355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Франк » На реках вавилонских » Текст книги (страница 7)
На реках вавилонских
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:32

Текст книги "На реках вавилонских"


Автор книги: Юлия Франк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Ритмичный скрип металлических пружин, сопровождаемый поскуливанием, позволил мне предположить, что сосед тем временем освоил новую тактику, с помощью которой скорее надеялся успокоиться сам, нежели успокоить свою жену. Я согнул вскрытую сторону пачки хрустящих хлебцев, стараясь при этом, чтобы сгиб точно совпадал с верхним краем надписи. Таким образом можно было дознаться, интересовался ли кто-нибудь в мое отсутствие хрустящими хлебцами. Смахнув одной рукой крошки в ладонь другой, я принес из кухни посудное полотенце и вытер стол. От полотенца пахло плесенью, и чтобы избавиться от этого запаха, мне пришлось вымыть руки с мылом. Если я что-то на свете ненавидел, то это были крошки, все равно какие. Хрустящие хлебцы я отнес на кухню и положил в отведенный мне ящик кухонного шкафа, на растоянии сантиметра как от его переднего края, так и от правой стенки, потом заботливо убрал остальные продукты.

Когда я обернулся, то увидел перед собой соседа, – он стоял голый и растерянно смотрел на меня.

– О, я не думал, что вы здесь. – Он почесал в затылке. – Извините.

Его прибор еще немного торчал, он поспешно прикрыл его рукой, но сделал это не от стыда, – скорее, это был жест, означавший: он сознает, что голый.

– Я подыхаю от жажды. – Сосед по-товарищески похлопал меня по плечу и открыл кран. Я отступил на шаг назад, а он нагнулся к раковине и начал большими глотками пить воду из-под крана. Потом открыл холодильник и достал бутылку пива. В отделении холодильника, которым пользовалась молодая семья, находилось только пиво. Я задавался вопросом, чем живет молодая мать. Я задавался вопросом, кормит ли она еще ребенка грудью. Вероятно, нет – младенец орал от голода. Возможно, молодая семья не доверяла мне и хранила продукты у себя в комнате. Мой бывший сосед по комнате, который пил и шумно онанировал, оставил после себя в шкафу-колонке примерно сорок пять пустых бутылок, сложенных штабелем, множество пачек с хрустящими хлебцами и пакетик заплесневелого сыра.

Я поспешил уйти из кухни, младенец опять орал, и я слышал, как женщина сказала мужу: "Это просто ад, прошу тебя, оставь меня, не то мне придется… бежать". Перед словом "бежать" было что-то неразборчивое. Я стал думать, что такое могла она сказать. Пожалуйста, оставь меня в покое. Пожалуйста, дай мне уйти. Пожалуйста, дай мне умереть. Иначе мне придется …бежать. Убежать? Иначе мне не избежать?.. Иначе я буду лежать?.. Что такое могла она сказать? Как ни старался я расслышать ответ мужчины, мне это не удалось. Сидя у себя на кровати, я целый час подавлял потребность помочиться, младенец орал; я подавлял эту потребность от страха, что в аккурат у дверей туалета снова встречу соседа и его жену. Бутылка, припасенная на крайний случай, была полна. Только когда я больше уже не мог терпеть, а в комнате не нашлось другого сосуда, который способен был на время послужить мне к облегчению, после того, как я несколько минут прислушивался к звукам в соседней комнате и счел их безобидными, – только тогда решился я выйти за порог. Задвижка на двери туалета была отвинчена. Отверстия от шурупов были еще полны мельчайших светлых опилок. Пописать я не мог, сколько ни старался на этом сосредоточиться, – не мог, и всё. У раздачи еды я слышал, как кто-то говорил, что в пятидесятые годы здесь на стенах висели объявления.«Не следует разговаривать с соседями по комнате или по квартире. Они могут быть шпионами, работающими в госбезопасности или в какой-нибудь другой организации, внедренными сюда с целью выведать убеждения и привычки беженцев».Теперь этих объявлений уже не было. Их убрали, – возможно, полагая, что они внушают скорее неуверенность и страх, чем ощущение безопасности, которое призваны создавать. Однако я знал, что шпионы все еще здесь, конечно, уже не столь многочисленные, как в пятидесятые годы, но их все еще достаточно для того, чтобы поручить одному из них следить за нашей квартирой, пробраться в эту квартиру, вывинтить замок, проинспектировать письма и записные книжки или зафиксировать их содержание с помощью маленького фотоаппарата.

