Текст книги "Дневник моих встреч"
Автор книги: Юрий Анненков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
Новые опыты Мейерхольда в этом отношении меня не удовлетворяют. Я вполне согласен с тем, что можно сделать театр менее зависимым от декорации, более вещным, согласен с тем, что машину можно выдвинуть на первый план, машину – не театральную, закулисную, а машину как действующее лицо. Например, „Паровозная обедня“ Каменского есть первый шаг к такому превращению машины в лицо, и это хорошо. Но пока пусть не обидятся на меня Всеволод Эмильевич и другие наши конструктивисты, они очень напоминают обезьяну, которая очки лизала и низала на хвост, но не могла догадаться, что их надо надеть на нос. Так и конструктивисты с машиной, будь то Архипенко или Татлин, Малевич или Альтман, будь то, наконец, Мейерхольд с его декораторами, – все они переобезьянивают инженеров, но в чем суть машины, знают так же мало, как тот дикарь, который думал, что газеты читают для того, чтобы лечить глаза…
Мейерхольд в будущих своих дерзновениях и попытках может дать очень много, но только надо помнить, что он все доводит до парадокса. В этом его своеобразная прелесть, за это его невозможно не любить. Но из этого же следует, что приходится брать его не без критики…»
Впрочем, уже в 1906 году, в период сотрудничества Мейерхольда с Верой Комиссаржевской, Луначарский писал: «Талант В.Ф.Комиссаржевской, сдабривая различные кунстштюки г. Мейерхольда, постепенно приучает молодую публику глотать его декадентские пилюли. С глубоким убеждением скажу, что г. Комиссаржевская служит дурному делу» («Об искусстве и революции»).
И в другой статье, озаглавленной «Заблудившийся искатель» (прозвище, данное Луначарским Мейерхольду): «В г. Мейерхольде, поистине, нет лукавства. У него узкий ум, он легко проникается идейками, зажигается оригинальностью той или другой концепции и начинает ее фанатически проводить в жизнь, словно у него наглазники. Он не сознает, что буржуазный инстинкт, декадентское настроение им владеет, – он пресерьезно думает, что служит прогрессу, ведет кого-то вперед… Г-н Мейерхольд ищет. Это хорошо. Но, найдя какой-нибудь пустяк, он ставит его в красный угол и начинает стукать лбом перед малюсеньким фетишем. Старый сапог Метерлинка, пуговица от панталон Шопенгауэра, оброненные Брюсовым на перепутье клочки черновиков, – вот чем снабдил свой музей наш передовой режиссер. Сжечь этот хлам надо!»
Но это писалось за десять с лишним лет до Октябрьской революции, когда Мейерхольд не состоял еще членом коммунистической партии. Но когда после Октября Мейерхольд вошел в КП(б), Луначарскому пришлось смягчить критическую форму по отношению к новому партийцу и переименовать «г. Мейерхольда» в «т. Мейерхольда». Это не помешало, однако, Луначарскому написать следующую фразу в статье «Моим оппонентам», административную фразу народного комиссара просвещения: «Я могу поручить т. Мейерхольду разрушение старого плохого и создание нового хорошего. Но сохранение старого хорошего я ему поручить не могу».
Это уже было достаточно выразительно и полно обещаний.
Вс. Э.Мейерхольд приезжал в Париж со своей женой Зинаидой Райх, актрисой его театра (и бывшей женой Сергея Есенина), в мае 1926 года, в августе 1928 года и со своей труппой в мае 1930 года.
В 1926 году он пробыл в Париже всего пять или шесть дней, и мы виделись почти мельком, у меня. Свидание длилось не более получаса. Мейерхольд куда-то спешил, и мы условились снова встретиться через два дня, 31 мая. Но утром этого дня я получил письмо.
«30-5-26
Дорогой Анненков,
в понедельник, 31-го, как мы условились, увидеться не удастся. Надо наметить другой день, если я не укачу 2-го. Но это выяснится лишь в понедельник вечером.
С приветом
В.Мейерхольд».
Увидеться не удалось.
