Текст книги "Дневник моих встреч"
Автор книги: Юрий Анненков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
В связи с постановкой пьесы советского автора (В.Киршона) у меня сохраняется его письмо, написанное в Москве, 24 декабря 1929 года:
«Уважаемый товарищ!
Я получил всю прессу по поводу постановки „Ржавчины“ в Париже и должен Вам сказать, что только в крайне правых и фашистских газетах успех пьесы заостряется против нас; основная масса рецензий отмечает два факта: во-первых, что в пьесе лишь критика недостатков, а в основном громадная уверенность в революционной правде и в победе коммунизма, и во-вторых, что все разговоры о том, что в советской стране в художественных произведениях не допускается критика и свободные мысли, оказываются ложными после того, как эта пьеса, прошедшая в Москве, увидела свет в Париже.
Мне, однако, будет чрезвычайно интересно узнать Ваше мнение о постановке пьесы. Я посылаю Вам записку в театр, после чего надеюсь получить от Вас письмо с Вашей оценкой постановки и реагирования на нее публики. Было бы, конечно, очень хорошо, если бы Вы черкнули в какой-нибудь из наших журналов, например, в „Огонек“. Прошу Вас также, если будете присылать статейку, копии выслать мне.
Как живете в Париже, скоро ли приедете? У нас тут все очень здорово, живем интересно, строимся вовсю.
Привет.
В.Киршон».
Несмотря на его «громадную уверенность в революционной правде», несмотря на признание, что в СССР существует свобода мысли и творчества, что все там «очень здорово», что все «живут интересно и строятся вовсю», бедный Киршон в сталинский период оказался в числе расстрелянных.
В течение всей своей творческой жизни Евреинов был неутомимым и весьма продуктивным писателем. К сожалению, перечислять все написанное Евреиновым о театре – статьи и книги, вышедшие на разных языках (или еще не напечатанные), а также все написанное о Евреинове в разных странах, является здесь для меня затруднительным. Вслед за упомянутой уже «Histoire du Thêatre Russe» вышла в Париже в 1953 году на русском языке очень трогательная книжка Евреинова «Памятник мимолетному», посвященная истории, далеко не полной, эмигрантского театра в Париже. В 1956 году, три года спустя после смерти Евреинова, была выпущена, тоже в Париже, его пьеса «Шаги Немезиды», написанная полностью на политическую тему: сталинский внутрипартийный террор 1936–1938 годов, аресты, вынужденные доносы, вынужденные самообвинения, вынужденная ложь, вынужденный цинизм, взаимная ненависть, истязания, пытки, расстрелы, весь ужас тех преступных лет. Героями пьесы являются: Сталин, Зиновьев, Каменев, Рыков, Бухарин, Ягода, Ежов, Радек, Вышинский, доктор Левин и пр. Написана пьеса очень сильно, читается с большим интересом (и не только политическим). Поставленная на сцене, она, несомненно, вызвала бы ожесточенные споры, окрики негодования и множество противоречащих друг другу комментариев. Но в «Шагах Немезиды» не осталось ничего от евреиновского понимания моральной, философской и художественной роли театра. Пьеса по своей форме – классична. Евреинов не мог не чувствовать этого, и мне жаль, что в самых последних фразах, произнесенных перед падением занавеса, Евреинов, не удержавшись, вложил свои идеи в уста преступного Ягоды, отвечавшего на вопросы не менее преступного Вышинского. Вот этот разговор:
«Ягода. Я всю жизнь ходил в маске, выдавая себя за большевика, которым никогда не был!
Прокурор Вышинский. Зачем же вы притворялись?
Ягода. Затем, что носом чуял: придет время большевиков и начнется дележка наследства буржуев! (Потирает руки.) Будет чем поживиться!.. Да и не я один актерствовал в этом роде, а почти все, начиная со Сталина… Вглядитесь только, что сейчас происходит на подмостках России! – все власть имущие действуют под псевдонимами, словно в театре, ходят в масках, потайными ходами, притворяются верноподданными ее величества Партии и пресмыкаются перед ее вождями, которых норовят стащить за ногу и сбросить в подвалы Лубянки. Всюду одна лишь комедия – комедия служения народу. Комедия обожания вождей! Комедия суда и принесения повинной! Комедия, наконец, смертной казни! Какая-то беспардонная игра в театр или кровавая мелодрама, какие сочинялись в прежние времена, на потеху черни! Вот что такое наше теперешнее житье-бытье. Одни играют роли „благородных отцов народа“, другие – доносчиков-предателей, третьи – „роковых женщин“, четвертые – палачей! (Показывает на себя.) И все это несуразное представление[173]173
Выделено Евреиновым.