Пописать я все еще не мог. Возможно, задвижка была не в порядке, и управляющему домом надо было ее заменить. Младенец на секунду умолк. Тишина казалась почти неестественной. Только негромкое журчание в канализационной трубе давало знать, что в доме есть и другие обитатели. Какой-то скрип в коридоре заставил меня в испуге застегнуть штаны. Снаружи никого не было. А может, сосед не давал жене ни минуты пробыть одной в туалете, он не мог больше выносить ее причитаний и, не раздумывая, пнул дверь ногой, тем самым выломав замок. Только отверстия от винтов в этом случае не остались бы неповрежденными. Младенец орал до хрипоты. На кухне в помойном ведре я обнаружил пустые пивные бутылки, – вероятно, молодая женщина не знала, что бутылки даются под залог. Я взял одну и прокрался к себе в комнату. Бросил взгляд из окна. Новая жиличка и ее дети исчезли. Я прозевал их, не увидел, в какой корпус и в какую дверь они зашли. Наконец – то мне удалось пописать.

Меня одолела усталость, я ведь уже один раз дал себя выжить, подумал я, второго раза не будет. И тут, несмотря на крик младенца, глаза у меня закрылись сами собой.

Снилась мне женщина в летнем платье. Она отряхивала волосы, мягкие густые волосы, и от нее летели дождевые капли, попадая мне на кожу, они несли мне, голому, прохладу и тепло, я хотел ей сказать, что нсмогу и не хочу прикасаться к женщине, однако мой рот только формовал воздух, но не издавал ни звука, сколько я ни старался: казалось, голосовые связки у меня исчезли; я хотел подать ей знак, объясниться, но она протянула руку, и я отступил назад, а взгляд, который повис в воздухе между нами, не принадлежал ни мне, ни ей, – это был наш общий взгляд, внушавший мне тоску и одновременно стыд, понимающий взгляд, который не требовал прикосновения и угас, когда в женщине, сидевшей в пляжной кабинке, я узнал мою мать, – она так низко нахлобучила широкополую шляпу, что заглянуть ей в лицо я не мог, просто я знал, что это она. В конце концов она поднялась и двинулась прочь, – я следовал за ней до тех пор, пока не растаяла ее тень, а когда принялся искать следы ее ног на песке, то нашел только птичьи следы размером с ладонь.

Во второй половине дня мне надлежало прийти в служебное здание, комната 201. Явка по поводу трудоустройства. Пятнадцатая или двадцатая – я считать перестал. Когда меня вызывали, я шел. Как всегда, в коридоре собралась толпа ожидающих. Воздух был сырой и тяжелый, словно людские усилия и терпение скопились в нем и нависали плотным облаком. Ожидающие листали журналы. Когда вызвали человека, сидевшего со мною рядом, он сунул мне в руки свой журнал. Старый, августовский номер. Еще ни разу не случалось, чтобы какой-нибудь журнал обошелся без статьи про страну, из которой я приехал. На сей раз статья называлась: "Заключенные. Психический шок побуждает арестантов к правому радикализму". Но страницы с этой статьей были вырваны. Я сложил журнал и передал его дальше налево. Женщина рядом без конца благодарила.

– Пишке!

Я встал.

– Ну, как поживаешь? – Правой рукой Люттих похлопал себя по кожаному жилету, и, найдя, что искал, левой извлек наружу пакетик табака.

Я закрыл за собой дверь.

– Спасибо. А вы как?

– Пфф. Если честно, то от здешней работы меня тошнит, но кто›е просто так откажется от места чиновника. При нынешнем состоянии рынка труда. – То ли он мне подмигивал, то ли ему в глаз попала крошка табака, этого я выяснять не собирался. – Да, всем нам нелегко приходится. – Он достал листок бумаги и спрессовал табак.

– Нелегко?