Но сразу же после приезда Мейерхольда в 1928 году он прислал мне следующую открытку:
«22-8-28
V.Meyerhold—Reich
Hotel Malherbe
11, rue de Vaugirard, Paris, 6
Милый Анненков,
Мне бы очень хотелось (также и Зинаиде Николаевне) навестить тебя. Сообщи, когда мы могли бы к тебе нагрянуть.
С приветом
В.Мейерхольд».
Само собой разумеется, что вечером того же дня я сам «нагрянул» в отель «Malherbe».
Мы не пошли ни ко мне, ни в театр, ни в кинематограф и не остались в отеле: мы блуждали из одного кафе в другое и наконец «завязли», как говорил Мейерхольд, в каком-то ночном кабаре на Монмартре. На стенах – монмартрские пейзажи в духе Утрилло. Крохотная эстрада. Маленький оркестрик. На эстраде кто-то пел, кто-то плясал, какой-то поэт читал свои стихи, какой-то остряк рассказывал анекдоты. В перерывах посетители танцевали среди столиков под звуки оркестрика. Кое-кто подпевал. Потанцевали чуть-чуть и мы, Мейерхольд и я – с красавицей Райх, по очереди.
– Симпатично, – произнес Мейерхольд.
– Парижская ночь, – ответил я.
– «Бродячая собака», – сказал Мейерхольд.
– «Привал комедиантов», – добавила Райх.
– Московский «Питтореск», – усмехнулся Мейерхольд, – но у нас, в Советском Союзе, теперь всем бродячим собакам – крышка! Вместо бродячих собак – прочно засевшие кабаны с клыками.
Райх сердито взглянула на мужа, но промолчала.
Дня через два, зайдя ко мне, Мейерхольд развалился на диване и, вздохнув, сказал:
– Отдых! Я даже не знал, что отдых в жизни действительно существует. Для меня отдыхом была всегда подготовка к труду. А здесь – ни черта не делаю. Гуляю, валяюсь, сплю. Замечательно! Зинаида утверждает, что мне это скоро надоест. Может быть, она и права. Как всегда. Но пока… Пока что давай чесать языком: в общем, это тоже занятие, хоть и пустопорожнее…
К сожалению, я должен был вскоре покинуть Париж и уехать на юг Франции. Наши встречи прервались.
Ю.Б.Елагин, скрипач, бывший в течение ряда лет (тридцатые годы) помощником концертмейстера и членом музыкальной коллегии Театра имени Вахтангова, в своей весьма интересной книге «Укрощение искусств» (Изд. имени Чехова, Нью-Йорк, 1952) о Мейерхольде почти повторил слова Е.Б.Вахтангова, приведенные мною выше: «Театр Мейерхольда (в двадцатых годах) стал Меккой и Мединой для всего левого мирового театра. К нему съезжаются учиться левые режиссеры всех революционных театров мира… Казалось, что все, что только могла создать богатая фантазия современного режиссера, было испробовано и применено. Каждый спектакль Мейерхольда заключал в себе бездну режиссерской выдумки и изобретательности… Вообще, я мог бы теперь сказать с полной объективностью, что нигде за границей – ни в Европе, ни в Америке – я не находил в театрах, культивирующих современный стиль спектакля, режиссерских приемов и нововведений, которые не были бы в свое время уже осуществлены или, по меньшей мере, намечены к осуществлению Мейерхольдом в его театре в Москве».
Это, конечно, совершенно правильно. Но, говоря о Мейерхольде как о человеке, Ю.Елагин сбивается с прямой линии.
Мейерхольд, пишет Елагин, был человеком «саркастического ума и иногда злой иронии. К инакомыслящим он относился нетерпимо. Характер имел жестокий, зачастую неприятный для тех, кому приходилось с ним иметь дело. В своем театре он был полновластным диктатором. Когда он входил в репетиционный зал, раздавалась команда помощника режиссера: „Встать! Мастер идет!“ И актеры и присутствовавшая в зале публика обязаны были вставать».