[Закрыть] дается с серьезным видом, словно невесть какое остроумное ревю!»
Этим монологом Ягоды Евреинов показал обратную сторону медали «Самого главного»: отвратительный, преступный, бесчеловечный смысл «театрализации жизни», «преображения жизни в искусство». Можно ли повторить после этого монолога Ягоды слова Евреинова о том, что актеры «подрумянили жизненный пирог огнем своей любви, как праздничную булку», и «спасли своим искусством жалкие комедии несчастных дилетантов».
К сожалению, эта пьеса, написанная в 1939 году, была опубликована лишь в 1956 году, то есть в год официальной «десталинизации».
Вслед за «Шагами Немезиды» в 1964 году в русском журнале «Возрождение» (Париж) появилась впервые пьеса Евреинова «Чему нет имени, или Бедной девочке снилось», вышедшая в начале 1965 года отдельным изданием. Но, насколько мне известно, остаются еще не опубликованными пьесы «Огонек в окошке», «Граждане второго сорта», «Радиопоцелуй», «Любовь под микроскопом», книга «Откровение искусства», затем обширный том о театре «Кривое зеркало» – «В школе остроумия» и, наверное, еще другие.
Очень любопытна книга Евреинова, посвященная портретной проблеме: «Оригинал о портретистах», выпущенная Государственным издательством в Москве в 1922 году. Евреинов позировал И.Репину, С.Сорину, М.Добужинскому, А.Шервашидзе, Н.Кульбину, Д.Бурлюку, В.Маяковскому, Н.Ремизову (сатириконец Ре-Ми), А.Мисс (Ремизова, сестра Ре-Ми), О.Дымову, Г.Шилтьяну, Б.Григорьеву, М.Вербову, Н.Акимову, С.Судейкину, Е.Рубисовой, В.Каменскому, Н.Калмакову, мне… Я сделал с Евреинова два карандашных портрета и один набросок пером.
В предисловии к этой книге Евреинов приводит фразу Никола Буало, из его «Art poêtique»:
Как часто драматург, лишь свой портрет любя,
Героев драм своих рисует сам с себя.
Дальше, в несколько иронической, свойственной ему форме, Евреинов говорит о неизбежном сходстве портрета не только с оригиналом, а и с художником, который исполнял портрет.
Но лично для меня наибольший интерес среди литературных произведений Евреинова представляют его книги о театре, книги, посвященные философии и назначению театра: «Введение в монодраму», «Театр как таковой» и «Театр для себя», значительная часть которого была написана в Куоккале, на даче моих родителей.
Как все люди (в особенности люди искусства), склонные к парадоксам, Евреинов вызывает по отношению к себе и своему творчеству глубокий и вполне оправданный интерес, приводящий иногда к восторженному восхвалению. Но наряду с этим встречаются и совершенно противоположные реакции. Так, например, Леонид Андреев писал о Евреинове: «Евреинов искренне аморален и пижонист: поняв одно основание театра – театральность, он пижонски прозевал второе: моральность. Любопытна его ссылка на то, что в конце второго века в Риме выродилась и прекратилась трагедия; как пижон, он усматривает в этом факте признак несостоятельности самой трагедии и не понимает, что упадок трагедии и трагического был следствием и спутником уже тогда начавшегося падения самого Рима» (архив Музея МХАТ).
Теперь – Александр Блок: «Вечером пошел в „Кривое зеркало“, где видел удивительно талантливые пошлости и кощунства г. Евреинова. Ярчайший пример того, как может быть вреден талант. Ничем не прикрытый цинизм какой-то голой души» (Дневник А.Блока от 11 ноября 1912 г.).
Следует ли вступать с этим в спор? Нет. Лично я всегда стоял за полную свободу мысли, слова и противоречий. «Всякое искусство создается исключительно индивидуальностью. Индивидуальность – это все, чем обладает человек», – говорил Эрнест Хемингуэй.
Алексей Толстой
Алексей Толстой
Толстой. Мой приятель Алексей Толстой – романист, новеллист, драматург, поэт, лауреат Сталинской премии, член советской Академии[174]174
Имеется в виду Академия наук СССР.
[Закрыть] и депутат Верховного Совета СССР, удостоенный ордена Ленина и других орденов и медалей…
Говоря вообще, есть много неясностей, связанных с именем Толстого среди нерусских читателей. Конечно, культурным иностранцам более или менее известно, что «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение» или «Живой труп» были написаны не Алексеем Толстым, а Львом Толстым. Что же касается творчества Алексея, то здесь положение осложняется. В многотомной французской «Общей иллюстрированной истории театра» Люсьен Дюбек, известный театровед, утверждает (том 5, с. 282): «Алексей Толстой (1817–1875) был писателем, поэтом, романистом и драматургом высокого качества. Он написал драматическую трилогию, три пьесы которой называются: „Смерть Иоанна Грозного“, „Царь Федор Иоаннович“ и „Царь Борис“; они могут фигурировать среди образцов исторической трагедии и лучших произведений русского драматического искусства XIX века. Они созданы с большим старанием, с мастерством, и им не хватает только жизненной силы. Очень тонкий лирический поэт, Алексей Толстой написал также пьесы более умеренного регистра, и одна из них, „Любовь, книга золотая“, очаровала чувствительных зрителей, когда Жак Копо[175]175
Жак Копо, основатель передового театра «Старая голубятня» (1913 г.), знаменитый французский актер и театральный постановщик (скончался в 1949 г.).
[Закрыть] впервые поставил ее в театре „Старая голубятня“».
Люсьен Дюбек, как и его французские читатели, оказывается, не знал, что Алексей Толстой, автор упомянутой драматической трилогии, скончавшийся в 1875 году, то есть за тридцать пять лет до смерти Льва Толстого (1910), не был автором пьесы «Любовь – книга золотая». Эту пьесу, поставленную в театре «Старая голубятня», написал внучатый племянник первого Алексея Толстого, второй Алексей Толстой, умерший в 1945 году, то есть на тридцать пять лет позже смерти Льва Толстого.
Нам, русским, известны еще четвертый и пятый Толстой: Петр, дипломат (1645–1729) и Федор, живописец (1783–1879). Но эти два Толстых относятся уже к другим областям..
В юные годы Алексей Николаевич Толстой увлекался поэзией, но потом он сам критически говорил о своих стихах, что они были подражанием Некрасову, Надсону, Тану-Богоразу и молодому Бальмонту. Ранними прозаическими опытами были романы «Чудаки», «Хромой барин», комедия «Насильники», поставленная в московском Малом театре…
В годы Первой мировой войны (1914–1917) Толстым был написан также ряд пьес: «Нечистая сила», «Ракета», «Выстрел», «Горький цвет», «Касатка»… Кроме того, в 1916 году он был военным корреспондентом («Русские ведомости») во Франции и в Англии.
Сразу же после октябрьской революции, поздней осенью семнадцатого года, Толстой укрылся в Одессе, где им были написаны повесть «Калиостро» и пьеса «Любовь – книга золотая». Затем – Париж (начало трилогии «Хождение по мукам» и повесть «Детство Никиты»[176]176
«Детство Никиты» было написано в 1924 г.
[Закрыть]). 1921 год – в Берлине («Черная пятница», «Рукопись, найденная под кроватью», «Аэлита»[177]177
«Рукопись, найденная под кроватью» была написана в 1923 г., «Аэлита» – в 1922—1923 гг.
[Закрыть]…).
Это были годы эмиграции, длившиеся почти полных пять лет. Но тоска по родине все сильнее томила Толстого. В конце 1921 года он сказал «да» марксизму-ленинизму или, вернее, вождям коммунистического интернационала, но не для того, чтобы стать гражданином СССР, но чтобы вернуться в свою родную страну Россию, что он и сделал весной 1922 года.
Приблизительно в те же годы подобное «да» было сказано не только Толстым; он не явился исключением среди русских писателей. Это было также случаем Ильи Эренбурга и среди других моего друга Виктора Шкловского. В своей книге «Ход коня» (шахматного), изданной в Берлине в 1922 году, Шкловский пояснял: «Причина в том, что конь не свободен, – он ходит вбок потому, что прямая дорога ему запрещена… Но не думайте что ход коня – ход труса. Я не трус. Наша изломанная дорога – дорога смелых, но что нам делать, когда у нас по два глаза и видим мы больше честных пешек и по должности одноверных королей… В 1917 году я хотел счастья для России, в 1918 году я хотел счастья для всего мира, меньшего не брал. Сейчас я хочу одного: самому вернуться в Россию. Здесь кончается ход коня. Конь поворачивает голову…»
И героически Шкловский вернулся в СССР.
Алексей Толстой не интересовался политической судьбой своей родины. Он не стремился стать официальным пропагандистом марксизма-ленинизма. Весельчак, он просто хотел вернуться к беззаботной жизни, обильной и спокойной. Жизнь за границей, жизнь эмигранта не отвечала таким желаниям, несмотря даже на успех его пьесы в Париже и на другие возможные успехи в дальнейшем. Толстой вернулся в близкие ему пейзажи Санкт-Петербурга (тогда Петрограда) и даже в Царское Село, петербургский Версаль.
Я познакомился с Алексеем Толстым вскоре после его возвращения в советскую Россию. В это время я прочел уже почти все его произведения, до замечательно написанного первого тома (роман «Сестры», 1921) его трилогии «Хождение по мукам». Второй том («Восемнадцатый год», 1928) и третий («Хмурое утро», 1941)[178]178
Роман «Сестры» был написан в 1922 г., «Восемнадцатый год» – в 1927—1928 гг., «Хмурое утро» – в 1940—1941 гг.
[Закрыть] оказались много слабее.
Неподдельный граф, слившийся с коммунистической революцией, он был шутливо прозван «советским графом» и «рабоче-крестьянским графом». Он сблизился довольно быстро с вождями «пролетарской революции» и стал их фаворитом № 1: этим людям всегда льстило их общение с подлинными аристократами, подлинными представителями русской знати.
На 8-м Всероссийском съезде советов в 1936 году В.М.Молотов произнес в своей речи: «Передо мной выступал всем известный писатель А.Н.Толстой. Кто не знает, что это бывший граф А.Толстой? А теперь? Один из лучших и один из самых популярных писателей земли советской – товарищ Алексей Николаевич Толстой. В этом виновата история. Но перемена-то произошла в хорошую сторону. С этим согласны мы вместе с самим А.Н.Толстым».
Слова Молотова были встречены общим рукоплесканием.
Случай с графом Толстым не был единственным. Вот еще пример: граф Игнатьев, бывший во Франции военным атташе при посольстве императорской России в годы 1914–1917, тоже вернувшийся в Россию советскую…
Блестящий и остроумный собеседник, Толстой был очень общителен, любил хорошо выпить (как и хорошо поесть). С ним можно было без устали судачить целые часы о любых пустяках. Но мое действительное сближение с ним произошло, когда Большой драматический театр в Петербурге предложил мне сделать декорации и костюмы для пьесы Алексея Толстого, написанной им под впечатлением книги Карела Чапека «Бунт машин». Это долгое и трудное сотрудничество привело нас к доброй и искренней дружбе.
В эти годы (1919–1924) я боролся в театре за динамические декорации (см. главу о Мейерхольде). «Бунт машин» меня захватил. Все элементы декораций (как и в постановке «Газа» Георга Кайзера, о которой я тоже упоминаю, говоря о Мейерхольде) были приведены в движение. Но здесь я пошел еще дальше. Постановщик Константин Хохлов и Толстой были вполне согласны со мной. Один из персонажей пьесы спускался со сцены через рампу в зрительный зал, проходил через него и исчезал за входной дверью. В эту минуту, в одно мгновение, сцена превращалась в экран, на котором кинематографический прожектор показывал фасад театра, и зрители видели того же человека выходящим из подъезда на ночную улицу и убегавшим от преследовавших его других действующих лиц пьесы. Это было своего рода продолжением сцены, очень забавлявшим Алексея Толстого, и он придумал даже дополнительный эпизод: беглец прятался в уличный писсуар. Его преследователи, не заметив этого, бежали дальше и исчезали в ночной темноте. Спрятавшийся персонаж осторожно выходил из своего убежища, снова бежал к театру и скрывался в его подъезде. Экран тотчас потухал, зрительный зал освещался, и в его дверях вновь появлялся беглец и, проходя через залу, снова подымался на воскресшую сцену.
В том же году в Москве молодой режиссер Сергей Эйзенштейн, будущий постановщик фильма «Броненосец „Потемкин“», тоже объединил кинематограф с театральной пьесой в опытном спектакле Театра Пролеткульта. Это было во времена, когда «социалистический реализм» не успел еще удушить свободное искусство, богатое исканиями новых форм.
Несколько месяцев спустя мне было предложено сделать декорации и костюмы к фильму «Аэлита» (научно-фантастический роман Алексея Толстого, 1921) в постановке Юрия Желябужского (сына второй жены М.Горького, М.Ф.Андреевой, и моего друга детства). К сожалению, мой отъезд за границу помешал мне осуществить эту работу, которую я вынужден был прервать в самом начале.
Это было в 1924 году. С тех пор я встретился с Толстым лишь в 1937 году, в Париже, куда он приехал на несколько дней в качестве знатного советского туриста, «советского графа». Мы провели вместе несколько часов, с глазу на глаз. В полной славе (в СССР), друг Сталина, завсегдатай Кремля, неизбежный гость на пышных приемах, устраиваемых вождями коммунистической партии и ее правительством, Толстой остался, как и раньше, неистощимым собеседником. Но когда я задавал ему вопросы, касавшиеся, хотя бы косвенно, политических аспектов жизни в СССР, он сейчас же прерывал меня:
– Политика? Мне здесь наплевать на нее, наплевать, наплевать! Я здесь отдыхаю.
Во время наших прогулок в моем автомобиле Толстой заметил:
– Машина у тебя хорошая, слов нет, но у меня – все же гораздо шикарнее твоей. И у меня их даже две.
– Я купил машину на заработанные мною деньги, – ответил я, – а ты?
– По правде сказать, мне машины были предоставлены: одна – Центральным комитетом партии, другая – ленинградским Советом. Но в общем, я пользуюсь только одной из них, потому что у меня всего один шофер.
Я спросил, чем объясняется, что в Советском Союзе у всех, у кого есть автомобиль, имеется обязательно и шофер, тогда как в Европе мы сами сидим за рулем. Шоферы служат либо у больных, либо у каких-нибудь снобов. Не являются ли в Советском Союзе шоферы прикомандированными чекистами?
– Чепуха, – ответил Толстой, – мы все сами себе чекисты. А вот если я заеду, скажем, к приятелю на Кузнецкий мост выпить чайку, да посижу там часа полтора-два, то ведь шин-то на колесах я уже не найду: улетят! А если приеду к кому-нибудь на ужин и просижу часов до трех утра, то, выйдя на улицу, найду только скелет машины: ни тебе колес, ни стекол, и даже матрасы сидений вынесены. А если в машине ждет шофер, то все будет в порядке. Понял?
– Понял, но не все, – сказал я. – В Советском Союзе не существует частной торговли, частных лавок, так на кой же черт воруются автомобильные шины, колеса, матрасы?
Толстой взглянул на меня с удивлением:
– Не наивничай! Ты прекрасно знаешь, что это пережитки капиталистического строя! Атавизм!
О «пережитках капиталистического строя» советские визитеры говорят до сих пор, когда замечают, что споткнулись, рассказывая о советской действительности.
Я ездил с Алексеем Толстым в моей машине к Владимиру Крымову, основателю в давние годы (1913) журнала «Столица и усадьба», проживающему ныне в тихом парижском предместье Шату, на берегу Сены, прямо против Булонского леса. Была холодная зима. Остановив автомобиль около ворот крымовской усадьбы, я вытащил лежавший на сиденье плед и покрыл им радиатор. Улочка маленькая, узенькая, темненькая, затерянная между садами и заборами.
– Ты совсем сдурел! – воскликнул Толстой. – Ты оставишь все это вот так, в этой пустыне, вместо того чтобы ввести твой спальный вагон за решетку, во двор Крымова?
– Мой спальный вагон вместе с пледом останется здесь, в пустыне.
Обед, обильно орошенный водкой и винами высоких марок, был очень оживленным, и Толстой, наверное, забыл о моем автомобиле. Во втором часу ночи мы покинули гостеприимный дом. На улице – полная тишина. Моя машина, покрытая пледом, стояла на прежнем месте.
– Ты ее узнаешь? – спросил я.
Удивленный и даже почти озлившийся Толстой ответил:
– Да… Надо полагать, что переулок уж слишком пустынен. – Но тут же он разразился хохотом.
– Пойми меня, – продолжал он, – я иногда чувствую, что испытал на нашей дорогой родине какую-то психологическую или, скорее, патологическую деформацию. Но знаешь ли ты, что люди, родившиеся там в 1917 году, год знаменитого Октября, и которым теперь исполнилось двадцать лет, для них это отнюдь не «деформация», а самая естественная «формация»: советская формация…
И так как мы смеялись, хотя, в сущности, смеяться здесь было не над чем, мы решили, что час возвращения домой еще не наступил. Я направил машину на Монпарнас и остановил ее перед ночным кабаре «Жокей». Так как там не было водки, мы пили коньяк. Толстой становился все более весел, у него никогда не было «грустного вина».
– Я циник, – смеялся он, – мне на все наплевать! Я – простой смертный, который хочет жить, хорошо жить, и все тут. Мое литературное творчество? Мне и на него наплевать! Нужно писать пропагандные пьесы? Черт с ним, я и их напишу! Но только это не так легко, как можно подумать. Нужно склеивать столько различных нюансов! Я написал моего «Азефа», и он провалился в дыру. Я написал «Петра Первого», и он тоже попал в ту же западню. Пока я писал его, видишь ли, «отец народов» пересмотрел историю России. Петр Великий стал без моего ведома «пролетарским царем» и прототипом нашего Иосифа! Я переписал заново, в согласии с открытиями партии, а теперь я готовлю третью и, надеюсь, последнюю вариацию этой вещи, так как вторая вариация тоже не удовлетворила нашего Иосифа. Я уже вижу передо мной всех Иванов Грозных и прочих Распутиных реабилитированными, ставшими марксистами и прославленными. Мне наплевать! Эта гимнастика меня даже забавляет! Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбрюки – все они акробаты. Но они – не графы! А я – граф, черт подери! И наша знать (чтоб ей лопнуть!) сумела дать слишком мало акробатов! Понял? Моя доля очень трудна…
– Что это? Исповедь или болтовня? – спросил я.
– Понимай как хочешь, – ответил Толстой.
Мы опять смеялись, хотя, в сущности, смеяться было не над чем. Джаз звенел, трещал, галдел… Болтовня продолжалась. Я спросил, что представляет собой «любимый отец народов».
– Великий человек! – усмехнулся Толстой. – Культурный, начитанный! Я как-то заговорил с ним о французской литературе, о «Трех мушкетерах». «Дюма, отец или сын, был единственным французским писателем, которого я читал», – с гордостью заявил мне Иосиф. «А Виктора Гюго?» – спросил я. «Этого я не читал. Я предпочел ему Энгельса», – ответил отец народов. Но прочел ли он Энгельса, я не уверен, – добавил Толстой.
Если позже Толстой написал-таки сталинизированного «Ивана Грозного», ему не удалось добраться до Распутина, так как этот не был коронован «нашим дорогим Иосифом». Тем не менее, несмотря на все то, что было написано о творчестве Алексея Толстого, «циника», его книги – «Голубые города» (1925), «Гиперболоид инженера Гарина» (1926)[179]179
Написан в 1925—1927 гг.
[Закрыть], «Гадюка» (1928), «Черное золото» (1931), «На горе», «Прекрасная дама», «Под водой», «Мракобесы», «Нечистая сила», «Ибикус», «Изгнание блудного беса», «Азеф», «Заговор императрицы», «Чудеса в решете», «Комедия молодости», «Рассказы Ивана Сударева» (близкие уже к публицистике) и другие вещи – всегда носят в их литературной фактуре, независимо от «политических нюансов», предписанных партией и правительством («социальный заказ»), неоспоримые свидетельства очень крупного таланта их автора. Однако лучшими произведениями Алексея Толстого остаются все же те, что были написаны до возвращения в СССР: пьеса «Любовь – книга золотая», роман «Хождение по мукам» (том первый) и повесть «Детство Никиты» (не имеющая никакого отношения к Никите Хрущеву).
Не следует также забывать, что при всем своем «да» советскому строю и требованиям сталинского режима Алексей Толстой написал в конце своей жизни: «Я отстаиваю право писателя на опыт и на ошибки, с ним связанные. К писательскому опыту нужно относиться с уважением – без дерзаний нет искусства».
Через день после проведенной нами парижской ночи Алексей Толстой снова уехал в СССР. Чтобы более никогда оттуда не вернуться.