– Да уж. – Он скатал самокрутку, лизнул ее, заклеил и сунул за ухо, потом стряхнул крошки с газеты в корзину для бумаг. – Не хочешь ли присесть? – Крошки табака рассыпались и остались лежать вокруг корзины. Люттих сложил газету, встал и занялся кофеваркой. – Выпьешь чашечку?

Я кивнул. Он протянул мне чашку и подвинул по столу коробку с картотекой, при этом немного кофе выплеснулось из чашки, но не на стол, а мне на брюки. Я взял у него чашку.

– Спасибо, – сказал я, прежде чем он успел что-то произнести, и открыл коробку.

– В сущности, тебе туда и заглядывать незачем. Актеров по-прежнему никто не ищет. И сказать по правде, за десять лет, что я здесь сижу, актера искали всего один раз. Он должен был играть узника концлагеря.

Люттих все снова и снова рассказывал мне про этот единственный за десять лет его работы случай, когда официально предлагалось место такому, как я, но никто из знакомых ему безработных актеров занять его не смог, поскольку заявка была отозвана – возможно, кандидата давно нашли через другую посредническую контору или в собствен но ной кинокомпании и вовсе не собирались устраивать пробы кому-то из множества незнакомых безработных актеров, якобы чтобы не внушать напрасных надежд, а на самом деле, как я уже объяснял Люттиху, когда он несколько месяцев назад впервые рассказал мне эту историю, – потому что предполагалось: безработный актер не зря ходит без работы, он явно бездарен и не имеет успеха, так что его не пристроишь, не найдешь ему места, и уважения он не заслуживает. Мое объяснение Люттих, очевидно, забыл сразу же после того, как впервые услышал, поскольку он продолжал без конца рассказывать мне ту историю и, по-видимому, не помнил, что уже не раз ее рассказывал, и что я объяснил ецу, в чем тут дело. Я на Люттиха за это не сердился, в конце концов, ему приходилось время от времени видеть безработных актеров. Наверно, он хотел удостовериться, что рассказал эту историю каждому, чтобы наш брат не смущал его всякий раз своим полным надежды взглядом. Здороваясь с ним, я ему в угоду опускал глаза и поначалу избегал его прямого взгляда, – чтобы он не считал меня дураком или нахалом, а только безнадежно-обнадеженным, каковым я поэтому мог беспрепятственно оставаться.

Люттих закурил самокрутку и затянулся. Я ждал, когда он выдохнет дым, но, как часто бывало, он, казалось, этого делать не собирался, – я не услышал выдоха, не увидел дыма, который он рано или поздно должен был выпустить изо рта или из носа.

Я попытался назаметно за ним понаблюдать. Наши взгляды не должны были встретиться. Но ничего не происходило – казалось, Люттих проглотил дым вместе с собственным дыханием, возможно, дым растворился у него внутри или вышел из его тела через отверстие с другой стороны. Со второй затяжкой Люттих не торопился.

– А что бы тебе попытать счастья с твоей первой профессией? Я все время получаю заявки на электриков. Вот, например, вакантное место, – он указал сигаретой на какую-то карточку.

– Да. – Я нерешительно взял эту карточку в руки.

– Что у тебя вышло с последним предложением? Ты же хотел туда устроиться?

Я сделал пренебрежительный жест рукой, чтобы избавить себя и Люттиха от слова "отказ". Однако Люттих выжидательно смотрел на меня.

"Те уже кого-то нашли", – пришла мне в голову фраза, и я почувствовал, что зубы у меня, пожалуй, сжаты чересчур плотно, и по участливому взгляду Люттиха понял, что он ожидал увидеть меня более страждущим, чем я оказался на самом деле. Я положил карточку на стол между нами, и он ее взял.

– Ты должен пробиться, парень. Только не падай духом. – Не выпуская из рук визитную карточку, Люттих пристально смотрел на меня. Потом провел этой карточкой по своей окладистой бороде. Я прямо чувствовал, как его взгляд скользит по моему лицу с выражением сочувствия и недоумения – чем я недоволен? – пока не остановился опять на аккуратно прибранном письменном столе. Без малейшего усилия, словно воздуха для этого совсем не требуется, или же словно в любой момент его жизни ему вполне хватает воздуха для того, чтобы произносить слова, он сказал:

– Может, нам стоит сосредоточиться и поразмыслить, не сможешь ли ты заняться чем-нибудь другим?

