Текст книги "Хутор Гилье. Майса Юнс"
Автор книги: Юнас Ли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
– Ха, ха! – притворно засмеялся Ула. – Что вы, что вы, это вам кажется. – Не мог же он в присутствии чужого человека признать, что у новой лошади капитана такой дефект.
Капитан стал пунцово-красным. Он снял шапку и, держа ее в руке, торопливо пошел по двору:
– Вот мошенник, всучил мне такую лошадь!
Судя по его виду, сейчас не стоило обращаться к нему с просьбой.
В тени сеновала капитана ожидали двое мужчин; они поднялись, едва увидев его.
– Разве в такое время беспокоят людей? – проворчал он. – Ну, уж ладно. Поднимитесь ко мне в кабинет.
Капитан пересек двор, заглянул в колодец и, свернув с дорожки, подошел к окнам столовой.
– Девочки!.. Ингер-Юханна!.. Тинка!.. – раздался его громкий голос. – Спросите мать, зачем положили мясо на колодец. Чтобы оно стухло, да?
– Марит вынула его для ужина, – робко прошептала Тинка.
– Ах, вот как… Все равно ему нечего там валяться, еще Догоняй стянет. Покажите студенту сад, и пусть он поест смородины! – крикнул капитан, уже подымаясь по лестнице в кабинет.
Долго между кустами смородины то тут, то там проглядывала голова Арента Грипа, а рядом с ней маленькая головка длинноногой Тинки. Густые каштановые волосы Грипа, едва прикрытые плоской шапочкой, оттеняли белокурые волосы девушки. Юноша говорил, не закрывая рта, и его живые, блестящие карие глаза уже вовсе не казались такими злыми. Тинка испытывала к нему все больший интерес.
На следующее утро Грип нашел у своей кровати починенные ботинки и поднос с чашкой кофе и завтраком. Вечером он предупредил, что собирается уйти пораньше.
Настал момент набраться решимости и – была не была – обратиться к капитану с просьбой.
Когда молодой человек спустился вниз, Йегер, стоя на ступеньках крыльца, покуривал трубку. Над жирным затылком, в том месте, где поблескивала пряжечка форменного галстука, из-под небрежно надетого рыжеватого парика выбивались седоватые пряди волос. Вид у капитана был угрюмый; он пристально вглядывался в небо, затянутое утренним туманом, пытаясь разгадать, что обещает нынешний день – дождь или вёдро. Можно ли сегодня начать покос?
– Так, значит, вы уходите, мой друг?
– Господин капитан, не можете ли вы… Не одолжите ли… – С мужеством, которое бывает только по утрам, Грип сперва решил попросить пять далеров, но, еще спускаясь по лестнице, перешел на четыре, а теперь, увидев перед собой капитана, остановился на трех… – Не одолжите ли три далера? Я поиздержался в пути, и мне теперь не на что вернуться в Кристианию. Как только прибуду в город, я вам тотчас вышлю долг почтой.
Капитан откашлялся. Он еще вчера не раз читал на лице своего гостя что-то вроде подобной просьбы.
«Студент… Положись на него! Уверяет, что сразу же вышлет!..»
Лицо капитана уже готово было скривиться в кислой гримасе, как вдруг приняло добродушно-веселое выражение, и он сказал:
– Вы просите три далера? Ах, если бы они были у меня в доме! Знаете, временами, особенно летом, здесь и шиллинга не сыщешь. – Свободную руку капитан засунул за борт мундира и с безнадежным видом уставился в пространство. – Хм… Да… Ладно, – проговорил он после длительной тягостной паузы. – Будь я уверен, что получу долг обратно, я поговорил бы с матерью, выпросил бы у нее три-четыре урта из хозяйственных денег… Ну, словом, столько, чтобы вы могли добраться до фогта или судьи. Это отличные люди, я их знаю. Только заикнитесь, и они вам сразу же помогут.
Попыхивая трубкой, капитан направился через кухню к матери, которая стояла в кладовой и резала хлеб к завтраку. На ней лежали все заботы не только по дому, но и по сенокосу и уборке урожая.
Капитан отсутствовал довольно долго.
– Подумать только, – сказал он, вернувшись, – оказывается, у матери нашлось три далера, и я их вытянул у нее для вас. Прощайте. И подайте о себе вести, как только благополучно доберетесь до Кристиании.
