Текст книги "Книга прощания"
Автор книги: Юрий Олеша
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
– Хоть бы вы им маникюр сделали, что ли.
Он очень любовно, очень по-товарищески относился к тем, кто был с ним заодно в литературных взглядах, вкусах. Свирепо нападавший на противников, он был прямо-таки нежен с единомышленниками, участлив к ним, внимателен, как врач. Неожиданность такого превращения – из яростного гладиатора на трибуне в ласкового друга среди близких ему по духу людей – чрезвычайно украшала его образ. Я тоже разделял его взгляды и вкусы. И помню, однажды играли в карты… Было много играющих, шумно, дымно. Я проигрался и сказал сидящему рядом, что проиграл также и деньги, предназначенные для отправления другу, лечившемуся в Крыму. Проигрался и Маяковский – был возбужден, в ажиотаже… Мог ли я подумать, что он услышал эту мою сказанную соседу фразу?
Утром раздался звонок.
– Это Маяковский говорит. Послали другу деньги? А то могу одолжить.
Недоброжелатели считали его грубым, а он был добрым и, как я сказал уже, даже нежным.
Необходимо, чтобы читатель понял характер славы Маяковского. И теперь есть у нас известные писатели, известные артисты, известные деятели в разных областях. Но слава Маяковского была именно легендарной. Что я подразумеваю под этим определением? То и дело вспоминают о человеке, наперебой с другими хотят сказать и свое… Причем даже не о деятельности его – о нем самом!
– Я вчера видел Маяковского, и он…
– А знаете, Маяковский…
– Маяковский, говорят…
Вот что такое легендарная слава. Она была и у Есенина. По всей вероятности, если основываться на свидетельствах современников, легендарным в такой же степени был Шаляпин. И уж, безусловно, вся страна, да и весь мир смотрели вслед Максиму Горькому…
Эта легендарность присуща самой личности. Может быть, она рождается от наружности? Скорее всего, рождается она в том случае, если в прошлом героя совершалось нечто поражающее умы. Горький пресекал эту славу («Что я вам – балерина?»)… Что ж, и никто из тех, кого я назвал, не заботился о ней специально, она сама шла за ними.
Он впервые предстал передо мной в виде силуэта, так как, когда я вошел в зал, он стоял спиной к окнам, за которыми заходило солнце.
В зале было много людей, и все курили. Дым прямо-таки целыми стадами ходил по залу, и эти голубоватые волны окутывали его высокую и, как теперь казалось мне, черную фигуру.
Меня вызвали из другого помещения специально для того, чтобы познакомить с ним, и поэтому, когда я вошел, раздались возгласы:
– Вот он! Вот! Это Олеша! Это он!
Кто-то взял меня за руку и повел по направлению к тому, стоявшему у окна.
В течение секунды он все еще был для меня силуэтом (впрочем, с замиранием сердца я и в силуэте узнал нечто давно известное, знаменитое – может быть, он в это время поднял руку, чтобы коснуться усов), но вот следующая секунда – и я вижу его уже во всех красках и объемах, каковое зрелище заставляет меня с особенной силой почувствовать, что моя жизнь есть именно путь: вот я подошел сейчас к утесу на этом пути. Тем убедительней для меня это ощущение, что стоящий передо мной высок, разноцветен и освещен солнцем.
«Так вот какой он!» – проносится у меня в мыслях.
– Так вот какой вы! – говорит Горький.
Недавно вышел мой роман «Зависть», сразу доставивший мне известность в литературных кругах. Известен я и Горькому, который прочел роман еще в Сорренто, как это я знаю из письма его к Валентину Катаеву.
Он смотрит на меня, подергивая ус. Что он видит? Про себя я знаю, что успех уже вскружил мне голову… Видит ли он это? Я начинаю думать, что видит, и мне делается стыдно. Однако это переживание, которое я сам оценивал в эти мгновения как благородное, я тут же загнал куда-то в глубь души и дал волю как раз противоположному переживанию: «Подумаешь, – говорил я себе, – Горький! Еще неизвестно, кто из нас пишет лучше!»
Наши взгляды встретились, и я увидел, что он смотрит на меня ласково. Чувство стыда залило меня, и этот стыд усиливался еще и от понимания мною того обстоятельства, что я, только что заносившийся против него, сейчас отдал бы жизнь за одно слово похвалы от него.
Этого особого слова не последовало. Он произнес несколько фраз вообще о молодых, о том, что вот, мол, как хорошо, что появляются молодые писатели. Представление меня Горькому, собственно, уже окончилось, собрание уже перешло, так сказать, к другому вопросу, а я все еще искал его взгляды…
Такова была моя первая встреча с Горьким, отравившая меня жГучей жаждой быть признанным этим человеком.
Вскоре после этого дня, однажды, когда я был у Валентина Катаева, он вдруг снял телефонную трубку и соединился с кем-то – с кем именно, я не знал, так как это началось, так сказать, вне сферы моего внимания.
– А можно и Олеше прийти? – услышал я. – Да, да, Олеша. Можно?
Оказалось, он говорил с Екатериной Пешковой, женой Горького, по поводу какого-то, как видно, ранее полученного приглашения (Катаев – так как он посетил Горького в Сорренто – был с ним на правах более короткого, чем, скажем, я, знакомства).
– Пойдем к Горькому. Там сегодня Леонид Леонов читает новую пьесу [124]124
Леонид Леонов читает новую пьесу. – Вероятно, речь идет о пьесе ЛЛеонова «Усмирение Бададошкина» (1928), вскоре надолго запрещенной.
[Закрыть].
Горький жил в Машковом переулке, недалеко от Мыльникова переулка, где жил Катаев, – там же, на Чистых прудах. Просто чтобы войти в подъезд Горького, нам нужно было всего лишь оказаться по ту сторону дома, в котором мы находились. Кажется, пятый этаж – во всяком случае, высоко.
Нам открывают дверь, мы в коридоре – темном, только с тем светом, который падает из открытой в конце двери, – светом дня, так как еще день, хоть близкий к закату.
– Пожалуйста, – говорит кто-то сопровождающий нас по коридору, – да, да, сюда.
И вот комната в доме Горького, столовая. Первое, что мне бросается в глаза, это кружки колбасы на тарелке – той колбасы, которая теперь называется любительской. Я не ждал, разумеется, что нас встретят яствами, разукрашенными в перья и кружевную бумагу, но тарелка с колбасой, очень выразительная на белой скатерти, была совершенно неожиданной. И это было приятное мгновение: мысль о Горьком как о необыкновенном человеке перестала быть единственной о нем мыслью – я подумал о нем с простой человеческой симпатией, представив себе его дающим такое распоряжение, как «ну, купите колбасы».
Колбаса, гости пьют чай… Самого Горького в комнате нет. По тому, как ведется разговор – несколько напряженно и с часто наступающими паузами (какой-то бесполезный разговор!), понятно, что все думают именно об отсутствии Горького. Где же он? Тут же мне отвечает дверь, что он за нею, – высокая белая дверь, которую я вижу впервые в жизни, но о существовании которой давно знаю: это дверь рабочей комнаты писателя…
– Ничего, ничего, – отвечаю я двери, – я жду.
Я не помню, как он вышел, не помню, как здоровался с гостями, в том числе и со мной, – фигура его начинает жить в этом моем воспоминании с того момента, когда, уже обойдя всех, он стоит в пролете двери, на фоне видной, в этом пролете части комнаты, высокий, элегантно-костлявый, говорит о том, что только что читал «Тихий Дон» и как ему эта вещь нравится.
– Хорошо, – произносит он несколько раз, с особенной выразительностью показывая нам в этом слове свой выговор на «о». – Хорошо. Да, хорошо.
И даже, повторяя это «хорошо», каждый раз как-то мотает головой – так сильно в нем признание, что действительно «хорошо». Он спрашивает нас, не видел ли кто Шолохова, не знаком ли кто с ним? Ему отвечают, что это никому ранее не известный молодой человек, казак, проживающий в станице.