Я посмотрел на него, задумался и, глядя в окно, задался вопросом: какие идеи касательно меня могли сегодня прийти ему в голову?

– Вот, например, в Шлезвиг-Гольштейне ищут двух осеменителей. Кроме шуток, там есть большая усадьба, и им требуются два осеменителя.

– И такие заявки пересылаются в Берлин?

– Иногда их рассылают по всем федеральным землям, у всех должны быть равные шансы.

– Равные шансы, – нерешительно кивнул я.

– Что такое? Ты хотел бы этим заняться?

– Не знаю, гожусь ли я в осеменители. Смотрите-ка: рост, если я вытянусь, – сто шестьдесят один сантиметр. – Я не встал с места, а только сидя выпрямил спину.

Люттих рассмеялся.

– При чем тут рост, Пишке, дружище, там у них есть брызгалки и все такое прочее. Во всяком случае, здесь о росте как об условии ничего не говорится.

– Вы, если не ошибаюсь, выросли в Берлине, господин Люттих?

– Верно, вся моя жизнь прошла в южной части Берлина, там я вырос, ходил в школу, работал, влюбился, женился, развелся, – всё в Берлине. – Он смеялся с очень довольным видом.

Я покачал головой.

– Осеменитель должен быть самое малое такого роста, чтобы вытянутой рукой достать до внутренностей коровы.

– Ты что, специалист?

Я опять покачал головой.

– Состоял в сельскохозяйственном прозводственном кооперативе.

– Вот как? Тогда просто возьми скамеечку или лесенку. – Люттих едва сдерживал насмешливую улыбку.

– Лучше не надо, я боюсь высоты и склонен к переохлаждению. Шлезвиг-Гольштейн означал бы для меня верную смерть от холода.

Люттих опять пододвинул ящик с картотекой поближе к себе и стал просматривать карточки.

– Признайся: истинной причиной твоего бегства был четко выраженный ужас, животный ужас. – Он засмеялся и захлебнулся дымом, который явно еще сидел у него в тончайших разветвлениях легких. – Бежал от коллективных выездов на сельскохозяйственные работы, верно? – Пепел с люттиховой сигареты упал на ящик с картотекой, но он как будто этого не заметил.

Я покачал головой. Одна лишь мысль о том, как правдиво обрисовать Люттиху достоинства и недостатки такой помощи в уборке урожая, приводила меня в изнеможение, как и мысль о том, чтобы открыть ему истинные причины моего бегства. Глаза у меня слипались.

– Не засыпай, Пишке, тут у меня кое-что для тебя имеется. Как насчет того, чтобы переучиться на машиниста подземки? Дружище, это означало бы надежную карьеру служащего, понимаешь, из системы берлинских транспортных предприятий ты бы, в сущности, уже вылететь не мог.

– Машинист подземки?

– Ну что ты на меня уставился? – Люттих погасил сигарету и похлопал меня по плечу. – Мой свояк, билетный кассир, кормит всю семью, пенсия ему обеспечена, они даже строиться начали.

– Строиться?

– Дом строят. Понимаешь: дом. – Он сделал размашистое движение рукой, конечно, для того, чтобы я мог представить себе размер дома.

– Я должен построить дом? – Я удивленно взглянул на Люттиха. Мне еще никогда не приходило в голову построить себе дом.

– Ах, я уже вижу – тебе это ни к чему. Для дома нужна целая семья. А где тебе ее взять? – Он затянулся сигаретой, его мнимое сочувствие обернулось ласкающим душу самодовольством. – Тц-тц – тц, это не так-то просто. – Пока он продолжал рыться в картотеке, ему явно не хватало подходящей темы для разговора, однако, верный своей роли посредника, он настойчиво ее искал. – Но как машинист подземки ты получишь кредит.

– Кредита я не хочу. Долгов у меня никогда еще не было.

