Текст книги "На реках вавилонских"
Автор книги: Юлия Франк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Привратник не поднял головы, когда я проходил мимо.
Какая-то высокая женщина преградила мне дорогу. Она в ужасе всплеснула руками.
– Боже мой, что с вами случилось? – Я обошел ее стороной, как обходил всех этих женщин, которые заговаривали со мной в прачечной или перед кабинетами начальников, преследовали меня и в дождь, в снег, и чьи добрые глаза всюду меня высматривали.
– Подождите, – услышал я ее голос, но ждать не стал, я больше не буду медлить ни секунды, мое терпение иссякло.
Спички в замке моей двери уже не было, возможно, она выпала сейчас, когда я открыл дверь. Я подобрал ее с линолеума левой рукой и сунул в карман брюк. Я принес из ванной таз с водой и запер дверь комнаты. Она должна приехать во вторник. Ее зовут Дорейн. Вот будет радость. Меня затрясло. Я разделся догола, снял с себя и мокрое, и сухое, все аккуратно сложил на кровати. Надел пижаму, а поверх нее – полосатый купальный халат. Пока я споласкивал лицо прохладной водой и левой рукой ощупывал брови, тер нос и промывал глаза, правая рука висела без движения. Младенец орал. Я промокнул лицо одним из полотенец с ручной вышивкой, они пахли розами, фиалками и старой соседкой.
Я вытер веки и брови. Когда-то давно я носился с идеей, будто могу изменить мир. В мыслях я представлялся себе значительным человеком, по меньшей мере, частью мира. Я осторожно ощупал крылья носа. Я верил в победы и в личную свободу. Однако тот, кто побеждал, оказывался лишним. Сегодня я к этому уже не стремился. Как выглядит девушка, якобы являющаяся моей дочерью, я себе представить не мог, да и не хотел. Не стану я открывать дверь какой-то чужой девушке и позволять ей задавать мне вопросы. Никому и никогда я не расскажу о моем неудавшемся бегстве. Я вообще больше ничего не желаю знать, ничего не желаю сообщать. И менее всего тем, для кого было бы важно раскрутить ее и меня. В конце концов, возможно, что я оказался в одном автобусе с осужденными на долгие сроки, которых отправляли на Запад в придачу к какой-нибудь очень важной и ценной, или просто желанной и любимой персоне, в автобусе, полном арестантов, которых Запад был вынужден принять ради одного нужного человека.
Вода успела остыть. Прошел, должно быть, не один час, а я снова и снова мыл и вытирал лицо, ополаскивал тело, чтобы очистить кожу от всего теплого и холодного, что к ней пристало. Тиканье моих наручных часов заставило меня поднять голову, – я положил их вместе с одеждой на кровать. Я сидел в пижаме и халате, склонившись над тазом, и обмакивал в воду махровую салфетку.
– Открой! – Кто-то тряс мою дверь. – Немедленно открой, а не то тебе отвечать придется! – Ни за что не придется мне отвечать, кроме как за мою жизнь, сколько бы сосед ни тряс дверь. Я засунул уголок полотенца в ухо и ждал, пока он намокнет. С металлическим лязгом отскочил замок, и молодой папаша с младенцем на руках в сопровождении жены ввалился ко мне в комнату. Что – то упало на пол. Должно быть, он сломал замок. Младенец на секунду умолк, потом заорал снова.
– Вот, молоко стоит на кухне. – Полностью одетый, но все с таким же торчащим пузом, сосед сунул мне на колени ребенка. – Через час, самое позднее через два мы вернемся. – Прежде чем я успел к нему шагнуть, он схватил за руку свою жену и потащил ее из квартиры вниз по лестнице. К шуму у меня в ушах прибавился стук, что-то все время стучало, стучало и стучало. Как только закрылась дверь, ребенок перестал орать. Он был пугающе легкий. Одной левой рукой я поднял его, а потом осторожно уложил у себя на коленях. Куда его девать? Если я клал его на пол или на кровать, он поворачивался набок или откидывался назад и снова начинал орать. Едва я брал его на колени, он успокаивался и принимался меня разглядывать. В комнате слышалось только тиканье часов, никакого шума, щелканья или треска. В ушах у меня даже перестало свистеть. Мои часы все еще лежали на аккуратно сложенной одежде. Я поднял младенца и положил на стол. Осторожно вытянул левую руку и кончиками пальцев коснулся часов. Младенец наблюдал за каждым моим движением: стоит мне сделать что-то не так – и он начнет орать. Было десять минут девятого, бессонная ночь пролетела быстро, скоро в окна ударит дневной свет. Мне пришла идея, куда я мог бы отнести младенца. Я оделся, накинул на плечи куртку и пошел с ребенком вдоль домов. Я точно не знал, в какой квартире живет Нелли, надеялся только, что узнаю ее подъезд.
Через несколько минут дверь дома открылась и вышла какая-то женщина.
– Что вы делаете с ребенком? Он же замерзнет.
Я протиснулся мимо нее в дом. В самом деле, на младенце были только распашонка и штанишки, ни кофточки, ни шапочки, ни пинеток. Хотя зачем ему обувь, он еще и ходить-то не умеет. Свет в вестибюле дома погас. Я прислонился к стене, на которой была батарея, и молчал. Пока младенец не орал, все было хорошо. Наверху открылась какая-то дверь, зажегся свет, и на лестнице послышались тяжелые шаги спускавшегося по ней человека. Он не удостоил меня взглядом, а собирался просто пройти мимо.
– Извините, пожалуйста, вы знаете молодую женщину, которая живет здесь с двумя детьми?
– Нелли? Она живет на втором, слева. – Он открыл дверь подъезда и исчез. Возможно, он побывал у нее.
На втором этаже я нажал локтем кнопку звонка. Он издал какой-то скрипучий звук, в точности такой же, как у моего, и, вероятно, у всех звонков в лагере.
Дверь открыла незнакомая женщина.
– Простите, я думал, здесь живет…
– Нелли? Она живет вот тут. – Женщина показала на дверь комнаты и впустила меня в коридор. – Ну, кто это у нас? Какой прелестный ребенок. И как на вас похож. – Она шла за мной почти до самой двери Нелли. Подождала, пока я постучусь. Однако правая рука меня все еще не слушалась, а левой я держал младенца, так что я постучал в дверь ногой, и женщина, покачав головой, скрылась за своей дверью. Очевидно, она собиралась подслушивать. Мне пришлось опять постучать ногой. Изнутри вроде бы доносились голоса, возможно, у Нелли было радио. Тем временем стрелка часов перешла за половину девятого: ее детям давно полагалось быть в школе. Только я собрался постучать в третий раз, как дверь чуть приоткрылась. Показалось лицо Нелли.
– Зачем ты пришел?
– Это ребенок моих соседей. – Я протянул ей младенца, правая рука беспомощно висела вдоль туловища.
– Ты что, подрался? – Она просунула руку в щель и быстро ощупала мои губы и брови.
– Не могла бы ты его взять? – Я пытался просунуть младенца в дверную щель.
– Что? – Она удивленно смотрела на меня, ее лицо словно ушло в тень: наверно, она притянула дверь к себе.
– Впусти меня, пожалуйста.
– Мне очень жаль, но как раз сейчас это некстати.
– Пожалуйста.
– Нет. – Она еще сильнее притянула к себе дверь, и теперь я мог видеть только половину ее лица.
– Совсем ненадолго. – Казалось, младенец не произвел на нее ни малейшего впечатления.
– Ты что, не понимаешь? Это невозможно. Я голая. Я не хочу тебе сейчас открывать. Ее глаз смотрел на меня по-свойски, подмигивал, словно пытаясь мне что-то сказать. Хлопнула дверь. Закрылась и другая дверь, за которой исчезла ее соседка. В полутемном коридоре я ощупью добрался до выключателя.
Меня не касалось, что делала Нелли в половине девятого утра, когда ее дети сидели в школе и упражнялись в чистописании и арифметике, и почему она голая пряталась за дверью и не хотела меня впустить. Может, она была больна и плохо себя чувствовала. Она часто кашляла, ее кашель звучал хрипло.
Прежде чем выйти из дома, я попытался хорошенько спрятать младенца под курткой. Младенец потянулся, выгнул спину и заорал. Он ни во что не ставил тепло и темноту под моей курткой. Так что я поспешил по обледенелым кочкам к себе домой и внес его в квартиру. Там я положил его на свою койку и позволил ему орать, сколько его душе угодно.
Почему какой-то младенец должен был мешать мне в моих приготовлениях? Левой рукой я заботливо сложил вышитые платки, заботясь о том, чтобы угол прилегал к углу, затем я их понюхал и уложил обратно в форму для кекса. А те платки, которыми я уже воспользовался, отнес на кухню и намочил в холодной воде, выжал и один за другим вытащил из умывальника. Их ткань, прежде такая гладкая, сейчас издавала какое-то противное шуршание. Времени на то, чтобы отнести эти платки в прачечную и там выгладить, у меня не было. Но вид их меня так тревожил, что я одной левой тщательно уложил их в пакет и выбросил в помойку. В шкафу на обычном месте лежала упаковка хрустящих хлебцев, ничья посторонняя рука не бралась за них прошлой ночью, и с чувством удовлетворения я установил, что последнего ломтика мне еще хватит на завтрак. Пустую упаковку я свернул и выбросил.
Как только я открыл дверь комнаты, младенец, все еще лежавший на спине, повернул ко мне голову и стал следить за каждым моим движением. Я уже не мог запереть дверь, – ворвавшийся ко мне сосед сломал замок. Я отодвинул нож вправо, к разделочной доске, чтобы лежал строго параллельно краю доски, на расстоянии пальца, острой стороной вовнутрь.
Вода закипела. Напротив своего прибора я разложил ручное зеркальце, мыло и старый помазок. Бритву и два лезвия поместил возле маленькой миски с водой. Большую миску я мыл, пока левая рука не онемела, поскольку она не привыкла управляться одна со всеми делами. Когда закипела вода, вместе с ее клокотанием мой слух уловил и крик ребенка. Грудным младенцем он уже не был, – с тех пор, как я заглянул в его глаза и понял, как алчно и требовательно оглядывает он свое окружение, я стал считать его уже человеком, ребенком с притязаниями человека, который кричит не потому, что может кричать, а потому, что хочет. От крутого кипятка на "нескафе" выступила пена.
– Ну как она, все время плакала? – Отец ребенка постучал и вошел, прежде чем я успел выключить кипятильник и открыть ему дверь.
– Кто "она"?
– Малышка, кто же еще. – Он взял ребенка с кровати и покачал головой, будто в том, что ребенок орал, было нечто необыкновенное. И прижал малышку к себе, словно часть тела, которой ему долго недоставало.
– Ребенок, возможно, проголодался, но у меня только и есть, что последний ломтик хрустящего хлеба.
Он повернулся к жене, которая осталась стоять в дверях. Носовым платком я вытер ручку бритвы, однако хватка моей левой руки была слишком слабой, чтобы протереть еще и бороздки.
– Глядите в оба, – сказал мужчина, погрозив мне пальцем. – Что-то готовится. На вашем месте я бы смылся. – В этом предостережении звучала искренняя озабоченность. Это подтверждало мою догадку: он хотел отвести от меня опасность, но не потому, что относился ко мне как к другу или сообщнику, за чью жизнь он беспокоился, а потому что я, по его мнению, работал в той же организации, что и он. Кто-то, возможно, нашептал ему, что меня считают агентом госбезопасности.
Он погладил ребенка по головке.
– Вы только не тяните, поторопитесь, пока они еще не стоят у вас под дверью. – Он нервно жевал спичку и гонял ее из одного угла рта в другой. Возможно, это была та самая спичка, которую я воткнул в замок на моей двери. В его изможденном лице с грубыми чертами проглядывал страх. Заметив это, я стал вертеть его угрозы и предостережения так и сяк, пока они не сложились в боязливую просьбу убраться с лодки, которая грозит опрокинуться, если кого-то в ней убьют или выкинут за борт. Никому не хочется, чтобы лодка опрокинулась, особенно если на руках ребенок, а рядом женщина, видимо, совершенно неспособная ухватиться за спасательный круг, а скорее готовая пойти ко дну, быстро и безропотно.
– Вы не могли бы сейчас оставить меня в покое, мне надо кое-что сделать. – Я положил левую руку на ручку двери и ждал, когда он скроется в коридоре.
Он кивнул мне и ушел. При мысли, что я сейчас окажусь в комнате за запертой дверью, совсем один, по спине пробежал сладостный холодок. Я отдернул занавеску, открыл окно и уселся на подоконнике. Первая сигарета вызвала легкое и приятное головокружение. Внизу вороны гоняли какую-то то другую, более крупную черную птицу, – она явно не могла летать. Они подскакивали к ней вплотную и долбили клювами замерзшую землю, а черная птица, словно чувствуя в их движениях угрозу, отпрыгивала в сторону, чтобы найти укрытие. Они ее преследовали. Я погасил сигарету о подоконник и оставил окурок на месте. Перед окном плясали одинокие снежинки. Я приставил стул к столу и сел завтракать. Я пытался сложить из разных шумов у меня в ушах какую-то музыку. На подоконник уселся воробей и принялся обследовать окурок. Окно хлопнуло. Воробей испуганно вспорхнул, задев крылом стекло. Снежные хлопья стали крупнее, снег падал плотнее и гуще, карканье черно-серых птиц звучало глухо. Мысль, что мне не светит теперь не только спасение, но и надежда на него, наполнила меня большим спокойствием. Не будет больше щелканья и шуршания в ушах, открывания и закрывания дверей, приходов и уходов.
Прилетел второй воробей. Не садясь, потюкал клювом окурок и сразу его бросил. Таким образом, один подоконник очистился сам собой.
Последний глоток кофе я не допил, грязную посуду отнес на кухню и вымыл. Ключ в замке еще поворачивался, но запереть комнату уже было нельзя. Соседский ребенок орал, и все вроде бы шло как раньше. От сквозняка моя дверь хлопала. Туда-сюда, туда-сюда. Не мог же я ходить по комнатам и всюду закрывать окна. Мое окно закрывалось неплотно с первого дня, как я здесь поселился. Когда шел дождь, узенький ручеек катился от правого края внешнего подоконника и по стене возле батареи стекал на пол. Дверь ходила взад-вперед. Если в хлопанье наступала более длинная пауза, и я начинал надеяться, что это было в последний раз, тут же хлопало опять. Можно было с ума сойти. Еще вернее, чем от детского крика, к регулярности которого я тем временем успел привыкнуть. Сдвинуть с места платяной шкаф одной рукой оказалось совсем не легко. На пол налипла грязь, возможно, от десятков и сотен жильцов, которые до меня занимали эту маленькую комнатку, и можно было четко различить контуры шкафа на том месте, где линолеум сохранил свой первозданный серый цвет. За окном была метель, так что увидеть дома напротив стало уже почти невозможно. Кипятильник, тихонько шипя, гнал на поверхность воды тончайшие пузырьки. Я держал правую руку над кастрюлей, пальцами левой сгибая ее пальцы, каждый по отдельности и все вместе. Вода закипела ключом, поверхность ее стала белой от пены, вздувалась пузырями, взрывалась и лопалась. Я вытащил вилку, налил кипяток в большую миску, присел к столу и начал утреннее бритье. Ни одного дня я не мог начать без бритья, одна мысль об этом вызывала у меня зуд на коже. Человек, усвоивший политические идеи, а собственные идеи сделавший политическими: каким захватывающим представлялось ему лазание по бронзовой оболочке Ленина, по этой броне, пока он не заглянул в пустое нутро, и как он волновался, каким полноценным себя чувствовал, – этот человек показался мне теперь совсем другим. Я стал для себя чужим оттого, что не мог измерять свой день ритуалами, оттого, что часы у меня не были заполнены ритуалами. Лезвием я скреб себе кожу. У этого чужака якобы имелась дочь по имени Дорейн. Кожа на подбородке на ощупь была гладкой, это другой человек мечтал о чешских сказочных принцессах, обещавших жизнь в чудесном мире и выполнявших обещание, если ты не делал какой – нибудь ошибки в обхождении с ними, гладкой была кожа над верхней губой, а ночами ему неотвязно снились женщины, которые сидели в пляжных кабинках у моря и могли бы быть моей матерью, если бы не оставляли на песке птичьих следов, гладкой была шея, этот другой выглядывал иногда из моих глаз и пользовался моими ритуалами. Этот другой никогда уже больше не получит права на вход, и воспоминания о его мыслях оставались воспоминаниями близкого знакомого, но воспроизводили только прошлое. По милости подстрекателей я со вчерашнего вечера узнал, что можно жить с переломанными костями и не чувствовать боли. Хотя за ночь физические ощущения восстановились, боли я не чувствовал. Она исчезла без тщеславной надежды на возвращение. Грязное бритвенное лезвие я сполоснул в маленькой миске, выложил в ряд бритву, помазок и мыло. Зеркало слегка запотело, но я еще мог видеть в нем лицо человека, которым уже почти перестал быть. Вода в большой миске остыла до температуры моей руки. Правой я ничего делать не мог, она не желала двигаться, бритвенное лезвие то и дело выпадало у меня из руки и плюхалось в миску. Только левой рукой я мог что-то держать и резать, и глазами того человека наблюдал, как в воду потекли багровые струйки, следы краски, пока вся вода не покраснела. Мне стало тепло, закружилась голова. Я ртом взял бритвенное лезвие и, крепко держа его зубами, вонзил в кожу. Немного мешал язык, но в конце концов кожа на левом запястье тоже поддалась, в ней образовалось отверстие, и меня обожгло болью, когда и левая рука соскользнула в воду, – правая ощущала лишь веселое, легкое покалывание в этой воде комнатной температуры. Все мое "Я" стало прошлым, таким отчетливым было жжение и угасание в остывающей воде, и жжение преспокойно вытекало прочь.
Нелли Зенф хочет сказать «да»
В столовой всем давали жареного гуся. Кусок гуся под соусом, с красной капустой и с картошкой в любом количестве.
Внизу, мимо жилого блока двое полицейских вели женщину с огненно-рыжими волосами и в брюках, блестевших серебром. За ними на небольшом расстоянии следовал Джон Бёрд, он шел, втянув голову в плечи и слегка наклонившись вперед, точно ему было неприятно опять шагать по улицам лагеря. Он улыбался, словно радуясь своей добыче.
С утра Владислав Яблоновски сидел в столовой за одним из длинных столов, мешая кофе в чашке, хотя он не положил туда сахару и не налил молока.
– Ах, Нелли, вот и вы, – сказал он, когда я в обед ненадолго заглянула в столовую, чтобы взять масло. Могло показаться, что он сидит там несколько месяцев, с тех пор как однажды приглашал меня танцевать. Точно мы с ним условились о встрече, а я всего на две минуты опоздала.
– Я только возьму масло. Наверху меня ждут дети.
Он неопределенно кивнул головой и вздохнул.
– Увидимся вечером на празднике?
Старик растерянно смотрел на меня. Он наблюдал за тем, как женщины украшают зал. Они ставили на столы стремянки, забирались наверх и развешивали между лампами гирлянды.
– Где ваша дочь? – спросила я его.
– Ушла.
– Ушла?
– Встала и ушла. Когда вчера вечером в десять часов она еще не вернулась, я заглянул под кровать, но там было пусто.
– Неужели она должна была прятаться под кроватью? – Я невольно рассмеялась.
– Исчезли ее резиновые сапоги и наш чемодан.
– И куда же она девалась?
Владислав Яблоновски помешивал свой кофе, казалось, он размышляет. Потом он сказал:
– Понятия не имею. Уж я ее точно искать не буду.
Я села рядом с ним и стала расспрашивать. В последние дни к нему приходили разные представители охраны и другого лагерного начальства, они задавали ему вопросы. Владислав Яблоновски не мог на них ответить, а только объяснял, как он голоден, в конце концов он забыл, где ему положено получать еду, а где находится столовая, он еще не знал. О расстройстве пищеварения он говорил тоже. Мужчины, с которыми он разговаривал, жаловались, что его трудно понять, и списывали это на его польское происхождение. Только одна женщина, вероятно, смотревшая на него, когда он говорил, попросила, чтобы он был столь любезен и как следует открыл рот. Нет, она не испустила крик ужаса, а довольно спокойным голосом попросила мужчин заглянуть Яблоновскому в рот. Там не хватает зубов, и женщина сказала, что сообщит об этом зубному врачу. Неудивительно, что у него проблемы с пищеварением.
Владислав Яблоновски не скучал по своей дочери. Вместо нее несколько дней назад объявилась молодая женщина из какой-то комиссии по адаптации и поинтересовалась его здоровьем. Она объяснила ему, как пользоваться талонами на еду, и вместе с ним пошла на склад ношеных вещей. Надо посмотреть, способен ли он еще заботиться о себе, сказала она, и упомянула какой-то дом престарелых, в котором живет много милых людей. Она подыскала ему брюки и пиджак и предложила на следующий день прийти в столовую. Он даже не знал, что уже канун Рождества. А поскольку он забыл, когда именно ему было назначено прийти в столовую, то сидел там за длинным столом с одиннадцати утра.
Он наблюдал, как приходили люди, брали тарелки с супом и ели. Один из них спросил насчет гуся, но, сказали ему, гуся дадут только в шесть часов на общий праздничный ужин. Позднее пришел человек с картонными коробками. Женщины достали оттуда большие звезды из серебряной фольги, еловые ветки и свечи. По столам они разложили украшения из еловых веток и лакированные ягоды шиповника. Когда они поднимались на стремянки, чтобы развесить гирлянды, то Владислав Яблоновски тихонько посвистывал себе под нос. Я видела, как он достал из кармана пиджака бутылку водки и последний оставшийся в бутылке глоток вылил себе в чашку. Тихо посвистывая, он помешал содержимое чашки. Женщины не обращали на него внимания, они позволяли ему спокойно сидеть и помешивать ложкой в чашке. Время от времени они поглядывали на большие часы, которые висели на стене. Из репродукторов звучала музыка, и одна из женщин подхватывала почти каждую мелодию. Владислав Яблоновски улыбался, улыбка его выглядела придурковатой и уже не сходила у него с лица. Возможно, он вспоминал, как танцевал когда-то с Цилли Ауэрбах, а возможно, ему вспоминался и наш с ним танец. Однако он оставался на своем месте и ни одну из женщин не пригласил.
Вошел какой-то мужчина, он пожелал женщинам веселого праздника и поблагодарил их за помощь в такой день. Женщины надели пальто. Он раздал всем помощницам маленькие пакетики и сказал, чтобы теперь они спешили домой, к своим близким.
– Ну что же, – сказала я Владиславу Яблоновскому, – пока, до вечера.
Я взяла масло. Передо мной в очереди стояла женщина, которая, видимо, помогала служившему в лагере священнику, она присматривала за детьми, ходила по его поручениям и гладила его белье. Она рассказала другой женщине, что одного человека из блока "Д" привезли из больницы обратно в лагерь. Ему не удалось как следует вскрыть себе вены, – он резал их поперек, а надо было вдоль. Потеря крови вызвала обморок. В таком состоянии его нашли полицейские, которые хотели побеседовать с ним о Грит Меринг, и которым пришлось открывать его дверь с применением силы, так как он задвинул эту дверь шкафом, а сам лежал на полу в неестественной позе. Его отвезли в больницу, и священник не смог отказать себе в удовольствии спустя три дня лично забрать его оттуда. При этом женщина должна была его сопровождать, как сопровождала порой, когда он отправлялся исполнять свои обязанности за пределами лагеря. Тот человек священника видеть не желал, он вообще никого и ничего не желал видеть, и свое разочарование из-за того, что ему не удалось уйти во тьму, выражал гробовым молчанием. Священник сказал, что не первый раз встречается с такой ситуацией, положил ему руку на голову и стал увещевать. На своем микроавтобусе "фольксваген" священник привез Пишке обратно в лагерь. Всю дорогу от больницы до лагеря он беседовал с Хансом и внушал ему, как прекрасна жизнь. Он сказал также, что теперь Ханс уже не будет одинок, что утром приехала его дочь, и он, священник, хочет, чтобы отец с дочерью провели этот день у него, в его служебной квартире, там есть чай и всякое печенье, а вечером они все вместе пойдут в столовую, где устраивается рождественский вечер. Ханс сидел в машине рядом с водителем и всю дорогу молчал.
Целый день шел снег, он падал крупными хлопьями, но не ложился.
Я сделала детям бутерброды с маслом и с солью и забралась к ним на нижний этаж кровати, они пожелали, чтобы я, как каждый год, почитала им сказку о Снежной Королеве. За окнами стемнело.
Потом я взяла Катю и Алексея за руки и пошла с ними в столовую. В освещенных окнах виднелись большие рождественские звезды, они мерцали красным светом, одна мигала – у нее явно отошел контакт. Какая-то женщина, вероятно, из руководства лагеря, стояла в дверях и приветствовала каждого входящего женщинам и мужчинам подавала руку, детей гладила по голове. Рядом стояли двое молодых людей и отвечали на вопросы, куда можно сесть и когда подадут еду. Глаза детей были прикованы к тарелкам с пестрыми бумажными пакетиками. Я то и дело видела, как чья-то маленькая ручка трогает пакетик, но не решается его взять. Неоновый свет холодно следил за собравшимися. Среди них ходил священник и своими белыми руками брал каждую руку, до которой мог дотянуться, обхватывал и словно бы взвешивал ее, все время повторяя: "Счастливого Рождества!" В передней части зала его жена строила детей в маленькую группу и пыталась по возможности пожать столько же рук, сколько ее муж. За одним из длинных столов, в дальнем углу у окна сидел Ханс. Я его заметила сразу, он сворачивал себе самокрутку. Он наклонил голову, и его залысины сияли белизной. Я невольно ощутила потребность сказать ему "да", выкрикнуть это "да" ему навстречу, через весь зал. Но он меня не спрашивал, и я подумала, что он не задаст мне вопроса, на который я могла бы так ответить. Из репродукторов неслись тихие рождественские песни. Держа за руки детей, я протиснулась через толпу и села за стол напротив Ханса.
– Как поживаешь?
– Поживаю. – Не глядя на меня, он лизнул бумажку и заклеил самокрутку. – Хочешь тоже? – Ханс протягивал мне самокрутку через стол.
– Нет, я курю лишь изредка. Сегодня – нет. Спасибо.
Рядом с Хансом сидела девочка с широким, немного одутловатым лицом. Ханс зажег сигарету. Светлая рубашка в узкую полоску, ткань которой была такой тонкой, что под ней четко обрисовывалась майка, подчеркивала его бледность и набухшие синеватые мешки под глазами.
– Ты плохо выглядишь. – Я протянула руку через стол и хотела дотронуться до руки Ханса. Но Ханс курил, держа сигарету обеими руками. На столах через каждые несколько метров стояли картонные тарелки, где на зеленых салфетках были веерами разложены пряники и пестрые пакетики, разложены в таком безукоризненном порядке, который никак не позволял, по крайней мере, на нашем столе, взять оттуда хотя бы одно-единственное печеньице и съесть. Ханс сидел наклонившись, – его голова казалась слишком большой для узких плеч, – опирался локтями на стол и держал сигарету обеими руками. В этом было что-то отталкивающее и одновременно трогательное. Насекомое, которое пьет нектар из чашечки цветка. Казалось, только у него в легких нектар превращается в плотный желтоватый дым, выходящий у него из ноздрей. Манжеты его рубашки слегка оттопыривались. Из-под левой выглядывал край бинта. Среди столов ходили женщины и разливали по картонным стаканчикам глинтвейн. Катя и Алексей то и дело оборачивались на переднюю часть зала, где жена священника построила детей по росту и поставила в два ряда. Алексей склонил голову ко мне на плечо, я обняла его. Ханс бросил взгляд на Алексея, а Алексей – на Ханса, потом Ханс погасил сигарету и скрутил себе новую.
Он снова протянул мне сигарету, но я покачала головой. Он взял спички, и две из них сломались, он зажег только третью.
– А я хочу, – сказала девочка с пепельно-русыми волосами и широким лицом, сидевшая рядом с ним, и протянула руку. Он позволил ей взять сигарету и, не глядя на нее, пододвинул по столу спички. Челка у нее была подстрижена ровно, точно по линейке. Ханс насыпал на бумажку табак из пакетика и своими желтыми пальцами свернул ее в трубочку.
– Это твоя дочь? – спросила я.
Ханс кивнул.
– Дорейн.
Дорейн была целиком поглощена сигаретой и явно не решалась поднять глаза на меня или на своего отца.
– Привет, Дорейн.
Дорейн не удостоила меня взглядом, она повернула голову и пыталась как можно дольше удержать дым в легких.
– Ее сегодня арестовали, но ты наверняка уже знаешь, – сказала я Хансу.
– Кого?
– Эту мнимую Грит Меринг. Наверняка это не ее настоящее имя.
Ханс пожал плечами, точно не знал, о ком я говорю, точно ему это было совершенно безразлично.
– Эта женщина якобы жила с тобой в одном доме. Это она распустила про тебя слух.
Алексей прижался по мне еще теснее.
Ханс совершенно спокойно сделал две затяжки, прежде чем его взгляд уперся в пепельницу.
– Какой слух?
– Ты знаешь, какой. – Я задалась вопросом, действительно ли Хнас не знал, что и кого я имела в виду. Похоже, он испытывал стыд, но не из-за тяготевшего над ним подозрения, – в самом деле, ведь известие об аресте этой женщины распространилось так же быстро, как и слух, который она распустила. Скорее ему казалось неприятным, что он сидит здесь, должен смотреть на других и позволять другим смотреть на него. Я старалась подавить кашель, пока глаза у меня не наполнились слезами и Ханс не стал казаться мне каким-то расплывчатым. Тихо и четко я сказала:
– Ханс, это же дискредитация. Преднамеренная. Она наверняка сама из госбезопасности.
В лице Ханса не дрогнул ни один мускул, он продолжал курить свою сигарету, пока от нее не остался такой маленький кусочек, что она стала обжигать ему пальцы, тогда он ее погасил. Собственная жизнь ему опротивела. Но как я могла его утешить? Он выдавил слюну сквозь передние зубы и при этом скривил рот, словно его тошнит. Я встала и погладила его по голове, а он отвернул голову.
– Оставь его, мама, он не хочет. – Алексей потянул меня обратно на скамейку. Он зашептал мне на ухо: – Разве ты не видишь, он не хочет здесь быть?
Я приложила руку к губам моего сына, чтобы он замолчал, и поцеловала его в лоб.
Неоновый свет на потолке погас, в репродукторах смолкли рождественские песни. Светились только гирлянды лампочек и рождественские звезды на окнах. Даже вокруг репродукторов были развешаны лампочки.
"С высей небесных спустился я к вам", – начал детский хор. Никто в зале не подхватил. Люди повернулись к хору. Мы тоже повернулись на скамейке и невольно оказались спиной к Хансу и его дочери.
– Дома у нас настоящие свечи, – сказала Катя и взяла меня за руку.
– Дома, – повторила я.
Хор смолк, собравшиеся захлопали, словно по приказу, свет на потолке зажегся опять. Вместо Деда Мороза появился мужчина в обычном костюме, с мешком на плече, в сопровождении женщины на высоких каблуках, в костюме и с островерхой шапочкой на голове. Мужчина в костюме поставил мешок на пол. Управляющая лагерем подула в микрофон и представила обоих посланцев Деда Мороза – господина доктора Роте и его жену. Они взялись за руки и отвесили короткий поклон. У себя за спиной я услышала шепот, прозвучало что-то похожее на "предательница", я осторожно обернулась, Ханс смотрел в стол перед собой, и было неясно, произнес он что-нибудь или нет. Только я хотела отвернуться, как он сказал: "Они же и тебя так называют". Я не поручилась бы, что он действительно сказал "предательница", кроме того, у меня не было уверенности, что он обращается к кому-то определенному. Я медлила. Я не хотела, чтобы со мной об этом кто-нибудь заговаривал.