьер в чужом доме – начал бы с этого признания Пьера. Это сократило бы роман почти вдвое. Эти «нюаж» и были бы монтажным поводом для краткого изображения того, что было до 1812 года, изображения Наташи и всего, что связано с ней.

Мне кажется, что Толстой сделал неправильно, избрав героем Левина как он есть, с его мудрствованиями, антигосударственностью, поисками правды, и не сделав его писателем. Получается, что это просто упрямый человек, шалун, анфан-террибль, кем, кстати говоря, был бы и сам Толстой, не будь он писателем. Иногда Левин кажется самовлюбленным, иногда просто глупым… Все это оттого, что он не писатель. Кто же он в самом деле, если не писатель? Такой особенный помещик? Что же это за такой особенный помещик? Если он умен, философ, видит зло общества, то почему же он не с революционерами, не с Чернышевским – почему он, видите ли, против передового (а ведь Левин, честно говоря, не очень сочувствует освобождению крестьян)? Если он умен, то почему же он не писатель, не Лев Толстой? Кто же он? Чудак? Просто чудак?

Считается, что Лев Толстой не признавал Шекспира.

Однако трудно допустить, чтобы это было так на самом деле.

Толстой – авторитет, которому веришь всем нутром. В данном случае эта вера исчезает. Я не верю Толстому, когда он говорит: «Я всегда живо чувствовал красоты поэзии во всех ее формах: почему же признанные всем миром за гениальные художественные произведения сочинения Шекспира не только не нравились мне, но были мне отвратительны» [279]279
  «Я всегда живо чувствовал красоты поэзии… были мне отвратительны». – Олеша приводит (не полностью) фразу из критического очерка Л.Н.Толстого «О Шекспире и драме»: «Недоумение мое усиливалось тем, что я всегда живо чувствовал красоты поэзии во всех ее формах: почему же признанные всем миром за гениальные художественные произведения сочинения Шекспира не только не нравились мне, но были мне отвратительны» (Толстой JI.H. Собр. соч.: В 22 т. М., 1983. Т.15. С. 259).


[Закрыть]
.

Читая это, я не верю, что Толстой говорит правду. Он нападает на неестественность языка Шекспира, – и тут же, приступая к изложению «Короля Лира», любовно цитирует шекспировское выражение о том, что Гонерилья любит отца больше зрения, больше пространства, больше свободы, любит так, что это мешает ей дышать.

Шекспир не мог не нравиться Толстому.

Его раздражает нелепость, как он выражается, драм Шекспира. В то же время он восхищается Пушкиным, у которого есть такая же неестественность, – и погоня Медного Всадника за чиновником Евгением не кажется ему нелепостью.

Между тем «Медный всадник» мог бы, если бы Толстой был последовательным, показаться ему таким же нелепым.

Толстой хотел ниспровергнуть Шекспира по тем же причинам, по которым он хотел ниспровергнуть Наполеона.

Эта причина заложена в человеческом характере Толстого.

В дневниках Толстого есть свидетельства о том, что главным своим свойством он считал стремление к славе.

Может ли в мире существовать какая-нибудь личность, которая была бы значительней меня? Может ли в мире существовать какая-либо идея, не высказанная мною?

Не может.

Толстой боролся с Наполеоном, с Шекспиром, с Искусством, с христианством. «Крейцерова соната» призывает людей к отказу от размножения – т. е. Толстой боролся с Жизнью!

Зачем я все это пишу? Чистая графомания!

Jl.Толстой говорил, что самое лучшее у Пушкина – его проза. Многое, в конце концов, не более как общие места. Тот же Толстой блестяще разоблачил Шекспира, – и немалая правота есть в его мыслях, – это восстание против общих мест: «Шекспир гений» – вот так же можно, желая отнестись к Пушкину зло, сказать, что проза Пушкина есть подражание Мериме. Особенно маленькие рассказы, и «Пиковая дама», и даже «Капитанская дочка», где Гринев разговаривает с Пугачевым по-французски.