– Хорошо, – говорит он…
Кстати, и Маяковский никогда не кривлялся, не позировал. Я помню, как он однажды, увидев чье-то восторженно уставившееся на него лицо, сказал хоть и с юмором, но все же раздраженно:
– Смотрит на меня и что-то шепчет.
Мы видим во сне мертвых. Разве это не странно? Те, кого уже нет на свете, живут в наших сновидениях жизнью живых. Причем мы сами придумываем слова и поступки этим людям, жизнь которых окончилась и которые уже не могут произносить слова или совершать поступки. Мы как бы воскрешаем их, и они еще живут некоторое время, действуя так, как этого хочет наше работающее во сне сознание.
Мы не удивляемся, что они живут. Я не помню, чтобы, увидев во сне мертвого, я подумал, что это мертвый. Он ходит, разговаривает, и меня не охватывает страх. Все же какая-то тревожная мысль, что с этим человеком что-то случилось, закрадывается в душу с самого начала сновидения. Однако я никогда не знаю в сновидении, что это, случившееся с ним, есть смерть. Что-то случилось, в результате чего этот человек стал другим. А мертвые во сне всегда носят в себе некое изменение, которое нами воспринимается с раздирающей сердце грустью. Обычно это какой-то изъян, без которого никогда не снятся нам те, что умерли. Повторяю, мы воспринимаем этот изъян с необыкновенной грустью. Так наше сознание все же не мирится с тем, что во сне мы видим мертвых. Оно разрешает им ходить, разговаривать и общаться с нами, но все же оно видоизменяет сущность или физический облик этих, не имеющих права жить, людей, и это изменение, этот изъян их личности или внешнего вида так горестен для нас, что, воспринимая его, мы грустим во сне не меньше, чем грустили наяву, когда видели этих людей мертвыми.
Мне часто снится Маяковский. Как и все мертвые, он живет в моем сне не полной жизнью, а жизнью, которой нанесен изъян. Каким же изъяном наделяет сознание облик Маяковского? Мне снится Маяковский, лишившийся интеллекта. Вот как мстит разум самому себе за эту поблажку здравому смыслу, которая выражается в том, что мертвый воскресает. Да, я вижу живого Маяковского, он живет в сновидении, разговаривает, действует, но как жестоко расправляется разум сам с собой за то, что он идет на нарушение естества природы и логики. Маяковский жив в твоем сновидении? Ну, что же, хорошо! Но зато он будет жить жизнью, резко противоположной той жизни, которой он жил тогда, когда был живым на самом деле, наяву, на земле, а не в туманной стране сновидений.
Тогда он был блестящим собеседником, мыслителем, остроумным человеком, тогда ты поражался проявлениям его одаренности – именно отмечал ты в своем сознании, что этот человек обладает глубоким и богатым интеллектом, – так вот потому, что он живет в твоем сновидении, хотя не имеет права жить, потому что он давно умер, – именно потому, что нарушен закон природы, – он будет наделен тем изъяном, который больше всего подчеркнет разницу между Маяковским, который жил на самом деле, – и Маяковским, которого ты наделил призрачной и печальной жизнью мертвеца, воскрешенного сновидением. Он будет жить в твоем сновидении человеком, о котором все шепчутся по углам с грустью и жалостью…
Мне приснился сон, в котором я разговаривал с Маяковским с глазу на глаз; вот именно так – с глазу на глаз, потому что никого, кроме нас, в этой комнате сна не было и мы сидели очень близко друг от друга… Я вижу его лицо перед собой и говорю о том, что уж помимо тех поистине великих поэм, которые он написал, вот эта книга (я держу в руках не слишком толстую книгу) – вот эта книга, говорю я, – что-то говорю восхищенное, чего не помню… Я говорю также, что мог бы написать о нем хорошую статью. Ему это приятно. Я говорю с особой значительностью, так как подсознательно помню, что он умер. Ему приятно, что я хочу написать о нем статью. Лицо доброе, грустное, и мне даже кажется, что в глазах у него слезы.
Он незримо и радостно присутствовал на литературных собраниях, заседаниях. До сих пор я спрашиваю иногда:
– Разве вы не видели Маяковского?
Большинство теперь отвечает мне, что не видели, были еще маленькими.
Маяковский любил игру в карты. Однажды Катаев, Яншин [125]125
Яншин Михаил Михайлович (1902–1976) – артист МХАТа, в конце 1920-х годов его женой была В.В.Полонская. В спектакле «Три толстяка» играл доктора Гаспара
[Закрыть]и я условились с Маяковским, что придем играть в карты. Он все спрашивал, пока мы собирались, почему ж мы не идем – поскорее, мол. Мы пришли в Гендриков переулок. Он жил в квартире совместно с писателем О.Бриком и его женой Л.Ю.Брик.
Маленькая квартира, построенная, вернее, отделанная по чертежам конструктивиста Родченко и ставшая от этой отделки похожей на какой-то ящик. У поэта была буквально крохотная комната – объемом не больше как метра в три. Теперь в этой квартире музей, ее многие из читающих эти строки знают – я описываю ее в том виде, когда в ней еще всего лишь жили. Крохотная комната с бюро с гофрированной волной крышки…
Первым выбежал навстречу бульдог Булька. Маленький, с круглой головой, приветливый, симпатичный бульдог. Маяковский очень любил эту собаку, охотно брал ее на руки, ласкал. В одном из опубликованных его писем к Л.Ю.Брик он чудесно рассказывает о Бульке, которая, оказывается, встречая его, не только лижет ему руку, а еще ухитряется некоторое время прямо-таки повисеть в воздухе. Любовь к животным была, кстати говоря, одной из великолепных черт Маяковского. Стоит когда-либо разобраться с тем, что означает эта черта, откуда она рождается.
Я помню разодравшее сердце чувство осиротения, которое испытал я, когда мне сказали, что час тому назад Маяковского не стало.
– Как? Боже мой, навсегда? Это навсегда?
Я через некоторое время увидел его мертвого. Он лежал на диване, под стеной, со смертельными тенями на лице, укрытый простыней. Вечером я стоял на грузовике, на котором везли его в гробу в Клуб писателей, в гробу, краска которого липла к рукам. Это было в апрельский вечер, холодный, с маленькой луной в небе – и я этого никогда не забуду.
Маяковский не был, как известно, членом партии. Но он был всей душой коммунистом. Когда он читал стихи, направленные против врагов новой жизни страны – против всякого рода врагов, от Чемберлена до бюрократа или взяточника, – в его руках, казалось, сверкал меч.
В день его смерти, когда, уже вечером, мы собрались в Гендриковом переулке, где теперь музей, а тогда была квартира Бриков, вдруг стали слышны из его комнаты громкие стуки – очень громкие, бесцеремонно громкие: так могут рубить, казалось, только дерево. Это происходило вскрытие черепа, чтобы изъять мозг [126]126
происходило вскрытие черепа, чтобы изъять мозг. – Напомним, что после смерти Ленина, в 1924 г., для изучения его мозга была создана специальная лаборатория, в 1928 г. реорганизованная в Институт мозга. Задачей Института было «“постичь природу гениальности и использовать эти знания для создания нового человека”. Соответственно, требовался материал для сопоставительного анализа. Стали собирать “коллекцию”. Она пополнялась за счет мозга людей, проявивших незаурядные способности в самых разных сферах "социальной жизни… Естественно, не была забыта и литература» (Спивак М.Л. Эдуард Багрицкий: мемуары для служебного пользования // Литературное обозрение. 1996. № 5/6. С.198).
[Закрыть]. Мы слушали в тишине, полной ужаса. Затем из комнаты вышел человек в белом халате и сапогах – не то служитель, не то какой-то медицинский помощник – словом, человек посторонний нам всем; и этот человек нес таз, покрытый белым платком, приподнявшимся посередине и чуть образующим пирамиду, как если бы этот солдат в сапогах и халате нес сырную пасху. В тазу был мозг Маяковского.
В Москве два памятника Маяковскому: один – статуя, к которой он, по всей вероятности, отнесся бы строго, и другой – станция метро его имени, от которой он, влюбленный в индустриальное, несомненно, пришел бы в восторг.
Это очень красивая станция – со стенами из стальных арок, где сталь, в основном оставленная, так сказать, в натуре, в качестве цвета, местами выкрашена в сурик. Соединение этих двух цветов напоминает машины, оно именно очень индустриально.
Однажды эти арки показались мне гигантскими прорезями для рук в некоем жилете. В следующее мгновение я уже знал, что представляет собой эта станция.
– Стальная кофта Маяковского, – сказало мне воображение.
Вот как хорошо: он, носивший желтую кофту футуриста, теперь может предстать перед нами в стальной кофте гиганта.
Иногда мне представлялось, что я вижу его одиночество. Он мне казался грустным. Я ловил себя на этой мысли: Маяковский одинок и грустен. Эта грусть проскакивала и в разговорах.
В последний раз я видел Маяковского на диспуте по поводу «Бани». Его ругали, обвиняли в непонятности, говорили даже, что он халтурит. Маяковский казался очень усталым, темным.
Через некоторое время я увидел его мертвым в его квартире в Гендриковом переулке, на кровати – он лежал в позе идущего, как впоследствии сказал Пастернак.
Почему он должен был все-таки умереть рано, как бы подтверждая правильность того, что говорит о поэтах старый мир: поэты более других печальны, и – за всех – они одни думают о смерти.
1937
Существует мнение о том, что я не пишу. Я хочу объяснить, в чем дело. Когда говорят, что я не пишу, то, очевидно, выражают свое неудовольствие по поводу того, что я не выпускаю книг, имеют в виду выпуск готовой, законченной продукции. Я думаю, что именно в этом смысле должен я понимать это мнение о том, что я не пишу. Действительно, готовой продукции у меня сравнительно немного. В этом году как раз исполняется десять лет с тех пор, как я вступил в ряды писателей, если считать этот срок с момента выхода в свет «Зависти». За десять лет я опубликовал два романа – «Зависть» и детский роман «Три толстяка», затем три пьесы, книгу рассказов, два киносценария, ряд статей в газетах и журналах. Это, конечно, немного [127]127
три пьесы… – «Заговор чувств», «Список благодеяний», «Три толстяка».
Книга рассказов —«Вишневая косточка».
Два киносценария– «Строгий юноша» и «Болотные солдаты» («Вальтер»).
[Закрыть].
Значит ли то, что я не выпускаю готовой продукции, – что я не пишу вообще… Это впечатление абсолютно неверное. Я пишу очень много. Любой из товарищей, который пожелал бы проверить, может прийти ко мне, и я покажу ему тюки рукописей. Я просто не умею писать быстро и легко. Недавно мною в сотрудничестве с режиссером Мачеретом [128]128
Мачерет Александр Вениаминович (1896–1979) – кинорежиссер, сценарист. Начинал в 1920-е годы как режиссер «Синей блузы».
[Закрыть]был написан сценарий на антифашистскую тему «Вальтер». Этот сценарий, заняв в готовом виде всего 80 страниц на машинке, потребовал около двух тысяч страниц черновика. Эти две тысячи страниц были написаны мною за четыре месяца. Я не знаю, стоила ли игра свеч. Может быть, результат этих писаний не так уж высок, это другое дело, – но я иначе писать не могу. Лето прошлого года я работал над сценарием «Девушка и Смерть». Я писал все лето, каждый день – целый день от утра до вечера, – накопился такой же тюк черновиков…
1939
«Ангел», «Чикаго», «Седьмое небо», «Полночь», «Уни-он-Пасифик», «Рев толпы» [129]129
«Ангел»– «Голубой ангел», 1931, реж. Джозеф фон Штернберг. С участием Марлен Дитрих.
«Чикаго» —«В старом Чикаго», 1937, реж. Генри Кинг.
«Седьмое небо»– 1928, реж. Фрэнк Борзедж.
…«Полночь»… – Неясно, о каком из двух известных фильмов говорит Олеша: либо комедии 1939 г., реж. Митчелл Лейзен, либо – триллере 1934 г., реж. Честер Эрскин.
«Унион-Пасифик»– 1939, реж. Сесиль Блаунт Де Милль.
«Рев толпы»– «Толпа ревет», 1932, реж. Говард Хоукс
[Закрыть].
Американские картины новейшей продукции, которые я видел на семинаре в Комитете по делам кинематографии.
Лучше других «Чикаго», фильм о пожаре, уничтожившем город Чикаго в 1871 году. Сюжет подведен под изображение гигантского пожара.
Герой надевает рубашку с гофрированной грудью, как на картинах Эдуарда Мане. (Мать героя прачка, сын надевает чужие, выстиранные для заказчиков рубашки.)
Все эти фильмы замечательны. Они очаровывают. Длинные, интересные, загадочные, новые для нашего восприятия истории, переносящие нас в неизвестный мир жизни и искусства. Какие-то сновидения.
«Унион-Пасифик» – это фильм о постройке Трансатлантической железной дороги. Дикий Запад. Власти, полиции нет. Сами расправляются друг с другом. Револьверы носят за бортом сюртуков. Великолепные зеркала в кабаке (тоже Эдуард Мане). Нападение индейцев на поезд. Индейцы на высоких пятнистых лошадях, вероятно, мустангах.
Предполагается, что будет показан нам, сценаристам (это семинар для сценаристов), еще целый ряд фильмов. Как бы это предприятие не распалось. Ближайший просмотр должен быть в этот четверг.
Молотов прибыл в Берлин [130]130
Молотов прибыл в Берлин. – Речь идет о визите в Берлин руководителей Советского государства, подписавших в августе 1939 г. пакт о ненападении с фашистской Германией («пакт Риббентропа – Молотова»).
[Закрыть]. Только что сообщили по радио. Встречали Риббентроп и верховный главнокомандующий Кейтель. Был выставлен почетный караул.
Позавчера в Клубе писателей Фадеев разгромил Лебедева-Кумача [131]131
в Клубе писателей Фадеев разгромил Лебедева-Кумача. – Сведения о том, что среди текстов песен Василия Ивановича Лебедева-Кумача нередки случаи литературного воровства, читающей публике стали известны лишь в начале 1990-х годов (см., например, «Аргументы и факты», 1991, 13 марта).
[Закрыть]. Сенсационное настроение в зале. Фадеев приводил строчки, говорящие о плагиате, причем плагиат сделан у третьесортного поэта и украдены ужасные строчки о каких-то ножках-невидимках. В публике крики: позор! Разговор о Лебедеве-Кумаче зашел потому, что говорили о высоком качестве работы Маяковского (вечер посвящен был разбору написанных о Маяковском книг).
Нельзя и, по-моему, не надо писать, как Маяковский. Он был неповторим, велик, и мы все ему поклонялись, но так, как писал он, никто писать не может. Не о качестве, а о манере идет речь, о способе его выражать самого себя. Нужно быть таким хорошим поэтом, как был Маяковский, а вовсе не писать так, как писал он.
Неприятное выступление Асеева, читавшего письма к нему читателей. Письма вовсе не от народа, а от людей, по-видимому, занимающихся литературой. Показал конверт, в который засунуты две новенькие пятерки. Это, видите ли [132]132
Это, видите ли,<боец из Финл> ему прислал деньги… —Часть фразы в угловых скобках зачеркнута Олешей. Шла «тайная» война СССР с Финляндией, о которой не было официальных сообщений
[Закрыть], ему прислал деньги красноармеец, который хочет получить его книгу «Маяковский начинается». Пятерки Асеев оставил себе, в том же конверте, а на другие деньги купил книгу и выслал красноармейцу. Какая-то непонятная реликвия. Почему нужно было оставлять эти деньги на память?
В Одессе землетрясение. Улицы были запружены народом, покинувшим свои жилища. Что ж это было? Подробностей нет.
1940
28 октября 1940
Это дневник. Тут не будет стиля. Мало того, если я буду чувствовать, что получается даже неграмотность, я не буду обращать на это внимания. Я хочу выражать мысли каким угодно способом и не тратить сил на правку, если даже какая-нибудь из записей мне не будет нравиться по форме.
Вчера был на футбольном матче на стадионе «Динамо». Играли «Спартак» и «ЦДКА».
В этот год «Спартак» теряет первенство. Во всяком случае, так кажется, так как сейчас команды финишируют, а «Спартак» даже после вчерашнего матча, который он выиграл, находится на третьем и на четвертом месте (делит третье и четвертое места с «ЦДКА»).
День был холодный, почти морозный. Когда смотришь матч, холода не чувствуешь – отвлекает зрелище. Чувствуешь, что продрог, только в перерыве. Тогда все, чтобы согреться, топочут ногами. Несмотря на холод, публики было очень много, полный стадион. Публика, которая неприятна – воскресная, как на премьере в театре. Дамы, известные люди. Кушают бутерброды, опаздывают, стоят в проходах, перекликаясь со знакомыми. В футболе понимают мало. Я не люблю этой публики больших матчей.
Так как я очень люблю капитана команды «Спартак» Андрея Петровича Старостина, то мне хотелось, чтобы выиграл «Спартак». Это по дружбе, из чувства симпатии к очень милому человеку. Но спортивно мне хотелось, чтобы выиграло «ЦДКА», так как там играет поражающий меня центр-форвард Григорий Федотов. Этот Федотов, действительно великолепный игрок, является сейчас сенсационной фигурой в Москве. О нем знают и говорят даже те, кто не ходит на футбол.
У ограды стадиона я встретил шофера Старостина. Шофера называют Ваня. Он снял кожаную перчатку и протянул мне руку. Он помнит мое имя-отчество. Он сказал, что Андрей Петрович прошел на стадион и что с ним Александр Александрович. Сперва я не понял, кто это Александр Александрович, а потом сообразил, что это Фадеев. Из афишки я узнал, что Старостин [133]133
Старостин Андрей Петрович (1906–1987) – футболист, один из знаменитой четверки братьев Старостиных, друг Олеши
[Закрыть]сегодня в матче не участвует, и я спросил шофера о причине. Шофер сказал, что у него что-то с пахом.
Было интересно думать, что где-то на трибунах будет сидеть Фадеев и смотреть матч.
Первый великолепный гол спартаковцы забили на первой же минуте. Новый гражданин СССР, польский игрок Габовский [134]134
Новый гражданин СССР, польский игрок Габовский… – В результате подписанных соглашений между СССР и гитлеровской Германией часть независимой Польши была присоединена к СССР
[Закрыть], подал с правого края, и Алексей Соколов забил гол. Он так разлетелся, что, забив гол, влетел сам в ворота и, уже, вероятно, от радости, что забил гол, повис на сетке, уцепившись за нее руками. Он висел некоторое время, и поле аплодировало и смеялось.
Габовский явно не русского вида человек, с волосами, причесанными на пробор, чистенький. Ему сочувствуешь, и есть еще к нему особый интерес, основанный на том, что он иностранец. Все время думаешь о том, как он относится к тому, что вдруг, так неожиданно для себя, после войны и того, что его государство потеряло самостоятельность, он стал играть в советской команде.
Примерно на десятой минуте, в то время, когда у ворот «Спартака» произошла свалка, вдруг Федотов отделился от общей кучи игроков у самых ворот и стал отходить к лицевой линии, уже по виду не участвуя в игре.
Он шел, согнувшись, видимо, страдая, и держал левой рукой правую руку у плеча, и эта рука, видимо, поврежденная, висела неестественно прямо по направлению к земле и выделялась на всей его фигуре этой неестественной для согнутой фигуры прямизной. Рука в красном, обтягивающем ее рукаве.
Федотов вывихнул руку.
Игра не остановилась. Федотов вышел за лицевую линию, его окружили сразу устремившиеся к нему люди, среди которых был врач с повязкой и с чемоданом. Федотов, который, как это видно было, сдерживал себя, чтобы внешне не выразить страдания, сел на скамью, и, когда к нему кто-то из окружавших нагнулся, он приткнулся головой к этому человеку. Так ему было больно. Сразу очутившись вне игры, то есть сразу сделавшись обыкновенным человеком и, кроме того, еще страдающим, он не мог остаться в положении человека, легко одетого и не чувствующего в холодный день холода, и поэтому на него тотчас же набросили чью-то кожаную с белым меховым воротником куртку.
Все время продолжалась игра, и сама по себе продолжалась сцена у лицевых ворот, где на скамейке, окруженный людьми, сидел знаменитый игрок, над которым склонился проделывающий какие-то манипуляции врач. Потом Федотова, который шел, так же согнувшись, как он уходил с поля, и так же поддерживая у плеча прямо висящую руку, повели вдоль северных трибун. Из-под висящей на нем кожаной куртки виднелась кусками его яркая одежда футболиста.
Обычно когда игрок покидает поле, этот путь освещается в направлении подземного хода, находящегося в восточном углу поля, откуда обычно выбегают перед началом матча футболисты. Но Федотов что-то сказал тому, кто его вел, и они свернули с середины пути к главному выходу, откуда входит на трибуны публика. Может быть, ему, как вызывающему у зрителей обычно интерес славы и победы, не хотелось, чтобы его видели и наблюдали за ним в то время, когда он находился в положении, которое могло вызвать не тот интерес, а другой, связанный с тем, что он страдает. Ему, видимо, не хотелось, чтобы на него глазели.
«Спартак» выиграл со счетом 5:0.
Рядом со мной сидел очень здоровый, большой, упитанный и все время что-то покупавший у продавщиц съестного человек. Он глупо острил со своими приятелями, и это портило мне удовольствие от матча. Когда он после перерыва протискивался мимо меня с бутербродами в руке, я хотел сказать ему что-нибудь неприятное, но не успел и, кроме того, передо мной была его большая спина в синем пальто, так что мне пришлось бы говорить ему в спину и он мог бы не услышать. Я сказал, вернее, начал говорить:
– Неужели вы не можете есть бутерброды дома?
Из моего выпада ничего не получилось, так как бутерброды, скорее, едят как раз в общественных местах, а не дома.
Затем я видел, как упал с лошади юноша. Это все произошло вчера, но я все время вижу и, вероятно, долго буду видеть его лежащую на серой дорожке фигуру в позе человека, заснувшего на боку. У меня было предчувствие, что так случится. Когда объявили, что после окончания матча состоятся конные скачки членов спортивных обществ, в воображении каким-то угрожающим образом соединился вид поля с его очень круто поворачивающими беговыми дорожками с видом быстро несущегося коня. Я сказал себе, что произойдет несчастный случай. И он произошел.
Зрелище скачек началось с того, что на противоположной стороне в арке показались спускающиеся по деревянному помосту всадники, одетые в цвета своих клубов. Лошади казались большими, всадники, сидевшие с поджатыми ногами, казались маленькими, но от этого их вид казался очень привлекательным.
В дневник.
Ветер войны дует нам в лицо.
Это был разговор в гостинице, простой разговор в ожидании чаепития.
– Ты знаешь, будет война.
И я смеюсь.
И потом разговор о таинственных изобретениях.
А вечером таял снег, пахло, как в марте, вечером я стоял над Невой, положив ладони на чугун ограды. Я ощущал две холодные чугунные ладони.
Вдали чернел купол. Он делал громадную пустоту. Это был мир, масштаб мира, пустое звонкое поле столкновений.
Ветер шевелил волосы на обнаженной голове. Я испытывал очень чистую гордость. И я подумал вдруг, что в этой наступающей войне я хотел бы быть убитым [135]135
И я подумал вдруг, что в этой наступающей войне я хотел бы быть убитым, <что это было бы светом, музыкальным концом той драмы, которую пережил я>. – Часть фразы в угловых скобках вычеркнута Олешей
[Закрыть].