Ошибочное преувеличение. Сколько раз мне приходилось бывать на репетициях в театре Мейерхольда, и я никогда не слышал ничего подобного. Если актеры и «присутствовавшая в зале публика» (например, я) действительно вставали иногда при появлении Мейерхольда, то это было лишь невольным выражением восхищения перед художником, а не исполнением каких-то приказов. И встававшим Мейерхольд дружески махал рукой.
Да и как было не встать во время прихода Мейерхольда на репетицию? Достаточно прочесть несколько строк Игоря Ильинского об мейерхольдовских репетициях: «На репетиции. Кто легче или юней самого юного импровизационно станцует на сцене, взлетит на станок, показывая восемнадцатилетний порыв? Шестидесятилетний Мейерхольд. Кто, не щадя своего живота, в импровизационном показе актерам валяется в пыли, хрипя, выплескивая свой ослепительный темперамент, гениально показывая сцену умирающего солдата? Шестидесятилетний Мейерхольд. Кто плачет на сцене, показывая образ обманутой шестнадцатилетней девушки, причем его ученики, затаив дыхание, смотрят на сцену, не видя седоватых волос, характерного носа, а видя перед собой юную девушку, с юными женственными движениями, с такими свежими, юными, неожиданными, хватающими за сердце интонациями, что слезы, проступавшие у всех на глазах, смешиваются с радостью беспредельного восторга перед этими гениальными вершинами актерского мастерства?»
О мейерхольдовских репетициях писал также и другой его ученик, Николай Петров (или Коля Петер) в своей книге «50 и 500», выпущенной Всероссийским театральным обществом в Москве в 1960 году: «Что касается деталей и тонкостей в раскрытии образов, тех отдельных граней и характеров, которые требовали величайшего актерского мастерства благодаря острому режиссерскому решению отдельных сценических кусков, то вот тут-то Мейерхольд и развернул весь блеск своего актерского дарования и безудержной, небывалой фантазии, щедро одаряющей актера режиссерским показом – предложением или наглядным раскрытием неисчерпаемости актерских выразительных средств.
– Стоп! – раздавался голос Мейерхольда с режиссерского пульта. Затем он звонил в звоночек, пока не водворялась абсолютнейшая тишина, и в этой воцарявшейся ожидательной тишине совершался переход мэтра с режиссерского пульта на сцену… И Мейерхольд проделывал на сцене такое количество сценических показов, подтверждающих отдельные реплики, что можно было буквально ослепнуть от богатства и стремительности выбрасываемого ассортимента актерских красок… Я глубоко убежден, что все участники этих репетиций на всю жизнь сохранили в своей памяти то богатство театральных истин, которые так щедро и искрометно разбрасывал этот неуемный художник театра… К.С.Станиславский говорил, что режиссер должен уметь увлечь актера, и Мейерхольд идеально умел это делать».
Сарказм и ирония (порой злая) были, конечно, свойственны Мейерхольду, но это отнюдь не являлось «жестокостью» его характера. «Нетерпимое» отношение к «инакомыслящим» также не было показателем дурного характера: Мейерхольд просто не хотел сдавать свои позиции и принимать позиции других. Жестокость и нетерпимость были только непобедимой настойчивостью, не соглашавшейся ни на какие творческие уступки, и относились к актерам (или к иным сотрудникам) не как к людям и товарищам, но исключительно к их работе, то есть к тому, что они должны были создавать на сцене. Эта черта (убедительность и непреклонность художника) были основой славы Мейерхольда и причиной его гибели.
«Бывая в работе иногда достаточно резким, Мейерхольд умел в жизни разводить такой Версаль, как мы тогда говорили, что ему смело мог бы позавидовать даже Людовик XV», – писал Н.Петров в той же книге. Вне работы Мейерхольд был очаровательным и верным товарищем, мягким и лишенным какого бы то ни было высокомерия. Даже костюм его – рабочая блуза и рабочая фуражка – подчеркивали это. Однажды шутя я спросил его:
– Твоя мятая рубаха и козырка, что это? Символ диктатуры пролетариата?
– Ничего подобного! – засмеялся Мейерхольд. – Это просто мое сближение с ним. Диктатура пролетариата? Программная ересь, миф!
Сколько у нас было на протяжении шестнадцати лет дружеских встреч, бесед, споров, и – никогда с его стороны никакой надменности или неравенства. Иногда проскальзывали даже нотки застенчивости и всегда – простота, доброжелательство и внимательность. Доказательством моих слов может служить хотя бы еще одно письмо Мейерхольда, полученное в Париже и помеченное 18-11-28:
«Дорогой друг, пишу тебе по парижскому адресу (авось ты уже вернулся с юга), не зная того, где ты отдыхал (или еще отдыхаешь).
Дело вот в чем: мне необходимо художнику *** привезти что-нибудь из орудий производства (краски, кисти, что-нибудь в этом роде). Посоветуй, пожалуйста, что замечательного в этом роде повезти – из того, конечно, что ни за какие деньги нельзя купить у нас.
Наш адрес: Hotel Malherbe 11, rue de Vaugirard, Paris 6.
Tel Littrê 31–82.
Зин. Ник. и я шлем привет жене твоей и тебе. Необходимо повидаться. Привет.
В.Мейерхольд».
Я не думаю, чтобы человек, представленный Елагиным, мог проявить такую заботливость к начинающему художнику…
По счастливой случайности, я вернулся в Париж дня за два до этого письма и смог помочь Мейерхольду купить все недоступные тогда для советского художника «орудия производства». Мейерхольд оказался чрезвычайно щедрым, и художник, наверное, был очень доволен.
В эти же дни Мейерхольд рассказал мне о своих переговорах с французскими театральными деятелями об организации парижских гастролей его театра, которые должны были состояться через год. Мейерхольд не скрывал своей радости: наконец-то Париж увидит его спектакли.
– Только бы успеть, – закончил он, – а то меня в Советском Союзе уже кроют, как хотят!
Мейерхольд «успел», несмотря на сделанные им после возвращения в Москву постановки «Клопа» (с Игорем Ильинским в главной роли Присыпкина) и «Бани» Маяковского, вызвавшие негодование советской власти[144]144
Подробнее я говорю об этом в главе о Вл.Маяковском.
[Закрыть]. Мейерхольд приехал со своей труппой в Париж в мае 1930 года. На другой же день он зашел ко мне и, сказав, что механики его московского театра не говорят, к сожалению, по-французски, попросил меня войти в сценические заботы. Я с удовольствием согласился.
Мы стали встречаться почти ежедневно, так как все подготовительные, репетиционные дни мне приходилось проводить на сцене театра, чтобы облегчить совместную работу московских и парижских техников по установке декораций, аксессуаров, освещения и т. п.
Мейерхольд привез три постановки: «Лес» Островского и «Великодушный рогоносец» Кроммелинка, которые я уже видел в Москве, а также «Ревизор» Гоголя, поставленный в Москве 9 декабря 1926 года, то есть два года спустя после моего отъезда за границу. Эта постановка была встречена в Советском Союзе весьма недружелюбно.
Несмотря на костюмы, мебель и прочие предметы времен Гоголя, его пьеса казалась в мейерхольдовской трактовке вполне современной, не отражавшей никакой определенной, замкнутой в себе эпохи. Вот почему я ничуть не удивился, прочтя шесть лет спустя в одной из советских газет стенограмму беседы В.Мейерхольда с самодеятельными художественными коллективами завода «Шарикоподшипник», 27 мая 1936 года, в Москве. Мейерхольд сказал: «Возьмем, например, пьесу „Ревизор“ Гоголя. Взяточничество, типы городничего, Ляпкина-Тяпкина и др. – это выхваченные куски из жизни, но Гоголь смог так сорганизовать материал, что и на сегодняшний день эта пьеса еще звучит. Хлестаков, например, в нашем быту еще живет. Когда мы читаем отдел происшествий, мы там еще видим типы Гоголя».
Большее в 1936 году сказать в Советском Союзе было уже трудно, но и этих слов достаточно, чтобы понять смысл мейерхольдовской «беседы».
О «хлестаковщине», нарождавшейся в «советской действительности», писалось, впрочем, и до этого: например – пьеса М.Горького «Работяга Словотеков», запрещенная сразу же после представления в 1921 году. Но еще годом раньше в Москве была поставлена пьеса «Товарищ Хлестаков» некоего Смолина, свирепый отзыв о которой был напечатан в «Правде» за подписью Егора Каменщикова, где говорилось: «Гостекомдрам (Государственный театр коммунистической драматургии)…
Нашлось учреждение, которое рискнуло открыть театр с таким титулом.
Нашлись и смелые люди, объявившие себя при всем народе не только мастерами государственной и коммунистической драматургии, но даже и – …Всемирной.
Смелость города берет. Но посмотрим – какая смелость у этих гостекомдрамцев.
В субботу они показывали первую свою работу – „Товарищ Хлестаков“…
Мастера коммунистической и всемирной драматургии потянулись за настоящими мастерами.
Обывательское представление о коммунизме, очевидно, целиком уложилось у них в формулу:
„Грабь награбленное!“
И они добросовестнейшим образом ограбили режиссеров – Таирова, Грановского, Комиссаржевского и Мейерхольда.
Зрелище получилось неописуемое:
„Принцесса Брамбилла“, „Мистерия-буфф“, „Свадьба Фигаро“ – сразу одновременно на одной сценической площадке.
При этом соединение шаблонов, и без того набивших оскомину, было сделано крайне бездарно и ученически неумело. Отврат полнейший».
Из этой статейки Егора Каменщикова становится ясным, что для сотрудника «Правды» «настоящие мастера» – Таиров, Грановский, Комиссаржевский и Мейерхольд – были не более чем «грабителями», насаждавшими в театре «набившие оскомину шаблоны».
Коммунистические бюрократы возмущались мейерхольдовской трактовкой «Ревизора» – незамаскированной сатирой на них самих. Не было ничего неожиданного в том, что даже в 1952 году, всего на один год раньше смерти Сталина, я прочел в толстом томе «Гоголь и театр», выпущенном в Москве, статью Горбуновой, где говорилось: «В своих режиссерских ухищрениях при постановке гоголевских пьес формалисты пытались использовать сцену советского театра для пропаганды буржуазной идеологии и затормозить строительство новой, социалистической культуры.
Советское театральное искусство, развиваясь в этой борьбе, укреплялось на позициях социалистического реализма. Но проявления буржуазного формализма давали себя знать и в первые годы истории нашего театра, и позднее.
Идеологом воинствующего формализма в театре был Мейерхольд. Отрицая и разрушая реалистическую эстетику, он наносил главные удары по драматургии, рассматривая ее только как условный повод для воплощения собственных эстетских и формалистических замыслов. Постановка „Ревизора“ в 1926 году явилась своеобразным манифестом эстетских и идеологических воззрений Мейерхольда, чуждых и глубоко враждебных советской культуре. На афише значилось: „Актерами театра им. Вс. Мейерхольда представлен будет „Ревизор“ в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавлениями, новыми сценами“. И действительно, текст бессмертной комедии, разбитый на пятнадцать эпизодов (что – неверно, так как их было у Мейерхольда десять. – Ю.А.[145]145
Спектакль, поставленный в Москве, в Театре им. Вс.Мейерхольда (1926), состоял из пятнадцати картин. Возможно, при его показе в Париже (где и увидел спектакль Ю.Анненков) число картин было сокращено.
[Закрыть]), очень мало напоминал гоголевского „Ревизора“. Мейерхольд скомбинировал сценическую композицию, составленную из всех существующих редакций комедии, включая и черновые наброски. Он пополнил ее фрагментами из других произведений Гоголя – „Женитьбы“, „Игроков“, „Отрывка“ (Собачкин), „Мертвых душ“. В текст были включены и собственные измышления „автора“ переделки.
„Переосмыслены“ были и главные действующие лица комедии: городничий олицетворял важного представителя николаевской военщины, почти генерала; Анна Андреевна – губернскую Клеопатру, красавицу и модницу, одержимую эротоманией; Хлестаков, появлявшийся на сцене в сопровождении таинственного двойника-офицера, трактовался как некая демоническая личность, авантюрист и шулер; старый слуга Осип был заменен молодым пройдохой-лакеем, едва ли не соучастником мистификаторских проделок Хлестакова. Социальная сатира Гоголя была превращена в пошлый фарс, смесь мистики и патологии.
Так было извращено формалистами одно из величайших творений русской драматургии.
Советский народ, советская общественность сурово осудили и этот спектакль, и всю буржуазно-формалистическую враждебную деятельность Мейерхольда. В январе 1938 года театр был закрыт как театр, чуждый народу».
«Перекройка» пьесы была действительно весьма решительной. В связи с этим 24 января 1927 года (через полтора месяца после московской премьеры «Ревизора») «Фиговая ассоциация» писателей, о которой я говорил уже в главе, посвященной Замятину, устроила вечер чествования Мейерхольда, где ему было прочитано «Приветствие от месткома покойных писателей», из которого я даю здесь небольшую выдержку и авторами которого были Евг. Замятин и Мих. Зощенко: «Потрясенные вторичной кончиной нашего дорогого покойного Н.В.Гоголя, мы, великие писатели земли русской, во избежание повторения прискорбных инцидентов, предлагаем дорогому Всеволоду Эмильевичу, в порядке живой очереди, приступить к разрушению легенды о нижеследующих классических наших произведениях, устаревшие заглавия которых нами переделаны соответственно текущему моменту:
1. Д.Фонвизин: „Дефективный переросток“ (бывш. „Недоросль“).
2. А.С.Пушкин: „Режим экономии“ (бывш. „Скупой рыцарь“).
3. Его же: „Гришка, лидер самозваного блока“ (бывш. „Борис Годунов“).
4. М.Ю.Лермонтов: „Мелкобуржуазная вечеринка“ (бывш. „Маскарад“).
5. Л.Н.Толстой: „Электризация деревни“ (бывш. „Власть тьмы“).
6. Его же: „Тэ-жэ“ или „Жэ-тэ“ (бывш. „Живой труп“).
7. И.С.Тургенев: „Четыре субботника в деревне“ (бывш. „Месяц в деревне“).
8. А.П.Чехов: „Елки-палки“ (бывш. „Вишневый сад“).
9. А.С.Грибоедов: „Рычи, Грибоедов“[146]146
Намек на пьесу Сергея Третьякова «Рычи, Китай!».
[Закрыть] (бывш. „Горе от ума“).
10. Товарищ Островский настаивает на сохранении прежних своих названий: „На всякого мудреца довольно простоты“, „Таланты и поклонники“, „Свои люди – сочтемся“, „Не в свои сани не садись“…»
Впрочем, следует заметить, что театральная судьба гоголевского «Ревизора» далеко не всегда была благополучна.
Первое представление «Ревизора» состоялось на сцене Александринского театра в Петербурге 19 апреля 1836 года. Мой предок Павел Васильевич Анненков, известный русский литературный мемуарист и критик XIX века, а также личный друг Гоголя, присутствовал на этом спектакле и описал в своих воспоминаниях: «Уже с первого акта недоумение было на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, – большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении… Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще пролетал из одного конца зала в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же пропадавший… По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом… Общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: это – невозможность, клевета и фарс».
Затем начались злостные нападки газетной критики, часто повторявшиеся. Дело дошло до того, что в 1872 году, то есть через тридцать шесть лет после первого представления «Ревизора» и на двадцать лет позже смерти Гоголя, министр внутренних дел царского режима потребовал прекратить спектакли «Ревизора» на том основании, что эта пьеса производит «слишком сильное впечатление на публику, и притом не то, какое желательно правительству».
Как мы видим, история повторяется. Впрочем – не совсем. Пьесу Гоголя в конце концов запретить не удалось. Как это произошло? Это произошло потому, что в эпоху «самодержавного» режима писать можно было не только то, что требовалось правительством, и не только то, что разрешалось им. В те времена существовала также и свободная литература, и свободный театр, и свободная критика. Если бы это было не так, то как бы дошли до нас Пушкин и Гоголь, Толстой и Достоевский, Некрасов, Тургенев, Салтыков-Щедрин, Сухово-Кобылин и так – до Максима Горького включительно. Об этом свидетельствует даже сам Гоголь в своем «Театральном разъезде». В последнем монологе «Разъезда» автор представленной пьесы говорит, выходя из театра: «Я услышал более, чем предполагал. Какая пестрая куча толков! Счастье комику, который родился среди нации, где общество еще не слилось в одну недвижную массу, где оно не облеклось одной корой предрассудка, заключающего мысли всех в одну и ту же форму и мерку…»
Это «общество» теперь вполне сформировалось в Советском Союзе.
Никита Балиев
Парижские гастроли труппы Мейерхольда должны были состояться в театре «Монпарнас», на улице de la Gaitê, под покровительством Почетного комитета, имена членов которого были опубликованы на заглавной странице программы: Фирмен Жемье, Гастон Бати, Шарль Дюллен, Луи Жуве, Георгий Питоев и Сидней Рей.
Моя работа оказалась довольно сложной. Если в пьесе Кроммелинка были уничтожены все декорации (кроме примитивной конструкции), все аксессуары, рампа, софиты и даже костюмы и грим актеров, то декорации «Леса» были весьма кропотливыми, а в «Ревизоре», как я уже говорил, оказалось вместо пяти действий десять картин, очень пышно обставленных. Декораций, в обычном понятии этого термина, на сцене тоже не было, но к началу каждой картины из темной глубины сцены выплывала к рампе обширная платформа, роскошно меблированная, заполненная аксессуарами и актерами. Когда картина заканчивалась, то платформа снова отодвигалась назад и исчезала вместе с актерами в темноте, чтобы тотчас появлялась другая, в новом оформлении… Создавалось впечатление, будто зрителям подносят каждый раз новое блюдо со всевозможными яствами.
В предисловии к программе говорилось: «Среди русских театральных постановщиков Вс. Мейерхольд является тем, чье имя пользуется наиболее универсальной известностью. Это борец, каждое произведение которого вызывает страстные споры. Число его разрушителей велико, но оно значительно меньше, чем число его поклонников. Впрочем, те и другие согласны, что Мейерхольд покидает проторенные пути и что все сделанное им полно новых и смелых идей. Его сценические постановки колеблют наши привычные концепции, заставляют нас задумываться и всегда вызывают восхищение перед тем, кем эти постановки созданы… Театр Мейерхольда, считающийся теперь одним из самых крупных московских театров, весьма пришелся по вкусу широким народным массам… которым Мейерхольд дарит дыхание своего искусства, столь оригинального и мощного…»
Первым показанным в Париже, 16 июня, спектаклем был именно «Ревизор», спектакль двух авторов: Гоголя и Мейерхольда. В сущности, трудно даже сказать, кого было более в этом спектакле – Гоголя или Мейерхольда, переделавшего текст и перекроившего всю архитектонику, всю структуру пьесы. Реакция публики была необычайно шумной. Бурные аплодисменты перемешивались с возгласами возмущения. Противниками были, главным образом, русские зрители, не узнавшие привычного «Ревизора». В последний раз я видел «Ревизора» в Художественном театре с Михаилом Чеховым в роли Хлестакова. Я даже сделал с него во время антракта, в его уборной, карикатурный набросок, который был опубликован в петербургском журнале «Театр и искусство»[147]147
М.Чехов играл Хлестакова в спектакле МХАТ «Ревизор» в 1921 г., а журнал «Театр и искусство» существовал до октября 1918 г.
[Закрыть]. Игра Чехова была блестящей, но это был еще классический, традиционный «Ревизор». В театре «Монпарнас» «Ревизор» был неузнаваем.
Я помню, как Никита Балиев, бывший в тот вечер среди публики, переполнившей зрительный зал, громогласно заявлял:
– Безобразие! Искалеченный Гоголь! Недопустимо! Черт знает что!
И обернувшись ко мне:
– Айда за кулисы!
Пройдя за кулисы и увидев Мейерхольда, окруженного на сцене Почетным комитетом, журналистами и поздравителями, Балиев ринулся к нему, обнял его и, поцеловав в обе щеки, воскликнул:
– Я с вами не согласен! Не согласен!! Но спектакль – великолепный, здорово! Браво! Вы многим утерли нос!
Оба весело засмеялись.
– Хорошо, что вы говорите по-русски, – сказал Мейерхольд.
Балиев. Я могу и по-французски.
Мейерхольд. Это не обязательно.
Оба снова рассмеялись.
Федор Комиссаржевский
Вспоминая теперь эту постановку, я считаю справедливым отметить, что одной из самых удачных и наиболее гоголевских сцен оказалась сцена, выключенная Гоголем из первого издания пьесы, сцена, где Анна Андреевна рассказывает своей дочери Марье Антоновне о своих дамских успехах:
– Все, бывало, в один голос: «С вами, Анна Андреевна, довольно позабыть все обстоятельства». А стоявший в это время штаб-ротмистр Старокопытов? Красавец! Лицо свежее, как я не знаю что: глаза черные-черные, а воротнички рубашки его – это батист такой, какого никогда еще купцы наши не подносили нам. Он мне несколько раз говорил: «Клянусь вам, Анна Андреевна, что не только не видал, не начитывал даже глаз таких; я не знаю, что со мною делается, когда гляжу на вас…» На мне еще тогда была тюлевая пелеринка, вышитая виноградными листьями с колосьями и вся обложенная блондочкой, тонкою, не больше как в палец, – это просто было обворожение! Так говорит, бывало: «Я, Анна Андреевна, такое чувствую удовольствие, когда гляжу на вас, что мое сердце», – говорит… Я уж не могу теперь припомнить, что он мне говорил. Куда же! Он после того такую поднял историю: хотел непременно застрелиться, да как-то пистолеты куда-то запропастились; а случись пистолеты, его бы давно уже не было на свете.
Эта сцена происходила в обстановке элегантнейшего будуара, полного цветов и кружев. Анна Андреевна полулежала на диване, как madame Рекамье на картине Давида, а вокруг нее, то из-под дивана, то из-за стола, то из-за комода неожиданно возникали один за другим молодые красавцы офицеры и мимически признавались ей в любви; один из них вынул из кармана пистолет и застрелился у ног Анны Андреевны.
Следующие постановки Мейерхольда, показанные в Париже, «Лес» и «Великодушный рогоносец», были встречены восторженно, без враждебных демонстраций. Должен, однако, отметить, что русских консервативных ценителей театра на этих спектаклях было несравнимо меньше, чем на «Ревизоре». Разочарованные или возмущенные «искажением классиков», они больше к Мейерхольду не пришли. Зрительный зал, тем не менее, был заполнен до отказа. Считаю также нужным сказать, что Никита Балиев, не согласившийся с постановкой «Ревизора», к «консерваторам» отнюдь не принадлежал и присутствовал на всех трех спектаклях. Так же, как и другой русский постановщик, Федор Комиссаржевский, бывший тогда в Париже.
В программе мейерхольдовских парижских гастролей одна страничка была отведена для следующего сообщения:
В фойе театра в течение гастролей труппы Мейерхольда выставка современной живописи Адлен, Альтман, Анненков, Арапов, Глущенко, Гончарова, Гросс, Ларионов, Минчин, Терешкович, Хейтер.
Эта крохотная выставка была организована мною в знак приветствия Мейерхольду, и я выставил на ней его портрет, сделанный мной еще в Москве, в его квартире, в 1922 году. Из поименованных выше художников Арапова, Гончаровой, Ларионова и Минчина нет уже в живых.
После репетиций, затягивавшихся порой до позднего часа, и в дни спектаклей (их было всего десять: «Ревизор» – четыре раза, «Лес» – четыре раза, «Великодушный рогоносец» – два) мы часто, выйдя из театра, заходили втроем – Зинаида Райх, Мейерхольд и я (иногда с кем-нибудь из актеров) – в кафе на той же улице и покидали его в час или в два часа ночи. Горячие франкфуртские сосиски в горячей тушеной капусте, бутылка хорошего вина…