– Как благородно. – К бодрому тону Люттиха примешался какой-то оттенок. – Всегда ли так будет, Пишке? Кроме шуток, кредиты ведь берет почти каждый. Мы здесь не на Востоке. И если ты спросишь меня, то я тебе скажу: с твоей стороны крайне глупо его не брать. Подумай-ка сам, не вечно же тебе оставаться в лагере, а? Разве это жизнь – в железных двухъярусных койках, с большим забором вокруг и чужими людьми в одной квартире?

Люттих решительно захлопнул ящик с картотекой.

– Скажи, это правда, что в первую неделю пребывания здесь вам не разрешается выходить? Что вы живете в особом доме?

Я неуверенно огляделся и пожал плечами. Что он имел в виду? Свое посредническое бюро? Лагерь? Город?

– Ты ведь должен знать.

– Первая неделя уже давно миновала. Я не люблю вспоминать подробности, – заявил я, но тем не менее невольно подумал о медицинских обследованиях, о раздеваниях и одеваниях, о высунутом языке, анализе кала, о поднимании и опускании рук, о контрольном пункте, где меня продержали несколько дней, потому что у секретных служб трех союзных держав никак не кончались вопросы ко мне: о моей персоне, о моих политических убеждениях и о набросанных мною и проверенных ими планах тюрем, о ФБР, прячущемся где-то здесь, в зелени, об администрации, о бюро по приему в ФРГ и о моем ходатайстве, которое мне пришлось писать два раза, поскольку первое потерялось, о предварительной проверке и под конец – выдаче свидетельства о принятии, – обходной лист, билет для поездки по лагерю, который не давал права выехать из него, а позволял только въезжать все глубже, претендуя на жилье, на работу, финансовую поддержку, продуктовые талоны, – все глубже в этот промежуточный лагерь для приема беженцев и переселенцев. И тем не менее, пока я сидел и размышлял, как я здесь очутился, ответа на этот вопрос я уже не находил. Когда-то я знал ответ и знал, как он звучит. Я хотел быть свободным и хотел иметь право думать и делать то, что мне нравится. Но я уже не знал, что это такое – то, что мне нравится, а соответственно перестал понимать и смысл слова "свобода", возможное содержание моих мыслей и дел. Ответ сделался настолько невнятным, что перестал быть ответом вообще. Вдруг я невольно подумал о теплых руках, о сильных руках. Большие руки лежали на моем теле, и я к ним прилип, как и они ко мне. Эти руки могли быть ласковыми, однако я не был в этом уверен.

– Ладно, Пишке. – Люттих махнул рукой. Он, видимо, полагал, что щадит меня. Потом он рассмеялся. – Мне тут кое-что пришло в голову, Пишке, не то чтобы у меня возникла такая потребность, но до меня докатился некий слух насчет трудоустройства. Приходилось тебе слышать, что женщины здесь выходят на промысел?

Я с удивлением посмотрел на календарь у него на стене. Он задавал вопросы, как сотрудник секретной службы или полицейский.

– На промысел. Ты понял? Проституция. В лагерях ведь это бывает. – Люттих торопливо, одной рукой, свернул себе цигарку. Он нервно засмеялся, лизнул бумагу, проглотил слюну, зажег самокрутку и сильно затянулся. – От безденежья, когда выпадает случай, и все такое, – ну, в общем, понять это можно.

Я надул щеки и поднял брови.

– Тебе ничего на ум не приходит? Ладно, это был всего лишь вопрос. – Люттих боролся со слюной во рту, сглотнул и встал. Неожиданно сильно похлопал меня по плечу.

– Не хочешь тоже купить себе "ренглеры"?

– Ренглеры?

– Ну да, настоящие джинсы. Такие вот, – он показал на свои штаны. – Ты все время ходишь в этих, – я не хотел бы лезть тебе в печенки, – в этих потертых вельветовых брюках. Понимаешь, я ведь занимаюсь здесь не только устройством на работу. Я выступаю также, можно сказать, как консультант. При таких твоих вельветовых штанах, при такой одежке работодателям нелегко себе представить, какой ты мировой парень.

– Им незачем это себе представлять. Я не мировой парень. Вельвет мне нравится. То, что он потертый, меня не смущает.

– Ты ничего не хочешь, Пишке. Понимаешь, я здесь месяцами твержу до хрипоты одно и то же.

А ты на самом деле ничего не хочешь. Вероятно, выйдя на улицу, ты надо мной смеешься – признайся, Пишке. Никакой работы ты не хочешь. Тебе, наверно, слишком себя жалко, правда?

Так, понемногу, таяло дружелюбие в тоне и поведении Люттиха. Я впервые с облегчением взглянул ему прямо в лицо.

– Сплошной отказ, – Люттих мне кивнул. – Чего ты ждешь?

– Чего я жду? – переспросил я, чтобы выиграть немного времени, а потом, не успев подумать, неожиданно сказал: – Удачи, – и улыбнулся, потому что этот ответ вдруг показался мне таким естественным и верным, как ни один другой за последние месяцы.

Люттих приковал меня к месту сверлящим взглядом, который стремился все понять и постичь. Он покачал головой.

– Я этого не понимаю, – сказал он тихо и подчеркнуто кротко. – Вы приезжаете сюда безо всего, да, без зимних ботинок и без стиральной машины, у вас и белья-то нет, чтобы заполнить машину, нет крыши над головой, нет гроша за душой, становитесь с протянутой рукой, то принимаете, это отвергаете, да еще предъявляете претензии, вот как.

Слова Люттиха звучали гулко. Каждое эхом отзывалось во мне. Я эти слова взвешивал – по отдельности и вместе, на одну сторону клал зимние ботинки, на другую – Ничто, на одну сторону – стиральную машину, на другую – Ничто, потом обнаружил тень насмешки во взгляде Люттиха, которого он с меня не сводил, пока перечислял все дары и всё, чего не хватает, – и опустил глаза. И здесь тоже, подумал я: Ничто. Мне не пришло на ум ни единого слова, которым я мог бы ответить на его рассуждения. Я поднял до половины застежку-"молнию" на своей ветровке, дальше она не шла, заело. Вставая, я от смущения похлопал по люттихову столу и поспешил удалиться.

– С пустым чемоданом, – услышал я позади себя, возможно, в его голосе звучала растерянность, а тот, кто ее вызвал, убегал, оставляя, у Люттиха неприятное и будоражащее чувство, похожее на ярость, которая была слишком сильна, чтобы позволить ее заметить, так что он еще крикнул мне вдогонку:

– Кто не хочет, тому ничего не надо.

Не каждому в коридоре удалось найти место, куда сесть, мне пришлось протискиваться сквозь толпу ожидающих, перешагивая через чьи-то ступни и вытянутые ноги. Краем глаза я приметил женщину в летнем платье, которая однажды на какую-то долю секунды явилась мне принцессой из чешской сказки, – она стояла между двумя плотно заполненными скамейками и изучала объявления, прикрепленные к пробковой доске. "Осторожно, стреляют!" – прочел я мимоходом. Маленькие черно – белые фотографии показывали молодые лица террористов. Я поспешил отвернуться – здесь я с ней встретиться не хотел. Сжал руку за спиной в кулак и принялся прохаживаться туда-сюда. Дойдя до лестницы, я услыхал, как Люттих орет: "Твой штемпель, Пишке!" Он стоял в дверях своего кабинета, свет, яркий солнечный свет вспыхивал на его шарфе и других тканях в этом кабинете. Я опять повернул к лестнице и подумал было, что голос Люттиха и его появление в дверях мне просто почудились. Даже вторично услышав, как он орет, я вернуться не пожелал – ни ради Люттиха, который махал над головами ищущих работу каким-то листком бумаги, ни ради этого листка со штемпелем, который я должен был предъявить лагерному начальству, ни ради себя самого. Мне предстояло ни больше, ни меньше, как ждать удачи. Солнце пробилось ненадолго и снова исчезло в тучах. Мокрый снег падал между рядами домов и с ветром залетал ко мне в полурасстегнутую куртку. Выйти под сплошь обложенное небо, ощутить на лице мокрый снег, но этому не подчиниться, – вот что доставило мне удовольствие.

Кристина Яблоновска совершает оплошность

Чашкой я зачерпнула горячей воды из лохани и полила отцу голову. Намылила ему затылок. Он поджал губы и не издал ни звука, а я старалась, чтобы мыло не попало в рану у корней волос.