Когда читаешь свидетельства тех, кто состоял при Толстом, всегда удивляешься одному обстоятельству: с Толстым почти не говорили о его работе как о работе писателя. Никто не поднимал совместно с ним обсуждения приемов его мастерства.

Я имею в виду Толстого в старости. Того Толстого, которого снимали кинематографом. В ту эпоху Толстой, на мой взгляд, достиг высшего мастерства. Это было тогда, когда уже начинали работать футуристы.

Кротость довольно часто является темой литературы. У Флобера – доброе сердце служанки, преданной господам. У Мопассана – целый ряд рассказов на эту тему. Как, например, была влюблена в кулака, собственника, живодера и хама, крестьянка, жившая с ним по соседству, и как, всегда презираемая им, умирая, завещала ему все имущество. И как он случайно узнал об этом, а узнав, поинтересовался, завещала ли она ему и повозку.

Почему так часто пишут о кротости? Читатель, между прочим, любит всплакнуть. Относятся ли к рассказам о кротости так же и великолепные, прекрасные тургеневские «Живые мощи»? Да, пожалуй, и о кротости, но главное в рассказе – религиозное смирение, радость мученичества.

Что за рассказ! Весь в том колорите солнца, смешанного с темнотой помещения, который и есть, так сказать, лето; весь в описаниях летних вещей и обстоятельств – меда, ос, лучей, лесных животных. Там и сон, о котором рассказывает Лукерья, летний – смерть с желтыми глазами появляется на ярмарке. Но лучше всего в рассказе – это внезапная радость Лукерьи, бывшей, кстати говоря, красавицы, когда она вдруг вспоминает, как вбежал к ней, в мученическую ее келью, заяц. Как сел на задние лапы, посидел, поглядывая на Лукерью…

– Как офицер, – говорит Лукерья, вспоминая красоту свою, вспоминая любовь.

Кроткие Достоевского неприятны, патологичны, кажутся высеченными для их же собственного удовольствия.

Моя деятельность сводится сейчас к тому, что в течение дня я заношу на бумагу две-три строчки размышлений, которые, кстати говоря, под сомнением; а что касается формы, то она весьма и весьма не выверена. Это примерно то же самое, как если бы художник время от времени подходил к холсту и выдавливал на него немного краски из того или другого тюбика. В конце концов ведь получится же пятно!

Подумать только, что эта деятельность, если расценивать ее с точки зрения писательской биографии, составляет по величине нечто, не большее, чем, скажем, записи Толстого – не то, что в дневниках, а в той маленькой книжечке, которую он прятал от жены. А где же моя «Анна», «Война и мир», мое «Воскресение» и т. д.?

Надо все это обдумать и сделать выводы.

Только что ел пломбир, замороженный, как это теперь делается, сжатым воздухом. Этот способ присоединяет к мороженому прямо-таки вонь. То мороженое, которое мы ели в детстве, было вкусней. Как ухитрялся обыкновенный мороженщик, вкатывавший во двор свою зеленую тележку, – «чудесного холода полный сундук», как назвал ее Осип Мандельштам, – продавать сразу сортов шесть?

Он зачерпывал мороженое из костяной трубы ложкой – зачерпывал так умело, что на ложке оказывалось не больше лепестка. Он стряхивал лепесток в вафельную формочку – один, другой, третий. Как лепестки, эти маленькие порции и не приставали друг к другу, так что и в самом деле несколько мгновений перед нами была роза… Потом он закрывал формочку другим кружком вафли, парным к тому, который лежал на дне формочки, и подавал. И тогда оно въезжало в рот, это розовое колесо! Да, да, въезжало в рот!

Дешевое издание, однотомник. Это большого формата, толстая, с разъезженным переплетом книга. Нетрудно представить себе этот переплет, откинув верхнюю крышку которого видишь решетчатую уличку коленкора…

Книга называлась «Пушкин». Я еще не умею читать, я еще не знаю, что значит – поэт, стихи, сочинение, писатель, дуэль, смерть; это Пушкин – вот все, что я знаю.

Когда я был ребенком, Пушкина издавали, как и теперь иногда, в виде однотомника. Тогда это была размером в лист, толстая книга с иллюстрациями – они были расположены по четыре на странице – в виде окна, что ли. Пожалуй, именно в виде окна, где каждая створка – картинка. Были иллюстрации и во всю страницу. Например, плавучая виселица к «Капитанской дочке». О, как было страшно смотреть на эту иллюстрацию!

У Пушкина есть некоторые строки, наличие которых у поэта той эпохи кажется просто непостижимым [280]280
  У Пушкина есть некоторые строки… —Олеша неточно цитирует «Каменного гостя». Строфа звучит так:
  Когда сюда, на этот гордый гроб
  Пойдете кудри наклонять и плакать…


[Закрыть]
.

 
Когда сюда, на этот гордый гроб,
Придете кудри наклонять и плакать.
 

«Кудри наклонять» – это результат обостренного приглядывания к вещи, не свойственного поэтам тех времен. Это слишком «крупный план» для тогдашнего поэтического мышления, умевшего создавать мощные образы, но все же не без оттенка риторики – «И звезда с звездою говорит».

Не есть ли это воспоминания о портретах Брюллова – это «кудри наклонять»? Или передача того мгновенного впечатления, которое получил поэт, вдруг посмотрев на жену, которую знаем мы в кудрях?

Во всяком случае, это шаг поэта в иную, более позднюю поэтику. Ничего не было бы удивительного, если бы кто-либо, даже и любящий поэзию, стал бы не соглашаться с тем, что эти два стиха именно Пушкина.

– Что вы! Это какой-то новый поэт! Блок?

Такого же порядка строки из «Пира во время чумы»:

…Ненавижу

Волос шотландских этих желтизну!

Во-первых, поэт мог сказать спокойней:

Этих волос шотландских желтизну!

Остался бы тот же пятистопник, и все было бы, так сказать, классичней. Однако Пушкин составляет строчку как раз нервную, даже истерическую – в соответствии с полом и настроением действующего лица.

Затем определение цвета волос посредством слова «желтизна» – ведь и тут какое-то новаторство, какая-то живопись, не применявшаяся до того в стихах. Тоже, сказали бы мы, «крупнопланная» живопись. Начни кто-либо спорить против принадлежности этих строк Пушкину, ничего в этом не было бы удивительного.

– «Волос шотландских этих желтизну»? Постойте… Тихонов?

Мы имеем, в конце концов, право выбрать из всего Пушкина те строки, которые нам нравятся больше всего.

В самом деле, есть же какие-то строки на весах Гомера или Данте, дающие наибольшее отклонение стрелки!

При одном счастливом прочтении строчек [281]281
  «Там упоительный Россини…»– Из «Отрывков из “Путешествия Онегина”».
  «И пусть у гробового входа…»– Из стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829).


[Закрыть]

Там упоительный Россини,

Европы баловень, Орфей!

я заметил, что слово «Орфей» есть в довольно сильной степени обратное чтение слова «Европы». В самом деле, «евро», прочитанное с конца, даст «орве», а ведь это почти «орфе»!

Таким образом, в строчку, начинающуюся со слова «Европы» и кончающуюся словом «Орфей», как бы вставлено зеркало!

Из всех пушкинских строк лучшей кажется нам одна – вот эта:

И пусть у гробового входа… [282]282
  «И пусть у гробового входа…» – Из стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829).


[Закрыть]

Пять раз подряд повторяется «о» – «гробового вхо…». Вы спускаетесь по ступенькам под своды, в склеп. Да, да, тут под сводами – эхо!

Он очень страдал во вторую ночь, кричал. У него был перитонит. Что это – боль? Почему я, о существовании которого природа даже и не знает, испытываю боль, – то есть нечто такое, что еще и угнетает меня, как бы наказывает? Кто меня наказывает? Что это – боль? Сигнал о добре и зле?

Я не имел ни малейшего представления о том, как создаются стихи. Я был гимназист – стихи мы учили наизусть: Пушкина, Лермонтова, Плещеева, басни Крылова,_ Дмитриева, силлабические стихи Кантемира, стихи Майкова…

Майкова – «Кто он?» – о Петре Великом, как он скачет по глухим местам в районе строительства Петербурга и, встретившись с крестьянином, разговаривает с ним.

Я помню: выученное наизусть декламировали, стоя у кафедры лицом к классу.

Ехал всадник, пробираясь К светлым невским берегам.

– Прочтите стихи.

И мы, морщась и моргая от желания вспомнить и прочесть до конца, читали.

Басню декламировали с выражением немного бабьим, поучительным, пожалуй, в стиле Малого театра (хоть мы, будучи одесскими мальчиками, мало что о нем знали).

Может быть, лучшие строчки поэта, написанные на русском языке, это строчки Фета [283]283
  строчки Фета… – Из стихотворения «Я повторял: когда я буду…» (1864).


[Закрыть]
:

В моей руке – какое чудо! —

Твоя рука.

Там дальше – «а на земле два изумруда, два светляка», – но довольно и этих двух!

Между прочим, в тех такой старый и такой обобщенный смысл, что их можно взять эпиграфом к любой книге, где действуют люди. К «Войне и миру», например, к «Божественной комедии».

Он сидит на портрете, похожий на еврея, даже на раввина, с неряшливой бородой, в которой, кажется, он скребет пальцем. Странно представить себе, что это великий русский лирик. Он был кирасиром, охотником на медведя. Это у него на охоте медведь нанес раны Льву Толстому. За фигурами Пушкина и Лермонтова скрыт Фет. Между тем он не меньше – как лирик, просто он писал иначе.

Какие замечательные фамилии в пьесах Островского. Тут как-το особенно грациозно сказался его талант. Вот маленький человек, влюбленный в актрису, похищаемую богатыми. Зовут – Мелузов. Тут и мелочь, и мелодия. Вот купец – хоть и хам, но обходительный, нравящийся женщинам. Фамилия Великатов. Тут и великан, и деликатность.

Перед нами соединение непосредственности находки с отработанностью; в этом прелесть этого продукта творчества гениального автора; фамилии эти похожи на цветки…

Вдову из «Последней жертвы» зовут Тугина. Туга – это печаль. Она и печалится, как вдова. Она могла бы быть Печалиной. Но Тугина лучше. Обольстителя ее фамилия Дуль-чин. Здесь и дуля (он обманщик), и «дульче» – сладкий (он ведь сладок ей!).

В самом деле, эти звуки представляются мне грядкой цветов. Может быть, потому, что одному из купцов Островский дал фамилию Маргаритов?

От «Фрегата “Паллада”» у меня осталось упоительное впечатление отличной литературы, юмора, искусства. Я уж не говорю о самом материале романа – о том, как изображено в нем кругосветное путешествие: оно изображено настолько хорошо, что хочется назвать эту книгу лучшей из мировых книг о путешествиях.

Он имел свою каюту, Гончаров. На острове Мадейра его носили на носилках под паланкином, и он пил, как он подчеркивает, настоящую мадеру.

Как сильна наша литература, если такой великолепный писатель, как Гончаров, ставился литературными мнениями и вкусами чуть ли не в конце первого десятка!

В «Обломове» изображена женщина, у которой утомленный своим безумием герой (а лень и бездеятельность Обломова вовсе не «национальны», а характеризуют его как именно душевнобольного, каким, как известно, был и сам автор) ищет успокоения. Эта женщина – замечательная фигура, и ее, как мне кажется, повторил Толстой, изображая жену того офицера в «Хаджи-Мурате», у которой рождается вдруг влюбленность по отношению к Хаджи-Мурату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю