Текст книги "Хутор Гилье. Майса Юнс"
Автор книги: Юнас Ли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Кровопускание дало чудодейственный результат: тяжелое, угнетенное состояние капитана, которое ощущалось во всех уголках дома, подавляло всех, вплоть до Догоняя, и, казалось, вот-вот разрядится ужасной грозой, сменилось вдруг лучезарным настроением. Капитан шутил с Тинкой и строил фантастические планы насчет того, как летом повезет всю семью на учения.
Когда его благорасположение достигло своего апогея, мать решила воспользоваться случаем, чтобы поговорить с ним о будущем Йёргена. При этом она сообщила ему, что тетя Алетте готова предоставить мальчику кров и еду, а потом изложила свой собственный взгляд на этот вопрос.
Капитан пустился во всевозможные расчеты, подробно изучил все «за» и «против», не упуская ни одной мелочи, и записал все расходы, без которых невозможно послать юношу в город.
Потом он суммировал расходы, подчеркивая каждую лишнюю статью возмущенным вопросом и то и дело восклицая, что мать преследует только одну цель – во что бы то ни стало его разорить.
Мать терпеливо и умело защищала свои позиции, снова и снова перечисляя расходы, которые можно будет сократить.
Ей столько раз нужно было повторять одни и те же доводы, что у нее начинала кружиться голова, она сбивалась, и проходило немало времени, прежде чем ей удавалось вновь обрести уверенность.
Капитана можно было только постепенно приучить к этой мысли – он должен был свыкнуться с ней, лишь тогда он сам начинал строить планы. А мать, подобно упрямому и неутомимому крейсеру, никогда не теряла из виду своей цели и незаметно подходила к ней все ближе и ближе.
«Опять выкладывать наличные!» – Эта фраза казалась матери чем-то вроде нарыва, который все равно рано или поздно придется вскрыть.
В результате всех этих переговоров капитан дал себя переубедить и в конце концов сам стал наиболее ярым сторонником этой поездки.
За Йёргеном он тут же установил самый тщательный присмотр. Мальчик должен был весь день сидеть наверху, в кабинете, и заниматься под руководством отца.
– Да это старо как мир, – презрительно проговорил капитан, когда Тинка прочла ему место из письма: «Если курицу сперва покрутить, а потом опустить, положить на спину и прочертить перед клювом меловую черту, то она будет лежать без движения, не смея пошевельнуться! Курица, видимо, думает, что эта меловая линия – веревка, за которую ее привязали…
Я сама много раз производила этот опыт. Эта курица тебе кланялась, Тинка!»
– Зачем Ингер-Юханна это написала? – спросила мать с некоторой тревогой.
– Не знаю, просто так, наверное.
В письмо, которое родители получили накануне от Ингер-Юханны, было вложено и отдельное письмо для Тинки. Приближался день рождения матери, и поэтому у сестер началась своя отдельная переписка.
Но, кроме того, письмо Ингер-Юханны к Тинке было своего рода лекцией, вернее призывом к бунту: Тинка вовсе не должна потушить в себе то пламя, которое вспыхнуло у нее в Рюфюльке, если только оно действительно еще не угасло. То, что она писала о курице, она слышала от Грипа. Женщинам можно внушить все, что угодно, и они готовы добровольно лечь и умереть только потому, что перед ними провели меловую черту.
Тинка думала потом, что все это, наверное, справедливо, но раз уж все так против и она видит, как огорчаются из-за нее отец и мать, то, пожалуй, лучше… Она вздохнула и мужественно проглотила слезы. Видно, меловая черта слишком жирна, чтобы она могла переступить через нее!
Письмо Ингер-Юханны лишило ее покоя. Она чувствовала себя такой несчастной, что в любую минуту готова была громко разреветься – достаточно было на нее кому-нибудь посмотреть. А мать подолгу останавливала на ней свой взгляд – у Тинки были совсем красные глаза.
Ночью она читала «Арведа Юлленшерну» Ван-дер-Вельде и заливалась слезами.
В письме сестра писала и кое-что о себе – чего матери и отцу знать не следовало:
«Видишь ли, Тинка, когда приходится танцевать на балу столько раз, сколько я здесь танцую, то перестаешь вести себя как слепой кутенок. Теперь я уже не такая глупая. Теперь мне хочется что-то получить от своего партнера, от разговора с ним. А до чего удручает болтовня на балах! Я готова твердить вместе с Грипом: я этим сыта по горло, сыта… Сыта, понимаешь? К счастью, тетя теперь тоже не так настаивает, чтобы я обязательно ходила на балы, и все же ей этого часто хочется больше, чем мне.
Я прослыла высокомерной и критически мыслящей только потому, что не люблю без конца болтать о всякой чепухе. Тетя считает, что в моей чересчур живой натуре появился своеобразный холодок, что-то вроде сдержанности и спокойствия, которое импонирует и придает мне пикантность. Именно этого она как будто и добивалась. Нечто вроде мороженого, запеченного в горячем тесте, как у китайцев, – помнишь, мы читали с тобой про это в учебнике географии?
У тети этой зимой возникло много разных причудливых идей. Теперь она хочет, чтобы мы с ней говорили только по-французски. Но я была очень недовольна, когда она написала капитану Рённову, что я в совершенстве владею французским. Меньше всего мне хочется, чтобы он поправлял меня, как школьницу, когда вернется. К тому же произношение у меня вовсе не такое блестящее, как она утверждает.
Я что-то перестала ее понимать последнее время. Уж кому-кому, а ей надо бы защищать Грипа, но она, напротив, сама нападает на него, когда только может.
Он организовал нечто вроде свободной воскресной школы – читает лекции для всех, кто хочет слушать, в одном из залов на Стургатен. Конечно, это произвело здесь сенсацию. А тетя только пожимает плечами и предсказывает, что вскоре его уже перестанут принимать в хорошем обществе, хотя она сама всегда больше всех проявляла к нему интерес и утверждала, что он принес с собой что-то новое. Я считаю, что с ее стороны это просто гадко».
VIII
Йёргена должны были отправить в город еще санным путем, потому что распутица затягивалась часто надолго, иногда до самого Иванова дня. А рисковать тем, что лошадь может сломать себе ногу на плохой дороге, это ли не безумие? Чтобы мальчик не потерял год, его нужно было еще зимой отправить в город – там частный учитель будет готовить его к поступлению в гимназию.
Йерген был озабочен – он никак не мог решить, кому поручить все те вещи, с которыми ему предстоит расстаться: ружье, санки, лыжи, токарный станок, инструменты, ветряные и водяные мельницы, которые он мастерил в горах. В конце концов он остановил свой выбор на сестренке – Теа будет хранить до его возвращения все то, что он любил.
Если бы его спросили, кем он хочет стать, он ответил бы: токарем, мельником или кузнецом. Ничто не было ему так чуждо, как всякие науки, но, увы, тут уж ничего не попишешь: Эллада и Лациум, как неумолимая судьба, стерегут его на пути. Йёрген прекрасно понимал, что бесполезно и помышлять о чем-либо другом.
В кармане нового костюма, который ему перешили из старого мундира капитана, в день его отъезда лежала целая пачка тайных посланий. Прежде всего – письмо на четырнадцати страницах, которое Тинка по ночам писала Ингер-Юханне, орошая его слезами. В нем она во всех подробностях рассказывала о зарождении, развитии и безнадежном исходе своей любви к Осу. В память о нем у нее сохранились три вещицы: маленькая брошечка, флакон одеколона, который он ей подарил к рождеству, и письмо с прядью волос, которое написал ей в то утро, когда его так поспешно выставили из дома ее дяди. И хотя она не хочет идти против воли родителей и предпочитает самой быть несчастной, все же она дала обет, от которого не отступится, – никогда не забывать Оса. Она будет думать о нем до конца своих дней.
Второе тайное послание было написано матерью и адресовано тете Алетте. Помимо целого ряда практических предложений, оно содержало просьбу осторожно прощупать настроение Ингер-Юханны, как только капитан Рённов вернется из Парижа. Что-то последнее время мать несколько сбита с толку ее письмами.
Капитан Йегер представить себе не мог, что после отъезда Йёргена дом покажется ему таким пустым. Мальчик на свой лад заполнял день капитана, давал повод к быстрой смене настроений, доставлял столько огорчений и так часто вызывал усиленное сердцебиение и приливы крови, что теперь, когда его не было, жизнь капитана утратила свой основной импульс. Ему больше не за кем было тайно наблюдать, некого контролировать, не на ком упражнять свою наблюдательность и догадливость, некого застигать врасплох. Заниматься он мог теперь только с усидчивой и исполнительной Теа.
Доктор прописал ему настой из корней одуванчиков для очищения крови.
И вот теперь, когда пришла весна – ослепительный свет, сверкающая вода, пятна талого снега и красные от цветущего мха отвесные скалы, – Тинка, вооружившись ножом, невзирая на холод, поспешила в овраг за первыми одуванчиками. Корни были еще совсем маленькие, юные, светло-зеленые, но с каждым днем они становились все крепче.
С чисто военной аккуратностью утром, ровно в семь часов, капитан выпивал положенное количество настоя, а затем выходил на прогулку.
Но нынче, едва он вышел, на него обрушился ледяной, колючий ветер с градом и снегом. Снег ворвался даже в приоткрытую дверь и запорошил часть прихожей. Горы снова надели белые плащи.
Все последние дни он ходил наблюдать, как распахивали луг под новое картофельное поле, но в такую погоду…
– Придется пока прекратить пахоту, Ула, – объявил капитан свое решение. – Похоже, что надо будет снова заняться расчисткой снега.
И капитан побежал дальше – долго на месте не простоишь на таком ветру.
Мокрый снег с невероятной силой бил в окна столовой. Вода затекала в щели, и на подоконниках образовались лужицы – приходилось все время их вытирать и даже разложить по углам тряпки.
Над столом склонились мать и Тинка – при тусклом свете этого пасмурного дня они размеряли вытканную ими за долгие зимние месяцы штуку еще не беленого холста, чтобы разрезать ее на скатерти и салфетки.
Вдруг дверь распахнулась и показалась расплывшаяся фигура капитана. Он был в плаще, но промок до нитки.
– Мне на дороге встретился путник. У него был пакет для тебя, Тинка. Смотри, завернутый в клеенку. Ты догадываешься, от кого это?
Тинка выпустила из рук холст, залилась краской и сделала шаг по направлению к отцу, но тут же отрицательно покачала головой.
– Понимаешь, это был судебный исполнитель; ему велели доставить этот пакет сюда, к нам.
Капитан стоял, разглядывая пакет со всех сторон:
– Да на нем печать фогта! Дай-ка сюда ножницы.
Он так торопился, что забыл даже снять плащ.
– Зонтик! Какой прелестный! Совсем новенький, – сказала Тинка, разглядывая зонтик.
– Ну, гляди-ка, как этот старый черт фогт ради тебя из кожи вон лезет, Тинка!
– А почему на записке написано «выигрыш»? – спросила мать.
– Я выиграла у фогта пари, когда на Новый год обедала с отцом у священника. Я совсем и забыла об этом, – все так же тихо пояснила Тинка.
Она взглянула на родителей, потом снова опустила глаза и молча вышла из комнаты, оставив зонтик на столе.
– Пожалуй, мать, тебе придется пустить этот холст на приданое! – Капитан довольно потирал руки; скинув плащ, он небрежно бросил его на стул. – Как бы ты отнеслась к тому, чтобы фогт стал твоим зятем?
– Ты разве не заметил, Йегер, с каким видом Тинка вышла из комнаты? – Голос матери дрогнул. – Видно, она считает, что слишком мало времени прошло с тех пор, как он похоронил свою жену. Тинка бесконечно добра и покорна нашей воле, но ведь должен же быть какой-то предел нашим требованиям.
И мать тут же демонстративно склонилась над холстом, – было ясно, что она исполнена внутреннего протеста.
– Но послушай, мать, разве фогт – это плохая партия? Милый, красивый человек, в самом расцвете сил; просто не понимаю, какого черта вам, женщинам, вообще надобно… Послушай, Гитта, – добавил капитан, сам слегка растроганный своей мыслью, – обычно мужчины, которые были счастливы в первом браке, быстро женятся снова…
Иванов день стремительно приближался. Воздух и вода кипели весенним брожением. Зеленела земля, умытая дождями, кочки уже поросли буйными травами. Взбухшие горные речки с грохотом катили свои воды в долины, в них как бы бурлила та избыточная жизненная сила, от которой внезапно, чуть ли не с треском, лопались почки ольхи, ивы, березы. Этот же весенний избыток сил чувствовался в стремительных движениях, быстрой речи и блестящих глазах местных парней.
В самом начале лета пришло письмо от Ингер-Юханны, и содержание его направило мысли капитана по новому пути:
«Кристиания, 14 июня 1843 года.
Дорогие родители!
Наконец-то я выбрала время вам написать! Вчера уехал капитан Рённов, и я еще не успела оправиться от той светской жизни, которую мы вели те две-три недели, пока он был здесь.
Как прекрасно будет после всей этой суеты уехать на дачу в Тиллерё на будущей неделе. В городе становится слишком жарко и душно.
Все последнее время я буквально каждый день бывала в обществе – либо на обеде, либо на званом вечере. Но больше всего меня привлекали те интимные обеды, которые дает тетя и которыми она прославилась. На обедах этих мы теперь говорим исключительно по-французски. Беседа течет так легко, нужные выражения сами приходят на ум, мысли обгоняют друг друга, и все понятно с полуслова. Рённов блистательно говорит по-французски.
Человек, который так умеет себя вести, производит благоприятное впечатление. Чувствуешь, что находишься в обществе настоящего мужчины. В Рённове есть нечто подлинно рыцарское, словно все время слышишь, как звенят шпоры. И я сказала бы, звенят музыкально. Глядя на него, забываешь, что бывают на свете люди с тяжелой походкой.
Я сравниваю грубые комплименты, которые слышу на балах и которые часто оскорбляют, словно пощечина, с изысканностью выражений капитана Рённова (как он тонко умеет намекнуть, сказать, и вместе с тем не сказать, и все же выразить свое мнение) и не могу отрицать, что мне приятно бывать в его обществе. Он уверяет, что когда он сидел напротив меня за столом, у него было своего рода видение. Будто я как две капли воды похожа на одну даму – это какая-то историческая личность, – чей портрет висит в Лувре. Она, конечно, тоже брюнетка, голова ее несколько высокомерно откинута назад, она улыбается каким-то особым образом, и выражение лица ее говорит: „Я отклоняю все предложения и жду, пока не придет тот, который позволит мне занять предназначенное мне от рождения место“.
Что ж, если ему приятно воображать себе такие вещи, то пусть. Я охотно приму от него этот комплимент. Ведь часто встречаются крестные отцы или дяди, влюбленные в своих крестниц или племянниц, и они обычно балуют их комплиментами и конфетами. Боюсь, что у Рённова ко мне именно такого рода слабость, потому что во всем остальном он очень разумный и трезвый человек. Но когда дело касается меня, он употребляет исключительно превосходные степени. И мне, конечно, очень забавно и лестно без конца слышать, будто я создана быть хозяйкой дома, где собирается самое изысканное общество. Но боюсь, что у него обо мне лучшее мнение, чем я того заслуживаю, и все только потому, что я немного честнее и естественнее других – он это видит – и даже в обществе не скрываю своих мыслей.
Да, да, это ваша заслуга. Я должна благодарить вас за то, что вы меня всегда баловали. Поэтому мне вовсе не хочется сразу прятаться под стул, а наоборот, я стараюсь, пока это возможно, усидеть там, где сижу.
Но почему же такой человек до сих пор не женился?
Будь Рённов немного моложе, а я немного тщеславнее, он мог бы, пожалуй, стать для меня опасным. У него еще красивые черные волосы, но они уже немного поредели, и он слишком тщательно за ними ухаживает. Я никак не могу понять, почему это люди пытаются скрыть свой возраст…»
Капитан поправил парик.
– Особенно в положении жениха. А, мать? – сказал он и засмеялся.
Два дня спустя капитан принес с почты большое письмо от тети Алетте. Капитан ее недолюбливал. Она была «начитанна и образованна», слишком «любезна» да к тому же осталась в девицах.
Он с покорным видом сел в кресло, сложил руки на животе и приготовился слушать. Он явно относился к этому письму как к скучному протоколу:
«Моя дорогая Гитта!
Задача, которую ты возложила на мои старые плечи, отнюдь не легкая, а напротив, весьма трудная и обременительная даже для меня, твоей верной, надежной тети Алетте. Вот если бы мы могли поговорить с тобой, то я, наверно, с большей легкостью ввела бы тебя в курс дела. Ну, а так у меня остается только одно средство облегчить свою совесть – писать и писать, пока ты не узнаешь всего, что меня тяготит.
Как тебе известно, я не могу сказать, что питаю особую слабость к губернаторше. Если бы, посылая Ингер-Юханну в столицу, ты не просила меня наблюдать за ней, я не потащилась бы на своих больных ногах из Старого города, где живут мои немногочисленные, но верные друзья, в центр и не стала бы наносить визиты губернаторше, хотя она со мной любезна сверх всякой меры и, по-видимому, искренне.
Прежде всего я должна тебе сказать, что Ингер-Юханна стала теперь во всех отношениях настоящей дамой, но при этом в ней куда больше жизни, внутренней силы, если можно так выразиться, и своеволия, чем у нашей бедной Элеунуре. Во всяком случае, одно совершенно ясно, а именно то, что она оказывает сильное, чтобы не сказать подавляющее, влияние на твою невестку, хотя та всегда очень властна и строга. И поэтому губернаторше приходится часто действовать окольными путями, особенно в тех случаях, когда она не смеет открыть Ингер-Юханне свои карты. Я глубоко убеждена, что именно так обстоит дело с капитаном Рённовом. Без всякого сомнения, он приехал сюда из Парижа с намерением просить руки Ингер-Юханны, но хотел сперва, как осмотрительный генерал, провести рекогносцировку… Уже по одному тому, как он обращается с Ингер-Юханной, в каких выражениях свидетельствует ей свое почтение, всякому, даже слепому, ясно, чего он добивается.
Одно только существо этого не замечает, хотя атаки следуют одна за другой, а именно – сама Ингер-Юханна. Своей естественной наивностью она надежно защищена от фимиама, который ей курят, от интриг, которые плетут вокруг нее. И этой недогадливости можно удивляться тем более, что во всех остальных вопросах Ингер-Юханна поражает своим умом.
Я не стану отрицать, что от всего этого фимиама у нее слегка закружилась голова, да оно и понятно, если учесть, как настойчиво действуют капитан и твоя невестка. Но как уж тут взрослому, опытному человеку не проявить снисхождения и не простить молодую девушку? К сожалению, то легкое опьянение, которого они добились, не льет воду на их мельницу; Ингер-Юханна вовсе не влюбилась в капитана Рённова, а лишь воображает себя немного больше дамой, чем следовало бы. В капитане она по-прежнему видит только рыцаря, истинного кавалера и весьма уважаемого друга своего отца.
Вот почему Рённов решил, так сказать, отступить и уехал – как я полагаю, обо всем предварительно сговорившись с твоей невесткой. Ингер-Юханна, если меня не подводят мои старые глаза – а я думаю, кое-что мы с тобой, Гитта, вместе, да и каждая в отдельности, успели на своем веку повидать и пережить – так вот, Ингер-Юханна, по-моему, еще не созрела для любви, – в ней говорят пока только честолюбие и гордость».
Из кожаного кресла до матери донеслось громкое храпение, и мать продолжала читать, понизив голос:
«Она хочет, и, мне кажется, страстно хочет, стать хозяйкой изысканного салона, но, видно, еще не дошла до понимания того, что при этом придется мириться и с хозяином салона. Но для ее открытой натуры пропасть между первым и вторым огромна, так что даже капитан-кавалерист не в силах через нее перепрыгнуть. Да благословит бог нашу девочку!
Ведь любовь пробуждает человека, учит его своему святому языку. И горе тем, кто постигает его слишком поздно, уже после того, как их сковали цепи Гименея. Что же касается Ингер-Юханны, то она еще не пробудилась для любви, в этом я совершенно уверена. Да хранит ее добрый ангел!»
– Глупости! Одно слово – старая дева, – сказал капитан, проснувшись. – Ну, читай дальше, дальше. Что она там еще пишет?
«В какой степени планам губернаторши может помешать молодой студент, который работает в канцелярии губернатора, мне еще трудно сказать, но, во всяком случае, я глубоко убеждена, что губернаторша считает его опасным и остерегается его. Я сужу об этом по тому, как она с ним последнее время обращается, хотя она и достаточно хитра, чтобы не давать Ингер-Юханне ни малейшего повода подозревать истинные причины ее поведения.
Все это я прекрасно заметила, когда пила у них кофе в воскресенье, накануне их отъезда в Тиллерё. Пришел Грип, но она велела сказать горничной, что ее нет дома, а потом весьма резко отозвалась о его воскресных лекциях, на которых он, как она выразилась, „высказывает одни вольнодумные мысли“.
Я полагаю, что он проповедует того рода идеи, какими я сама увлекалась в молодости после того, как прочла „Эмиля“ Руссо, – книга эта произвела на меня тогда огромное впечатление, да и теперь еще часто занимает мои мысли. По словам губернаторши, основная идея Грипа сводится к тому, что он, в силу своего недомыслия и слепоты, считает, будто окружающий нас мир и, в частности, воспитание могут быть упрощены до немногих естественных положений, или, как он их называет, принципов. А ты же знаешь, что мы… Нет, все это уведет нас слишком далеко. Короче говоря, когда Ингер-Юханна стала его горячо защищать, губернаторша заявила, что он всего-навсего „сын сумасшедшего кадета“, как его называют, личности, ставшей посмешищем для всей страны. У него, помимо дурацких идей отца, которые он развивает не без таланта, еще есть страшное оружие насмешки. Voilà[12]12
Таков (франц.).
[Закрыть]Грип: мыльный пузырь, и только.
Юношеские идеи, допустимые на студенческой скамье и уместные, быть может, в частном разговоре, не должны, однако, как говорит губернаторша, провозглашаться вопреки мнениям солидных людей во всеуслышание, с открытой трибуны. И притом исключительно в погоне за сенсацией. Все это крайне претенциозно, свидетельствует о его полной незрелости и презрении к старшему поколению, а с этим уж ни при каких условиях нельзя мириться.
Я так подробно передала тебе рассуждения губернаторши, чтобы ты сама убедилась, что они не могут казаться мне справедливыми.
Так как я хочу быть с тобой до конца откровенной, я должна тебе сказать, что Грип представляется мне надежным и правдолюбивым молодым человеком, который всегда говорит только то, что у него на сердце. Ему чужда всякая поза, и всем своим обликом он производит хорошее впечатление. Быть может, Грип недостаточно думает о том, что в наш век надо научиться кланяться, если хочешь преуспеть в жизни. Но от этого ведь больше всего страдает он сам, и, по моему мнению, это уж никак нельзя поставить ему в вину.
Разговаривать с Грипом было для меня истинным наслаждением – словно я заглянула в царство юности и пригубила освежающей влаги. Целый рой новых мыслей возник у меня после тех двух бесед, которые мы вели с ним в течение этой зимы, когда он провожал меня от губернатора в Старый город, до моего дома. Казалось, что может быть для этого юноши привлекательного в такой старухе, как я? Но мы говорили с ним всю дорогу, долгую дорогу, по которой я обычно плетусь в сопровождении служанки, освещающей мне путь фонарем, и дрожу от страха».
– А чего ей бояться – никто ее не похитит! – проворчал капитан, которому письмо порядком наскучило.
IX
Все лето капитан был занят по горло: сперва ему надо было вместе с лейтенантом проверить склад, ревизовать оружие и снаряжение, затем подоспели и сами учения, и, наконец, начался призыв.
Последних два-три вечера офицеры весело провели на постоялом дворе, в компании полкового врача, адвоката Себелова, длинного Буххольца, ленсмана Дорфа и нескольких лейтенантов.
В результате этого в коляску капитана вместо Солового оказался запряжен великолепный вороной конь, не старше трех-четырех лет. На лбу у него была белая звезда, а на ногах – белые чулки. По всем статьям он ни в чем не уступал Вороному.
«Вот только если он не понесет…»
Как раз в этот момент какая-то старуха вдруг появилась из канавы. Красавец конь как-то подозрительно прянул ушами и вздрогнул, словом – повел себя совершенно неожиданным образом. Ничего подобного не было в течение тех трех дней, когда капитан за ним наблюдал. Йегер даже стрелял над его головой, а он не шелохнулся.
Нет, это было бы просто ужасно! Ведь полковой врач и старший лейтенант Дунсакк всецело разделяли его мнение о лошади. И он заплатил барышнику двадцать пять далеров! Неужели эти деньги выброшены на ветер?
Но вот лошадь опять побежала спокойной рысью. Должно быть, ее склонность переходить все время на галоп объясняется только тем, что она по молодости лет чересчур резва. Теперь, когда она попала в его руки, он ее в два счета от этого отучит.
Нет, более спокойной лошади долговязому Уле наверняка никогда еще не приходилось ставить в стойло рядом с Вороным.
– Ты еще состаришься у меня, Воронок. Я запрягу тебя в коляску, когда поедем в город к Ингер-Юханне на… Эй, да куда ты понеслась, свинья этакая! – заорал он. – Тпрру! Тпрру! Уж я тебя отучу! Стой!
Перед воротами крестьянской усадьбы Бергсета толпилось много народу. Все весело болтали, орали, пили.
Заметив капитана, люди посторонились и вежливо его приветствовали. Здесь каждый знал, что капитан давно уже не был дома и что всех, кого приписывали, как раз сегодня отпустили – мужчины уже вернулись на окрестные хутора.
– Резвая лошадка, верно, Халвор Хейен? Может, только еще чересчур молода…
– Не спорю, капитан, хорошая, если только не пугливая, – ответил Хейен.
– А что здесь происходит? Видно, торги?
– Ну да. Ленсман Бардон продает с молотка все, что осталось после Уле Бергсета.
– Ах, вон оно что… Эй ты, Сёльфест Столе, послушай! – подмигнул капитан молодому человеку. – Как ты думаешь, верно, что Ларс Эверстадбреккен собирается жениться на вдове Бергсета? Земля тут больно хороша, а?
На лицах людей, стоявших вокруг, появилась сдержанная улыбка: все прекрасно понимали, на что намекал капитан. Ведь не случайно он обратился к сопернику Ларса.
– А нельзя ли здесь купить стельную корову?
Ему ответили, что это вполне возможно.
– Халвор, подержи-ка минутку мою лошадь, я зайду в дом и переговорю с ленсманом.
Двор был набит людьми; мужчины и женщины, девушки и парни весело болтали, смеялись, передавали друг другу бутылки с водкой, и все они здоровались с капитаном, когда он протискивался сквозь толпу. В комнате, где шел аукцион, было очень тесно и так накурено, что буквально нечем было дышать. Бардон называл своим мощным басом один предмет за другим, повторял несколько раз цену, стучал молотком, отпускал какую-нибудь шутку, стучал еще раз и, наконец, с третьим ударом молотка по столу передавал проданную вещь новому законному владельцу.
Где бы ни появлялся капитан, ему повсюду уступали место.
– Да кто ж берет с собой на аукцион жену, Мартин Квале? Эх, дурень! – пошутил мимоходом капитан, обращаясь к парню в куртке с серебряными пуговицами.
На галерее стояла красавица Гуру Гранлиэн, окруженная веселыми подружками.
– Послушай, Гуру, – и он погладил девушку по щеке, – Берсвен Воге уже вернулся домой с учения. Он ходит как потерянный и все о чем-то думает. Я даже чуть не посадил его под арест… Ты уж слишком с ним сурова, Гуру!
Капитан подмигнул девушкам. Они захихикали.
Гуру широко раскрыла глаза от удивления; откуда он все это знает?
Капитан изучил этот округ как свои пять пальцев, знал его вдоль и поперек, как он любил говорить. У него был особый нюх на все происшествия – он всегда был в курсе торгов, готовящихся свадеб, помолвок и тому подобного. Гуру Гранлиэн не первая удивлялась его осведомленности. Его пять унтер-офицеров были прекрасным источником различных сведений, но в основном он все выведывал сам, испытывая жгучий интерес к подобного рода разговорам.
И если он сделал на этот раз маленькую остановку по пути домой, то им руководило не столько стремление купить стельную корову – это служило скорее предлогом, – сколько страстное желание разузнать все новости, которые произошли в округе за время его длительного отсутствия.
Поэтому капитан был весьма доволен тем, что при его появлении из соседней комнаты вышла вдова и попросила его зайти к ней. Не может же он уехать, не выпив у нее кружки пива!
Ему хотелось узнать, как она относится к предложению вступить в новый брак. И в самом деле, по истечении получаса, во время которого он вел с ней доверительную беседу относительно ее планов на будущее, он с удовлетворением отметил, что полностью во всем разобрался.
Теперь уже никто не смог бы его надуть. Ему стало ясно, что вдова Бергсет не намерена разделяться с детьми и не собирается снова выходить замуж. Однако она хотела скрыть от людей это свое решение, чтобы за ней ухаживали, окружали вниманием, – хорошая, мол, партия!
Капитан ее отлично понял. В этом-то вся хитрость…
В беседе необходимо было затронуть и другие темы, и тогда Ранди сказала, развивая всё те же мысли:
– А фогт-то, говорят, собирается снова жениться.
– Да?
– Я слыхала, он теперь днюет и ночует у Шарфенбергов. Должно быть, у него виды на младшую дочь?…
– Не знаю, не знаю… Прощай, Ранди.
Капитан так поспешно выскочил из комнаты, что зазвенели шпоры, а сабля так и запрыгала у него под плащом. Он добрался до своей лошади, ни разу не оглянувшись по сторонам и не отвечая больше на приветствия. Прежде чем сесть в коляску, он надвинул на лоб кивер:
– Спасибо, Халвор. Дай мне вожжи. Ну, ты, пошевеливайся!
Лошадь попыталась было заартачиться, но он ударил ее кнутом, и она побежала резвой рысью, да так, что доски заборов замелькали у него перед глазами, словно барабанные палочки.
В этот тихий туманный, осенний день скотина то и дело забредала на проезжую дорогу.
Свинья, которая бежала впереди его коляски, привела капитана в страшный гнев:
– Эй ты, черт бы тебя подрал, убирай-ка свои мяса с дороги! – И он полоснул свинью кнутом по спине. – А тут еще и эта чертова корова разлеглась посреди дороги! – крикнул он, злобно стиснув челюсти. – Что ж, если ты, скотина, не намерена вставать, то пожалуйста, мне недолго на тебя и наехать.
От бешенства он потерял всякое самообладание и наверняка наехал бы на корову, если бы она в последнюю минуту вдруг не вскочила. Корова отпрянула в сторону так неожиданно, что лошадь в страхе рванула и коляска капитана едва не опрокинулась.
– М-м… М-м… – пробормотал он, немного придя в себя. Он обернулся, чтобы еще раз взглянуть на корову, на которой так и не удалось выместить свою злобу. – Ну… Пошла, пошла, подлая тварь! Если оглянешься еще раз, я тебе все кости переломаю. Ну… Ну… Поживей поворачивайся, ты еще у меня узнаешь, что такое горы, дружок!