– Поосторожней! – Он хотел шлепнуть меня ладонью, но угодил по краю фартука. В воздухе носились тончайшие мыльные пузыри. Когда я стала вытирать ему волосы, и он поднял голову, вода в лохани была красной. Я осторожно провела полотенцем по его голому волосатому плечу; вся верхняя половина туловиша у него была покрыта красными пятнами.

– Что ты там делаешь? – Он опять хотел стукнуть меня ладонью.

– Ничего.

– Да ведь больно же, ай! Перестань. Почему ты такая неловкая, твоя мать была совсем другая. Какая ты беспомощная, ай! И грубая. Оставь меня в покое.

Но я продолжала натирать ему спину мазью, которую дала мне для него женщина в пункте первой помощи.

– Позаботься о своем брате, а меня оставь в покое, – ворчал он.

Я утаила от него, что Ежи меня уже не узнает, несмотря на это, врачи уверяли, будто к Рождеству его выпишут. "Домой", – говорили они, имея в виду лагерь, в котором он еще меньше признал бы свой дом, чем во мне – свою сестру. Я принесла из ванной свежей воды, взяла последний чистый уголок полотенца, чтобы намочить его в маленькой миске, осторожно вытерла кожу вокруг ран и смыла вытекшие из них кровь и грязь.

– Открой рот, – сказала я ему, но он сжал губы и дожидался момента, когда я отвернусь, чтобы выжать полотенце.

– Толстая и грубая.

– Зачем тебе вообще понадобилось слезать с кровати?

– Толстая и грубая.

– Неудивительно, что они тебя поколотили.

– Я танцор, да еще какой.

– Но ты же не можешь заставить женщину танцевать.

– Она хотела.

– Ах, вот как?

– Да, это она хотела, а вовсе не я. Ай!

– И поэтому ее муж тебя отлупил?

– Поэтому, да. Я хотел остаться наверху.

– Ты должен говорить более четко, папа, я с трудом тебя понимаю. Ты все сильнее шепелявишь. И не ерзай, не то мыло попадет в раны.

– Ба! С какой стати? Он стащил меня с постели. Это, мол, оскорбление, если я не желаю танцевать с его женой.

– Оскорбление. – Разумеется, ни одному слову отца я не верила. Но ему необязательно было это знать.

– Его жене, если она чего-то желает, никто никогда не отказывает, сказал он.

– Ах, папа.

– Мне она показалась слишком старой. Просто – напросто слишком старой. Почему это я должен танцевать с такой старой кошелкой?

– Она наверняка лет на двадцать тебя моложе, если не на тридцать.

– Ба, лет на двадцать моложе. Так сколько же ей? Пятьдесят с гаком? Будь ей даже двадцать, – с такими я не танцую. Вот с этой Нелли – с ней бы я потанцевал. Может, она опять придет к нам в гости?

– В гости к нам она не приходила, папа. Ей надо было уйти, и она оставила у меня своих детей.

– Вот с ней бы я потанцевал, а больше ни с кем.

– Ах…

– Вот это было приятно, почеши меня еще разок там, внизу. Да, здесь.

Я почесала отцу спину в области копчика, пока он опять не вскрикнул "Ай!", и я не принесла полотенце, чтобы его вытереть.

Я промокнула ему лицо.

– Что у тебя со ртом, почему ты так поджимаешь губы? Неудивительно, что тебя можно понять только с пятого на десятое. Открой рот как следует. – Отец не ответил. – Да что с тобой такое? – Пальцами я надавила ему на уголки рта, пока он не воскликнул:

– Ай!

Одного резца у него не хватало, другой был обломан.

– В чем дело, папа?

– Я не хотел с ней танцевать.

– Он выбил тебе зубы.

– Ничего подобного.

– Ну как же. Он выбил тебе зубы.

– За то, что я не хотел с ней танцевать.

– Он выбил тебе зубы за то, что ты не хотел танцевать с его женой? – Непостижимо. Чем старше делался мой отец, тем более изобретательно строил он свой собственный мир.

Он промолчал и опять поджал губы, словно от этого что-то зависело.