– Вестью обо мне будет почтовый перевод, – радостно ответил студент и пустился в путь.
Когда капитан пришел к матери и изложил суть дела, она, плотно сжав губы, с минуту помолчала, а потом сказала, что, по ее мнению, если уж капитан хочет помочь студенту, то должен дать ему все три далера. Парень с виду не легкомысленный, не пустой, да, кроме того, нельзя допустить, чтобы он обратился к судье, к фогту да, не дай бог, еще и к священнику и всем им сообщил, что в Гилье ему отказали в трех далерах.
Тинка без конца рассказывала сестре, о чем она говорила со студентом.
– Ну, а потом он что сказал? – выпытывала Ингер-Юханна.
– Ах, с ним все время было так интересно. Я никогда еще не встречала такого интересного человека.
– Но неужели ты не помнишь, что он сказал?
– Нет, помню. Он спросил, почему ты учишь французский. Сказал, что из тебя, видно, хотят сделать попугая, чтобы ты в городе не ударила лицом в грязь.
– Да? Так он и сказал?.. А откуда он узнал, что я собираюсь в город?
– Он спросил, сколько тебе лет, а я сказала, что ты готовишься к конфирмации, а потом поедешь в Кристианию. Оказывается, он хорошо знает губернатора и его семью. После экзаменов он работал у него в канцелярии чем-то вроде писца.
– И это называется «хорошо знает»?
– Он сказал еще, что ты не подходишь к их дому. Знаешь почему?
– Нет.
– Хочешь, скажу? Ему кажется, что для их дома ты слишком своевольная.
– Что? Он так сказал?
Ингер-Юханна нахмурила брови и так сердито посмотрела на Тинку, что та поспешила добавить:
– Студент сказал, что в доме губернатора все должны ходить вокруг его супруги на задних лапках, и ему жалко, – это его слова, – что так рано наденут хомут на такую красивую шейку.
Ингер-Юханна тряхнула головой и засмеялась:
– Ну и человек!
Тинка уже уехала в Рюфюльке. Ее место за столом и в спальне пустовало. Капитан не раз ловил себя на том, что, забывшись, зовет Тинку.
И вот настал канун того дня, когда и Ингер-Юханна должна была покинуть отчий дом.
Чемодан из тюленьей кожи заново оковали железными полосами, и он стоял теперь открытый; оставалось только сложить в него вещи. Экипаж в сарае жирно смазали, с его осей капал деготь, а долговязый Ула задал Вороному овса. Шутка ли, ему предстоял трехдневный путь!
Капитан деловито расхаживал по дому – никто не умел лучше его упаковывать вещи.
Мать осторожно протягивала ему одно за другим новые, дорогие платья дочери. Белье, шитое в Гилье, не посрамит их в глазах супруги губернатора.
Беда только, что стоило капитану наклониться, как кровь приливала ему к голове.
– Опля, вот и все в порядке!.. Не понимаю, о чем ты думаешь, мать! Зачем такая гора бумажных чулок? Ну-ка, дай мне эту вещь, да нет, вон ту, ту!
Кто же может с ним сравниться? Ведь он столько путешествовал!
– Йегер, тебе вредно так много нагибаться.
Капитан вдруг резко выпрямился:
– Думаешь, долговязый Ула сам догадается натереть Вороному холку бальзамом? И не забудет взять в дорогу флакон? Ах, не подумай я об этом, бедному Вороному придется проделать весь путь со сбитой холкой. Сбегай вниз, Теа, и скажи Уле… Нет, постой, – капитан с трудом перевел дух, – лучше я сам пойду и прослежу, чтобы он все сделал как следует.
Мать подождала, пока его шаги не заглохли на лестнице, и сама принялась торопливо укладывать вещи.
«Лучше уберечь его от ненужных волнений».
Чемодан быстро наполнился, и вот наконец поверх всего легла белая салфетка. Оставалось только сесть на крышку и повернуть ключ в замке.
К вечеру суета и волнение улеглись. На столе стояла сваренная на сливках мучная каша, к ней подали малиновый сироп. И этот праздничный ужин напоминал, что еще одна дочь покидает родной кров.
Все ели молча. Только стук ложек нарушал тишину.
– На, дочка, налей себе сиропа в мою большую чашку. Да бери, бери, раз отец тебе предлагает.
До чего же она хороша, его любимица! Посмотреть только на ее руки, когда она ест. А лицо у нее тонкое и бледное, как у монахини.
Капитан громко вздохнул и отодвинул свою тарелку.
Ингер-Юханна не смогла сдержать слез.
Никто не попросил добавки.
Капитан ходил по комнате, что-то насвистывал и не подымал глаз.
Больно было глядеть, как тяжело отец переживал предстоящую разлуку.
– Дитя, ты должна нам писать каждый месяц обо всем подробно, слышишь, – и про мелочи, и про важное, и про то, что ты делаешь, о чем думаешь; пусть у отца будет хоть эта небольшая радость, – наставляла мать девочку, убирая со стола. – И еще, Ингер-Юханна, – продолжала она, когда они остались с глазу на глаз в чулане, – если супруга губернатора станет читать твои письма, то за подписью поставь маленький крестик… А случится с тобой что-нибудь серьезное, обратись к старой тетке Алетте, ну, к той, что живет за городом, в поместье епископа. Когда долговязый Ула приедет в город, она передаст мне через него, что нужно. Ты же знаешь, отец так тяжело переживает всякие неприятности.
– Как? Супруга губернатора будет читать то, что я пишу тебе и отцу? Да разве я это допущу!
– Дитя, ты должна во всем ей повиноваться. Тебе это будет нетрудно, если только захочешь… Ведь тетка очень добра ко всем, кого любит, конечно – только если ей не перечат… Ты сама знаешь, как много зависит от того, понравишься ли ты ей и – ты ведь меня понимаешь – привяжется ли она к тебе. Она тебя наверняка не пригласила бы к себе, если бы не думала удочерить.
– Удочерить? Меня? Она хочет отнять меня у тебя и отца? Ну нет, тогда мне лучше вообще туда не ехать.
Ингер-Юханна присела на край ящика с пшеничной мукой и расплакалась.
– Полно, полно, Ингер-Юханна! – Мать погладила ее по волосам. – Ты же знаешь, детка, что мы вовсе не хотим от тебя избавиться. – Голос матери дрогнул. – Ведь все это делается ради твоего же блага, дитя мое… Ты себе плохо представляешь, что ожидает вас, троих девочек, когда отец покинет нас навсегда. Нужно радоваться, если тебе представляется случай как-то пристроиться, и мы должны остерегаться его упустить… Помни об этом, помни постоянно, Ингер-Юханна. Ты достаточно умна, чтобы все понять… Научись только владеть собой, для тебя это сейчас главное – уж очень ты независима по натуре.
Ингер-Юханна почти с испугом посмотрела на мать. Девушке было очень тяжело – впервые она не находила ответа у той, к кому всегда обращалась за советом.
– Я хотел бы сегодня ни на минуту не расставаться с дочкой, а вы меня все бросаете одного, – сказал капитан и со скрипом открыл дверь чулана. – Ты даже представить себе не можешь, мать, как пусто и одиноко будет здесь без нее. – Он фыркал и сопел, как кит.
– Мы сейчас все пойдем в столовую. Быть может, ты нам сегодня что-нибудь споешь? – попросила мать, чтобы подбодрить мужа.
Сильный, теперь уже немного хрипловатый бас капитана был предметом его гордости и славы еще с юношеских лет.
С клавесина сняли бумаги и книги, – когда отец пел, крышку надо было полностью открывать.
Клавесин, ощерив свои желтые зубы, издавал тонкие, пронзительные звуки, четыре клавиши вообще молчали. Аккомпанировала мать, причем она то и дело отставала в темпе. Дело шло у них примерно так: мешок медленно сползал с воза, а лошадь неутомимо продолжала свой бег. Но мать со стоическим спокойствием принимала все его нетерпеливые упреки.
Сегодня он исполнил весь свой репертуар, начиная с «О, север наш, чело земли!» и кончая «Вот с охоты королева возвращается домой…»
Он пел так, что звенели оконные стекла.
IV
Снова наступила зима. Рождество давно прошло, февраль перевалил за середину.
Как-то вечером капитан сидел, курил трубку и читал при свете двух свечей в железных подсвечниках.
На другом конце стола Йёрген делал уроки. Он должен был отсидеть положенное количество часов, даже если успевал быстрее выучить то, что ему задали.
Замерзшие стекла, залитые лунным светом, казались мраморными, а в дальнем, потонувшем в полумраке углу комнаты окно ослепляло белизной.
Конечно, это колокольчик.
Йёрген насторожился. Его голова со взъерошенными соломенными волосами уже не склонялась над книгой. Он второй раз уловил звон колокольчика, но не решался, как стража благородного короля Хокона, о котором он как раз читал, сообщить об этом, пока не был уверен, что не ошибся.
– По-моему, звенит колокольчик, – сказал вдруг мальчик. – Далеко-далеко.
– Вздор! Занимайся своим делом!
Но хотя капитан и делал вид, что всецело погружен в чтение, он стал внимательно прислушиваться.
– Это, наверно, лавочник – его колокольчик всегда звенит так приглушенно, – снова начал Йёрген.
– Если ты мне еще раз помешаешь, Йёрген, я тебе всыплю, да так, что у тебя зазвенит в ушах куда громче.
Меньше всего на свете капитан хотел бы сейчас увидеть лавочника Эйсета, который все писал ему и писал из-за каких-то несчастных тридцати далеров, словно боялся, что ему их не вернут!
– Хм, хм… – Капитан откашлялся, кровь прилила к лицу, но он продолжал свое чтение, твердо решив обратить внимание на непрошеного гостя, лишь когда тот переступит порог их дома.
А сани и в самом деле остановились у крыльца.
– Хм, хм…
Йёрген вздрогнул и хотел было вскочить.
– Только двинься, я тебе так вмажу, что из тебя дух вылетит вон, – прошипел капитан, который стал уже медно-красного цвета. – Сиди спокойно и учи уроки.
Он тоже решил не трогаться с места. Пусть этот подлец лавочник сам привяжет свою лошадь к столбу и со всем остальным тоже один управится.
– Я слышу голоса… Долговязый Ула…
– Заткнись, тебе говорят! – пробурчал капитан угрожающе густым басом. И взглянул на сына так, словно собирался проглотить его живьем.
– Отец, да ведь это…
Отец схватил сына за чуб и отвесил ему такую здоровенную оплеуху, что мальчик кубарем отлетел в угол комнаты.
– Это доктор! – завопил Йёрген.
В то же мгновение в дверях показалась маленькая, неуклюжая фигура полкового врача, и тут стало совершенно очевидно, что бедняга Йёрген пострадал зря.
Врач уже успел распахнуть шубу, и по полу волочилась бахрома длинного шарфа. Он вынул часы:
– А ну-ка, сколько сейчас времени?
– Да это же Рист, черт возьми! Старый греховодник, как это только всевышний не отправил тебя еще в преисподнюю! Неужто это ты?
– Сколько времени? Взгляни-ка!
– За что только я дал Йергену пощечину? Ну ладно, малыш, ты свободен, а к ужину попроси немного сиропа к каше. Беги скорее к матери и скажи ей, что приехал доктор Рист. Эй, Марит, Сири! Есть там кто? Идите сюда, да побыстрее! Помогите доктору снять сапоги. Небось в твоей одежде гнездятся болезни со всего округа, да?
– Я тебя спрашиваю, который час? Ты что, посмотреть не можешь?
– Без двадцати пяти семь.
– Тогда я, видит бог, проехал на моем Буланом три мили[6]6
Норвежская миля равна приблизительно десяти километрам.
[Закрыть] от Иёльстада до вас за два с четвертью часа.
Доктор скинул шубу. Маленький, крепко скроенный, с широкоскулым лицом и рыжеватыми, с проседью, бакенбардами, он стоял посреди комнаты в меховой шапке, казалось, утонув в высоченных дорожных сапогах.
– Нет, нет, погоди! – крикнул он девушке, которая хотела помочь ему разуться. – Йегер, ты не выйдешь со мной и не посмотришь заднюю ногу Буланого? Перед самым подъемом он вдруг стал прихрамывать.
– Может, засекся?
Капитан поспешно схватил свою шапку, лежавшую на клавесине, и вместе с доктором вышел во двор.
Они долго стояли без шуб на трескучем морозе и ощупывали левую заднюю ногу Буланого, а потом подняли ее. Чтобы еще лучше исследовать причину хромоты коня, они повели его в конюшню.
– Ты мог бы с тем же успехом сказать, что у него сап задней ноги. Если ты в людях понимаешь не больше, чем в лошадях, то я и четырех шиллингов не дам за твой докторский диплом.
– А знаешь, Йегер, у твоего Гнедого своеобразный вкус. Он только ясли гложет или ест еще что-нибудь, а? – спросил доктор, добродушно подмигивая другу.
– Как, ты это заметил, каналья?
– Не заметил, а услышал. Он же вгрызся в них, как пила. Здорово они тебя надули с этой лошадью!
– Это еще как сказать! Через год он будет ростом с хорошего кавалерийского коня. Впрочем, ты, кажется, тоже совершил удачную сделку, отдав за своего Буланого шестьдесят пять далеров.
– Давай уточним: шестьдесят да магарыч. И ни шиллинга больше. И, уверяю тебя, не продам его, предложи ты мне, не сходя с места, даже сотню.
В комнате их уже ждала мать.
Прежде всего доктор должен навестить Аслака на хуторе Вельта. В четверг он поранил себе ногу топором, когда валил дерево. Первую помощь она с грехом пополам оказала ему сама. Затем надо побывать у батрака Андерса, у которого воспаление легких. Ему уже пустили кровь. У Андерса шестеро детей, и было бы просто ужасно, если бы не удалось его спасти.
– Мы поставим ему на спину крепкие шпанские мушки, а если это не поможет, то придется еще раз пустить кровь.
– Когда ему пускали кровь, он едва не потерял сознание, – задумчиво сказала мать.
– Нет, нет, сцеживать, необходимо сцеживать. Кровь должна отхлынуть от легких, не то его песенка спета. Завтра с утра схожу туда и погляжу, как он там… Ну, а Теа – ей надо смазать горло камфарой и обвязать шерстяным платком. Уложите ее в постель, и пусть она как следует пропотеет, а сегодня вечером дайте ей столовую ложку касторки. Старой Бритте тоже можно натереть поясницу камфарным маслом, если уж она будет очень жаловаться на боль в суставах и стонать. Я вам оставлю еще бутылку камфары.
После ужина старый друг дома сидел со стаканом пунша в руке, покуривая трубку, в одном углу кушетки, а капитан – в другом. Нос и щеки полкового врача были пунцово-красными, и это нельзя было объяснить только быстрым переходом от жестокого мороза к уютному теплу комнат. Поговаривали, что от одиночества своей холостяцкой жизни он частенько искал утешения в бутылке.
Когда друзьям наконец надоело говорить о лошадях и прошлогодних сборах, они перешли к домашним делам.
– Можешь себе представить, сколько мы теперь получаем писем – и из столицы и из Рюфюльке… Старая тетка Алетте писала перед рождеством, что в доме у губернатора появилась гостья, которую, видно, хозяйке придется обуздать.
– Так я и думал, – отозвался полковой врач, жуя мундштук своей трубки. – В манеже, когда объезжаешь новую лошадь, тоже главное – изучить как следует повадку, так сказать – норов животного, а Ингер-Юханна из той породы, что может встать на дыбы. Ее возьмешь только добром.
– Тетка Алетте пишет, что губернаторша и представить себе не могла, что в деревне, в глуши могут развиваться такие богато одаренные натуры.
Капитан начал проявлять нетерпение. Матери пора уже было покончить с хозяйством и принести ему письма дочерей.
– Поверь, этот старик судья в Рюфюльке тоже хорошая штучка. Командует, как ему вздумается, и орет благим матом – у него все по струнке ходят, что дома, что в присутствии. Интересно, собирается ли он добиваться перевода в другую область? Тинка пишет, что он пугает этим всякий раз, как видит, что освобождается чье-то место… Мать, дай же нам наконец письма! И принеси мои очки! – воскликнул капитан, как только она вошла. – Сперва прочтем ноябрьское письмо, чтоб ты узнал, как твоя крестница Ингер-Юханна вступила в дом губернатора.
Капитан пробормотал первые строчки письма, а затем стал читать вслух:
«…Когда долговязый Ула внес мой багаж в парадное, мне больше всего захотелось снова сесть в экипаж и тут же отправиться обратно, чтобы через три дня уже опять быть дома. Но я решила, что лучше всего, как говорит отец, сразу взять быка за рога. Миновав лакея, я вошла в прихожую. Там было очень светло, а на вешалках много-много пальто, шляп и шапок. Горничные с подносами, уставленными чашками, несколько раз пробегали мимо, не удостоив меня даже взглядом. Но тут я подумала, что ведь это вы прислали сюда меня, свою родную дочь, и тогда, не долго думая, я сняла свое дорожное пальто и постучала в дверь. Раз, другой, третий, а потом уже, мало что соображая, я тихо повернула дверную ручку. Но в комнате, куда я попала, тоже никого не оказалось! Из нее вела дверь, завешенная портьерой. Я только чуть-чуть тронула ее, она сразу распахнулась, и – бац! – я очутилась среди гостей. Как мне вам все это описать? Большая угловая комната, обставленная мебелью красного дерева, мягкие кресла и картины в золоченых рамах над диваном, на других стенах – в темных. Впрочем, всего этого я тогда совершенно не разглядела, потому что сперва мне показалось, что в комнате совсем темно. На самом деле там, конечно, было не совсем темно – там просто царил полумрак, потому что свет большой лампы, стоявшей на столе, за которым собралось общество, был приглушен абажуром. На диване сидели дамы, да и мужчины тоже, и все пили чай.
Я стояла посреди комнаты и ничуть не стеснялась своего красновато-коричневого платья из Гилье.
– Тетя Ситтов, – прошептала я наконец.
– Кто это? Как? Неужели это моя милая Ингер-Юханна? Это дочь сестры моего мужа, – объяснил присутствующим какой-то голос из-за стола. – Ты явилась сюда, словно дикая горная роза, капли дождя еще видны на твоем лице. Да ты совсем озябла. – Она коснулась меня рукой, но я прекрасно поняла, что она тем временем разглядывает мое платье. „Платье, видно, слишком длинно в талии, – подумала я тогда, – ведь я и дома это говорила“. Но потом я забыла о платье, потому что тетя обняла меня и сказала: – Добро пожаловать, милое дитя! Йомфру Йёргенсен, я думаю, ей сейчас хорошо бы выпить чашку горячего чая… И еще скажите, пожалуйста, Мине, чтобы она приготовила комнату на втором этаже.
Тетя посадила меня в мягкое кресло у стены.
Так я и сидела в полутьме, держа на коленях чашку чая и печенье, – не знаю, как все это у меня оказалось, – и думала: „Я это или не я?“
Сначала мне было трудно разглядеть людей, которые расположились вокруг на мягких стульях. Ближе всего ко мне оказалась чья-то нога со шпорой на сапоге и с широким красным лампасом на брюках. Ногой этой кто-то непрестанно раскачивал. Время от времени в круг света, который отбрасывала лампа, попадала головка в чепце из тончайших кружев, – видимо, какая-то дама ставила чашку на стол или брала печенье. Свет из-под абажура падал так, что освещал вокруг стола только кольцо в пол-локтя.
Ах, до чего здесь было уютно и изысканно!
Под абажуром, в полосе света, сидела тетя, склонившись над каким-то маленьким черным прибором, увенчанным фигуркой тигра. Она жгла ароматические свечки. Ее седые волосы двумя волнами падали на виски.
Вокруг начищенного до блеска самовара, который все время гудел, были расставлены прелестные синие чашки старинного датского фарфора – точно такие, как те восемь, что стоят у мамы в шкафу, ну те, что она получила в наследство от бабушки. Лицо тети было все время повернуто боком, и я видела большую серьгу, которая сверкала между кружевными оборками чепца. Мне показалось, что старомодный самовар, похожий на вазу или скорее даже на урну, чем-то ее напоминает, особенно если долго глядеть на благородный контур ее твердого подбородка. Тетя и самовар как бы связаны друг с другом с незапамятных времен, чуть ли не с сотворения мира… Порой разговор затихал, и в комнате воцарялась тишина, словно там никого не было, самовар вздыхал и шипел, точно так же, как тетя, когда она говорила, подчеркивая свое изысканное датское произношение: „Унаследовано, унаследовано“… А самовар пыхтел: „Ситтов, фон Ситтов“ – и у меня сразу всплыло в памяти все то, что ты, мама, мне рассказывала о датчанине Ситтове, который был дипломатом в Брюсселе…»
– Вот девчонка! Это у нее в крови, – рассмеялся доктор.
«…Тетя явно не торопилась познакомить меня с дядей. Поэтому, когда йомфру Йёргенсен понесла поднос с чаем в соседнюю комнату, где мужчины играли в карты, я спросила, нельзя ли мне тоже с ней пойти.
– Ну конечно, дитя мое. Было бы несправедливо испытывать дольше твое терпение! А потом, йомфру Йёргенсен, отведите нашу маленькую путешественницу в ее комнату, позаботьтесь о том, чтобы ее накормили, и пусть она ляжет спать.
Но я заметила, что она тут же повернула абажур и затемнила ту часть комнаты, где мне надо было пройти, но только потом я поняла, зачем она это сделала.
– Что такое? Кто это? – удивился дядя.
Ты бы только посмотрела, мама, как он на меня глядел. Он так похож на тебя, мама, особенно глаза и лоб, что я бросилась ему на шею.
Он не сводил с меня глаз; вытянув руки, он удерживал меня перед собой.
– Вылитая тетя Элеунуре, просто вылитая! Но… но только не воображай, пожалуйста, что ты такая же красавица, как она.
Вот как меня встретили.
Вскоре затем я уже лежала в постели в своей прелестной комнатке, обитой голубым штофом. Окна были задернуты занавесками с длинной бахромой, на печке стояла курильница, а йомфру Йёргенсен – подумай только! – назвала меня „фрекен“, чуть ли не собственноручно раздела и уложила на мягкие перины.
Так я лежала и обдумывала все, что пережила за этот день, пока у меня не начало гореть лицо и мне не стало казаться, что я снова трясусь рядом с Улой в нашем экипаже, запряженном Вороным».
– Да, экипаж пришел домой пустой, – сказал капитан, глубоко вздохнув.
– Смотри, она еще вернется в Гилье в карете, – заметил врач.
– Ах, Рист, как она хороша! – растроганно воскликнул капитан. – Я просто вижу, как она стоит посреди комнаты шурина с заколотыми на затылке великолепными черными волосами. До чего же она изменилась с тех пор, как перестала носить косички! Стоило ей надеть длинное платье, и она словно превратилась в лебедя! Ты ведь помнишь, Рист, ее на конфирмации.
– Дорогой Йегер, ну что ты! – попыталась его успокоить мать.
А капитан уже бережно разглаживал густо исписанные листки второго письма.
– Послушай только. Оно написано двадцать третьего января:
«Деньги, которые вы дали мне с собой…»
– Не то, не то…
«Счет от Ларсена за…»
– Пропусти-ка всю первую страницу и начни со второй, сверху, – настойчиво посоветовала мать.
– Ну ладно, ладно… Это всё вещи неинтересные… Слушай:
«…Как жаль, что отец и ты, мать, не видите моих двух новых платьев. Тетя необычайно добра ко мне. В таких ботинках, как те, что я теперь ношу, не может не быть красивой походки. И тетя говорит мне, что я и в самом деле хожу красиво. У меня такое чувство, будто я все время ступаю по натертому паркету. А вчера тетя подарила мне пару лакированных бот с пряжками. Представляете себе? Я от всего сердца расцеловала ее за чудесный подарок, пусть себе ругает меня. Дело в том, что, по ее мнению, первое жизненное правило благовоспитанной дамы – это всегда сохранять внешнее спокойствие и сдержанность, хотя при этом, разумеется, можно быть и сердечной. Тетя говорит, что у меня в натуре есть это самообладание, надо только его еще больше развить. Кроме того, меня будут учить игре на фортепьяно, а также танцам.
Тетя ко мне бесконечно добра, но, к сожалению, когда она хочет, чтобы окна были закрыты, мне всегда хочется распахнуть их настежь. Я имею в виду, конечно, не окна внизу, в гостиной, – там все наглухо закупорено вторыми рамами, – а только в своей комнате, наверху. Представьте себе, у меня тоже двойные рамы, да еще плотные гардины, а перед окном, на той стороне улицы, ряд домов! Дышать здесь совершенно нечем, хотя дважды в день проветривают.
Тетя говорит, что я постепенно привыкну к городскому воздуху, но я не знаю, как это я смогу к нему привыкнуть, – ведь я им совсем не дышу: за всю эту зиму у меня даже пальцы ни разу не замерзли! Утром мы совершаем небольшую прогулку в карете, а после обеда мы с тетей ходим по магазинам – вот и все мои выходы из дому. А здесь выйти погулять, представьте себе, – это совсем не то, что у нас дома. Стоит мне перепрыгнуть через крохотный сугробик, чтобы поскорее добраться до наших саней, как уже тетя недовольна – все прохожие увидят мои „деревенские манеры“, как она выражается. Я здесь так мало двигаюсь, что могла бы ходить с кандалами на ногах, как арестанты на крепостном валу.
А еще тетя мне не разрешает ходить босиком по спальне. Посмотрели бы вы, в какой она пришла неописуемый ужас, когда я ей рассказала, как мы с Тинкой во время паводка переходили вброд запруженный ручей у мельницы, чтобы не идти в обход через мост. В конце концов я заставила ее рассмеяться. Но сегодня в одном из пакетов, присланных из магазина, я видела прелестные домашние туфли, отделанные лебяжьим пухом, и я думаю, что они предназначаются мне. Видно, она хочет запрятать в них мое своеволие!»
– Похоже, они намерены надеть на нее уздечку, – пробормотал полковой врач.
Мать глубоко вздохнула:
– Из такого пустякового своеволия вырастает большое, а с ним, увы, – снова вздох, – нам, женщинам, на свете не прожить.
Доктор задумчиво глядел в стакан:
– Говорят, очарование женщин в их покорности, а ведь в песнях воспеваются гордые девушки! Вот и получается противоречие!
– Э, батенька, женщины делятся на две категории, и уродливым приходится быть покорными, – пробормотал капитан.
– Красота не вечна, поэтому всего лучше заранее думать о тех годах, когда волей-неволей придется быть покорной, – заметила мать, склонившись над вязаньем.
«С французским у меня все прекрасно, – читал дальше капитан. – К завтраку я уже успеваю выучить урок, и тетя очень довольна моим произношением. Затем с девяти до одиннадцати – музыка, и играть нужно одни гаммы. Уф!.. А потом к тете приходят с визитами.
Теперь угадайте, кто к ней пришел позавчера! Не кто иной, как студент Грип. Мне показалось, что я его знаю уже давным-давно, и мне он понравился еще больше, чем при первом знакомстве, – так я обрадовалась встрече с человеком, который бывал у нас в доме.
Представьте себе, ему вздумалось поучать тетю, – так мне, во всяком случае, показалось, – и при этом он еще позволил себе все время поглядывать на меня, словно я с ним заодно! Тетя устроила его в канцелярию дяди, потому что слышала, что он очень способный и прекрасно сдал экзамены, а из дому не получает почти никакой помощи».
– Подумать только, что я отважился ради него рискнуть своими тремя далерами!.. Решительно не понимаю, как это он смог так хорошо сдать экзамены, не имея средств к существованию! – воскликнул капитан.
– Йегер, но ведь он вернул тебе долг и даже оплатил почтовые расходы, – заметила мать.
Капитан снова приблизил письмо к свече:
«Тетя считает, что Грипу не мешало бы приобрести некоторый светский лоск, и поэтому она сказала ему, чтобы он посещал два раза в месяц ее вечера. Да и ей так приятно видеть вокруг себя молодежь. Но он дал понять, что воспринимает ее приглашение как принуждение, как приказ. И вот в то утро он пришел, по-видимому, чтобы извиниться за эту грубость. Но как он разговаривал!
– Так, значит, теперь мы вас снова будем видеть на наших четвергах? – спросила тетя.
– Сударыня, вы, наверно, помните причину моего исчезновения? Тогда во мне говорило грубое, необузданное чувство противоречия, и я объявил бойкот старинным синим чашкам на ваших знаменитых чаепитиях, где по любому поводу выносят приговоры в последней инстанции.