Открылась дверь, и в комнату вошел новый сосед. В руке он держал черный пластиковый пакет, на котором красными буквами было написано "Беате Узе". Он удивленно посмотрел на моего отца, возможно, впервые увидев его не на кровати. Все то время, что этот человек жил вместе с нами, он неизменно носил с собой этот пластиковый пакет. Он положил сигарету на край пепельницы, стоявшей возле лохани с красной водой. Дым от сигареты щипал мне глаза. Сосед был немец. Его ботинки оставляли следы мокрой кирпичной крошки. Дорожки явно посыпали, – наконец-то. В испачканных снежной слякотью сапогах, в которых он смахивал на ковбоя, немец встал на нижний ярус кровати, чтобы поискать что-то на своем, верхнем. Пришлось мне обратить его внимание на то, что внизу находится койка моего брата, и незачем оставлять на ней следы подошв, даже если мой брат уже несколько месяцев не может пользоваться ею и будет в силах это сделать, возможно, только на Рождество. Одним прыжком он вскочил на кровать. Черный пакет зашуршал, зашелестела бумага. Сосед открыл узкую картонную коробку и вынул оттуда маленький транзисторный радиоприемник. Он включил радио и принялся искать какую – нибудь станцию. Сначала мы услышали английскую речь, RIAS-Берлин, потом он поймал музыкальный канал.Let the words of our mouth and the meditation of our heart be acceptable in thy sight here tonight.Я могла бы пропеть вместе с ними каждое слово, ни одного не понимая. Где бы я ни находилась, – в столовой, в прачечной, даже во дворе, ведь на равном расстоянии между блоками размещались большие репродукторы, вероятно, поставленные для передачи указаний и как будто бы ждущие инструкций по эвакуации, – эта песня звучала по многу раз в день. Казалось, она требовала от нас хорошего настроения, – но тщетно. Немец достал из пакета набор пивных бутылок. Одну бутылку он открыл и немного отпил из нее. В такт музыке он похлопал себя по колену и подхватил припев. Мой отец, все еще поджимавший губы, спросил, что я сказала. Я покачала головой.

– Тут радио включили. – Я указала наверх.

– Что?

– Радио.

– А-а, – отец склонил голову набок. – Музыка, да?

– Да. – Дым щипал мне глаза. Отец покачивал головой, словно он вдруг услышал музыку.

– Ваша сигарета, – по-немецки сказала я соседу. Однако музыка была слишком громкой для того, чтобы он мог меня расслышать. Сигарета тлела сама по себе, на краю пепельницы изогнулась длинная гусеница пепла и в конце концов свалилась внутрь. Мой отец покачивал головой в ритме три четверти, а надо было в четыре. Тлеющий окурок упал на стол с другой стороны. Там он обуглился и теперь лишь слегка дымился. Пахло горелой синтетикой.

– Где они, твои зубы?

Отец смотрел на меня бессмысленным взглядом, я даже не была уверена, что он меня слышал. Он продолжал качать головой в трехчетвертном ритме.

"Москва – таинственная и чужая, из красного золота башни, холодная, как лед", – пел транзисторный приемник, сосед ревел: "Москва, Москва, Москва!" На всем протяжении мелодии он ревел только одно это слово, пока на радиостанции не сменили песню, и он не запел: "Эге-ге, поднимите бокалы!" Сигарету он бросил в пивную бутылку, а руку с бутылкой протянул к лампе на потолке. "Эге-ге, мы пьем за любовь!" Зубами он открыл новую бутылку.

– Ты должен мне это сказать, слышишь? – Я подергала отца за ухо. Он поджал губы. – Где они?

Волосы и зубы. Ты ведь точно это знаешь, папа. Волосы и зубы. – Я погладила его по голове, нечаянно задела рану и почувствовала, как он дернулся. – Волосы и зубы, – тихо повторила я.

– Почему ты всегда так кричишь на меня, Кристина? – Отец возмущенно и обиженно смотрел на меня, потом, качая головой, повернулся к немцу, который не обращал на нас внимания и, сидя наверху на своей койке, листал какую-то тетрадь и подпевал тем, кто пел по радио.

– Я же не глухой, – сказал отец, не оборачиваясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю