Текст книги "На реках вавилонских"
Автор книги: Юлия Франк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Вы слышите, слышите вы это? Ну, хотела бы я знать, сколько это еще продлится.
– Потом поговорим, – с трудом произнесла я, разрываясь от кашля. Чего бы она от меня ни хотела, ей придется подождать со своим объяснением. Я оставила фрау Яблоновску с двумя женщинами и нетвердой походкой пошла к двери. Мне казалось, что я по кусочкам выхаркиваю свои легкие. Разве Ханс не спросил меня, что произошло с отцом моих детей? Конечно, вполне могло быть, что он работал на госбезопасность и был внедрен сюда, чтобы следить за мной и за другими. Поэтому мне казалось, что он меня преследует и пытается разными фокусами, вроде этой своей бутылочной почты, и робким дружелюбием оправдать интерес к моей особе, который на самом деле был интересом к моей деятельности. Ничего удивительного, если он уверял, будто в жизни не слышал о "Клубе Медведей", – разве что какие-то безобидные вещи. В конце концов было возможно, что он работал на пару с "доктором" Роте. Я прошла мимо привратника и спросила его насчет почты. Он вручил мне небольшой подарок и улыбнулся. Его взгляд был таким продолжительным и упорным, что у меня мелькнула мысль, – да ведь он сам мог быть тайным поклонником, который презентовал мне цветы и духи. Однако потом он опять углубился в свои бумаги, делал в них пометки и попивал кофе, в общем, вел себя как привратник, исполняющий свои обязанности, и ничего больше. С трудом могла я себе представить, что Ханс выдумал историю с дочерью. Разве он не рассказывал, что уже много месяцев не покидал лагеря? Разве это признание не могло служить для него алиби, разве оно не доказывало, что он не мог преподнести мне цветы и духи? Я подумала о его холодной руке и вялом рукопожатии, а также о том, как он только что на миг сунул голову в дверь прачечной, чтобы сразу после этого скрыться, словно он чего-то боялся.
Список предстоявших мне покупок был невелик. До Рождества оставалось еще две недели, и в эти две недели мне почти ничего не придется делать, кроме как купить подарки детям. О химчистке я расспрошу фрау Яблоновску в другой раз. Этот господин Люттих из бюро по трудоустройству был готов предоставить мне любую работу, какая значилась в его картотеке. Только для женщины-химика, которая училась на Востоке и уже почти три года не работала, пока ничего не находилось. Я невольно думала о том, как часто рука господина Люттиха исчезала под столом, когда я сидела напротив, и у него едва оставалось время, чтобы бросить взгляд в картотеку, не выпуская меня из поля зрения, курить самокрутки и порой вытаскивать руку наружу, – тут уж работа в химчистке мне была бы обеспечена: когда я с ним прощалась, рука его была влажной. Он ни разу не упустил возможности сказать, чтобы я завтра или на днях снова к нему заглянула. Каждый день может что-нибудь подвернуться. Наклейки для Кати я могла купить прямо напротив привратника, на другой стороне улицы, в газетной лавке. С грязно-оранжевого неба, плотно обложенного тучами, еще сеялся мелкий дождик. Даже при таких тучах в самую безлунную ночь город не погружался во тьму. Машины на Мариенфельдер Аллее стояли в пробке. Дальше улица расширялась, и движение сдерживал светофор строительной площадки. Я пробиралась между машинами, среди выхлопных газов и света задних фар, и вовремя успела заметить крепкую фигуру Джона Бёрда за освещенным стеклом витрины. Вероятно, у него был перерыв, или его рабочий день уже закончился, и он покупал телевизионную программу. Я повернулась на каблуках и стала опять проталкиваться через улицу между вереницами машин с их выхлопными трубами. В телефонной будке пахло застоявшимся дымом и мочой.
– Это я, Нелли.
– А я уж думал, тебя больше нет на свете.
– Ну да, я ведь еще должна тебе кучу денег. Так что звонок дается нелегко.
– Мне – нет. – Смех его звучал язвительно.
– Ну, значит, твоей организации.
– Десять тысяч – это не пустяк. Но то была специальная цена, тебе ясно?
– Думаешь, я могу такое забыть? – Как только он мог допустить мысль, что я забыла про долг? Я поднесла было руку к рычагу и хотела положить трубку, как вдруг услышала в телефоне какой-то щелчок и легкое шипение. Герд глубоко вдохнул и, вероятно, задержал дым в легких.
– Ну что? Встретимся?
– Не знаю, у меня дел невпроворот. Надо искать квартиру, – это была ложь, – искать работу. – почти ложь, – провожать детей в школу, а потом их встречать, – почти правда.
– Ты все еще в лагере?
– Да, все еще там.
– А ты не хотела бы как-нибудь меня навестить? Адрес-то у тебя есть, или как? Я оплачу тебе такси, и ты приедешь сюда. Ну, как?
– Спасибо, Герд. Я, собственно говоря, хотела только тебя спросить, знаешь ли ты какой-нибудь книжный магазин, который продает подержанные книги.
– Ах, да таких магазинов в моем районе полно, на Винтерфельдплац и на главной улице. Ты ищешь что-то определенное?
– Пеппи Длинный Чулок.
– Скажи еще, что твои дети этого не читали.
– Что?
– Да ведь эту книжку каждый ребенок знает.
– Когда-то у нас она была. Но теперь он хочет ее опять. – В кармане куртки я чувствовала гладкий футляр кассеты. Как мамаша Оливье могла догадаться, что в лагере нет магнитофона? Так или иначе, эта кассета была предметом гордости Алексея. Он радовался, что у него есть третья часть "Пеппи Длинный Чулок", хотя не читал и первой.
– В общем, я был бы рад. Сегодня-то у меня не получится, я должен идти на собрание моей группы, – он сделал затяжку, – тебе это, наверно, неинтересно, атомная энергия и так далее. Мы собираемся каждую неделю и дискутируем.
– Что?
– Это у тебя телефон так плохо работает? Я сказал, что мы собираемся и дискутируем. Об атомной энергии. Последний раз мы, правда, целый вечер говорили о проблемах взаимоотношений между людьми, о том, что сейчас так широко обсуждается. Или насчет безработицы. Целый миллион, это не шутка, верно? Канцлер говорит, что если мы превысим пять процентов, то наше будущее видится ему мрачным.
– Ах, вот как?
– Вот мы и обсуждали эту тему, потому что теоретически она касается всех нас. Мы не против предлагаемых мер, но если рабочий класс теперь…
– Извини, Герд, но я вижу, что подходит мой автобус. Будь здоров, ладно?
– … легче от этого не станет. Погоди-ка, Нелли! Эй, погоди…
Я повесила трубку и вышла из кабины. Пар от моего дыхания облачком висел передо мной. Я медленно направилась к автобусной остановке. Расписание было напечатано неразборчиво. Если последней цифрой было пять, то автобус должен был прийти через тринадцать минут. Если он попал в пробку, то ему понадобится больше времени. Месяц назад я попросила выездную визу на Рождество. Дети прожужжали мне все уши: как замечательно они провели прошлогоднее Рождество с моими братом и сестрой и их детьми. Моя мать уже не один год противилась этому, – не из-за того, что христианский обычай шел вразрез с ее мироощущением, а потому, что она просто не любила подарков и всяких излишеств, с которыми был сопряжен для нее этот праздник. Она ругала нас за расточительство и каждый сочельник проводила у своей матери, а та ежегодно нанимала вторую повариху и приглашала друзей, даже теперь, несмотря на то, что ей исполнилось девяносто лет. Судя по рассказам, это были пиршества, на которых мы с нашими детьми только мешали бы. В визе мне отказали, не называя причин. Я слышала о случаях, когда такие визиты разрешали уже через месяц после приезда сюда, однако правительство, очевидно, решало эти вопросы по своему произволу. Возможно, они опасались, что я там останусь, и у них будут проблемы. Прождав на остановке двадцать пять минут, я решила, что автобус сегодня вечером уже не придет. Магазины все равно закрылись. Так что я перешла улицу и двинулась к красно-белому шлагбауму.
Сообщение об отказе в визе я сожгла в пепельнице, скрыв его от Кати и Алексея. Мне не хотелось отнимать у них предвкушение этой радости, пусть я и не знала еще, как и когда смогу направить их ожидания по другому руслу.
Когда я вошла в квартиру, то почувствовала холодный сквозняк. Дверь в нашу комнату была настежь открыта. Стена между подоконником и батареей была облеплена толстыми коричневыми и черными червями, которые при ближайшем рассмотрении оказались слизнями, явно искавшими и не находившими выхода наружу. Среди них я разглядела еще тварей поменьше, они выглядели как личинки, как маленькие белые мучные черви. На столе стояла черная птица и, скосив глаз, пыталась лучше меня их рассмотреть. Из ее клюва торчал кусок мучного червяка. Перья у нее были взъерошены, но не так, как у ворона, подумала я. Свет горел, дети не могли уйти далеко. Комната была выстужена, на подоконнике лежал изюм, в блюдечке виднелась какая-то белая масса, похожая скорее на творог, чем на снег. Я закрыла окно.
Из кухни слышались голоса, Катино хихиканье и нетерпеливое "а теперь послушайте" Алексея. Дети сидели на кухонном столе у окна, и Алексей читал вслух: "Их очень боятся крестьяне, еще в прошлом веке воронов замечали на пастбищах для стельных коров: они не только съедали послед, но и проникали в родовые пути, чтобы выклевать застрявшего там теленка". Сюзанна открывала кухонные шкафы и выкладывала на плиту кое-что из еды. Она смеялась и призывала его продолжать чтение.
Я скрестила на груди руки и ждала, когда эти трое заметят мое присутствие.
– А свою кровать ты тоже заберешь? – спросила Катя.
– Что за ерунда, там же спит ваша мама, как я могу забрать кровать? Кроме того, это собственность лагеря.
– А где же ты будешь спать?
– Посмотрим, но наверняка в кровати под большим балдахином.
"При длине тела в шестьдесят четыре сантиметра ворон является самой крупной певчей птицей в наших широтах. В теплую погоду можно наблюдать, как вороны парами кружат на большой высоте. Уже в конце зимы они начинают токовать и выделывают в полете настоящие акробатические номера". Алексей продолжал читать, не обращая внимания на Катю и Сюзанну.
Сюзанна уложила в пакет взятые ею продукты и обернулась ко мне.
– Ах, вот и ты.
– А ты, где ты была целый день?
– Твои дети уже меня спрашивали. Ну, рождественские покупки могут занять много времени, – Сюзанна помогла Алексею слезть с кухонного стола и почти истерически рассмеялась. Пока дети шли в комнату впереди нас, – поглядеть, что там делает ворон, – она мне шепнула: – У меня был крупный разговор с начальством. – Она рассмеялась, словно внутри у нее работал мотор. – Они, видимо, дознались, что я по ночам не работаю на хлебозаводе. – Она вытерла слезы. Я недоуменно покачала головой. – Подумать только, им на это понадобилось целых три месяца. "Выходить по ночам вам разрешили только ради вашей работы", – сказал один, а другой сказал, что ему неинтересно знать, где я болтаюсь, но я, очевидно, нашла себе другое пристанище, и пусть бы я убиралась туда поскорее. Это при том, что я здесь как сыр в масле каталась, добавил он. Преимущества лагеря предназначены не для таких людей, как я. Так, девушка, дело не пойдет, все время повторял кто-то из них, словно я невоспитанный ребенок, и меня выгоняют из школы. Правда, эта школа – не для всех. – Мы дошли до нашей комнаты. Сюзанна взяла с кровати уже упакованную дорожную сумку. "Чтобы сегодня ночью вас тут не было", – сказала она, смеясь, и погрозила кому-то пальцем.
– И куда ты пойдешь теперь?
– Честно говоря, Нелли, бывают кровати и поудобнее, чем эти. – Мне невольно вспомнились слова Ханса: "Она – проститутка". Смех Сюзанны, взрывной, беспечный и вызывающий, был смехом союзницы.
– Удачи тебе. – Голос мой звучал сухо, почти неприветливо, так что мне захотелось добавить хоть немного теплоты. Я обняла ее и прижала к себе.
– Ладно, оставь. – Она высморкалась и на какую-то секунду мне казалось, что она плачет. – Вы будете меня помнить?
– Ясное дело. – Катя обвила руками бедра Сюзанны, но та высвободилась и открыла дверь. Возможно, Катя хотела мини-юбку потому, что ей очень нравилась Сюзанна. Алексей подносил слизня то к одному, то к другому глазу ворона, пока тот не повернул голову налево, не схватил добычу и с недовольным видом попытался распробовать, что ему досталось.
– И вообще, ворон – птица священная, – сказал Алексей и поднял вверх мучного червя, – это тоже написано в книге. В некоторых культурах их почитают как вестников счастья. Птицы богов.
– И не задерживайтесь здесь слишком долго, – Сюзанна закрыла за собой дверь.
Ханс Пишке действует одной левой
Ее зовут Дорейн. В сентябре она отметила свой четырнадцатый день рождения. Ее привезут в понедельник и, таким образом, во вторник мы будем снова вместе и отпразднуем наше первое Рождество на Западе.
Чиновник в правлении лагеря подал мне свою большую, теплую руку и поздравил. В такие минуты он испытывает гордость, сказал он.
Я торопливо вышел из его кабинета, стараясь поскорее забыть его взгляд. У себя в комнате я принялся ходить взад-вперед.
Людям надо бы запретить размножаться. Словно спрут, охватило это племя земной шар, покрыло его своими следами, слизью рождения и распада, вытягивало свои щупальца все дальше вперед и всасывалось в каждую вещь. Казалось, что-то рассыпалось, потом собралось воедино, и все росло, росло, росло, без удержу и без предела. Только младенец за стенкой не хотел расти. Орать он хотел, больше ничего.
Старая женщина поступила правильно. Забросила веревку на дерево и спрыгнула. О том, что сделают с ее трупом, она, наверно, уже не думала. Возможно, ей нравилось воображать, сколь эффектным будет ее последнее выступление. Именно эффекта, возможно, добивались те, кто бросался с моста Золотые Ворота. Многие приезжали издалека, лишь для того, чтобы там покончить с собой. Никто не бросался с западной стороны моста, навстречу заходящему солнцу, в открытый Тихий океан, никто не поворачивался спиной к людям. Они бросались исключительно в залив, окруженный городами, в залив, на волны которого были устремлены тысячи внимательных взглядов. Возможно, они видели перед собой Алькатрац, возможно, небо или близкого человека. Однако в какую воду хотела броситься та старая женщина, с какого моста, с какой высоты? Лагерь не предлагал ничего, кроме пустых ущелий между жилыми блоками. Тут нужна была веревка, которая придавала ей уверенность.
Если у меня есть вопросы, я могу набрать этот номер. Чиновник в правлении лагеря сказал, что это номер приюта, куда ее поместили. Вопросов у меня не было. Я только хотел сказать, что не надо ей приезжать, не следует приезжать, не дозволено приезжать. Но кому я должен был это сказать? Я ее не знал. Листок с номером я вертел в руках. Я вырвал у себя волос и попытался зажать его в замке на двери своей комнаты.
Но он не держался. В последние недели дверь явно перекосилась, она не вынесла зимы и нагретого отоплением воздуха. Я взял спичку, расщепил ее пополам и всунул в щель, насколько было возможно. И ушел. Я сбежал вниз по лестнице.
Отец ее детейпропал,сказала Нелли. Скорбь могла быть причиной того, что прошедшие годы, казалось, не оставили на ней следа. Ее веселость была какой-то неподобающей, и только уголки рта выдавали скорбь. Она была печальной и некрасивой.
Красивой показалась мне мать той девочки, что якобы была моей дочерью. В ней не было ничего веселого, ничего такого, что должно было скрыть скорбь. Она всегда выглядела немного печальной и смотрела на меня и на мир тоскливыми глазами. Печаль в ее глазах и в выражении рта была такой загадочной и красивой потому, что не выдавала своей причины. Я ее расспрашивал. Но если на ней и лежала печать страдания, то в ее жизни его не было. Она не выглядела подавленной или хотя бы рассеянной, а только печальной. В один прекрасный день, и этот день наступил быстро, ее печаль перестала меня привлекать, а начала вызывать отвращение. Эта печаль проистекала из внутреннего благополучия, когда человеку больше нечего желать. На прощание я ей сказал: меланхолия – это нечто такое, что надо уметь себе позволить. И она явно это умела. Неужели прошло уже четырнадцать лет? Это было пятнадцать лет назад. Через несколько месяцев она письменно сообщила мне, что беременна. Я должен был дать обязательство содержать ребенка и признать свое отцовство, в котором до сих пор сомневаюсь. В один из первых дней на Западе я бродил по городу, без цели заходил в каждый магазин и смотрел, что можно там купить. На Будапештерштрассе я обнаружил магазин, где продавали картины, яркие, глянцевые картины без рам, Пикассо и Мик Джаггер, заход солнца и котята в корзинке. Продавец сказал, что у него есть и совсем другие вещи, которые меня, возможно, больше заинтересуют, и показал мне картины большого формата с изображением мотоциклов и едва одетых женщин и мужчин. Но когда я обнаружил полную невосприимчивость и к этому, он указал мне на стойку с картинами "скорее для сердца", как он выразился. Для сердца предназначались лица девочек на переливчатом лилово-голубом фоне, у девочек были огромные глаза и рты, на щеке красовалась огромная сверкающая слеза. Я испуганно убежал из этого магазина. Никогда еще ни одна фотография или картина не напоминала мне до такой степени мать моей дочери.
Подобной красоты Нелли не излучала. К подобной красоте я бы второй раз не приблизился. Нелли набросила покров на свое отчаяние и скорбь, и этот покров скрывал ее облик.
Сквозь разрыв в тучах проглянуло солнце, как сквозь серую, желто-серую стену. У выхода я спросил, нет ли для меня почты. Привратник вручил мне два письма, и я чувствовал спиной его взгляд, словно он совершенно точно знал, что я впервые за долгие месяцы выхожу из лагеря.
У телефонной будки поблизости от лагеря ждали три человека. Они стояли в очереди, и я встал сзади. Я вскрыл первое письмо. Оно было прислано некоей фирмой "Шилов. Ваш специалист по охранным устройствам", и по тексту напоминало бесчисленные послания, какие я получал раньше: "Глубокоуважаемый господин Пишке, мы с великим сожалением вынуждены вам сообщить, что вы не можете занять в нашей фирме вакантную должность электрика". Следующая фраза показалась мне странной. "Поскольку в нашей фирме необходим прямой контакт с клиентом, а доверие и надежность являются основой нашего успеха, то мы, к сожалению, не имеем возможности вас нанять". И совсем уж необычно выглядела последняя фраза: "Разумеется, наше решение ни в коей мере не связано с полицейским свидетельством о вашей благонадежности, а прежде всего объясняется тем, что как электрик вы, очевидно, перестали работать еще пятнадцать лет назад". Этот последний аргумент показался мне каким-то туманным. Мое двукратное и в общей сложности четырехлетнее тюремное заключение наверняка заставило его поломать голову. Как узнаешь, по какой причине человек сидел? И в конце концов у них не было оснований игнорировать этот факт. Голова Ленина могла быть сколь угодно красной. То, что я смог добраться только до границы и ни сантиметром дальше, объяснялось почти исключительно бдительностью Народной полиции.
Из телефонной будки вышла женщина, и один из ожидающих юркнул туда. От будки привратника подошли двое мужчин и встали в очередь за мной.
Во втором конверте лежал листок, написанный от руки. "Мелкий паршивый клоп, убирайся отсюда подобру-поздорову, пока мы тебя случайно не раздавили". На письме не было фамилии отправителя, не было и марки. Его явно просто вручили привратнику. Я изорвал это письмо в мелкие клочки.Пропал,сказала Нелли про отца своих детей. Что смог он, смогу и я. Существовали разные возможности для исчезновения. Однако для того, чтобы не быть вынужденным терпеть себя самого – только одна.
Веревку той старой женщине достал я. Такой молодой человек, как я, сказала она, наверняка знает, где можно достать крепкую веревку. Она попыталась всунуть мне в руку десятку. Но за такие услуги я денег не беру. Веревку я нашел в котельной. Она была толщиной в два сантиметра и показалась женщине слишком тонкой. Она держала веревку в руках и словно бы ее взвешивала. Потом разочарование сменилось какой-то странной нежностью, и она стала гладить веревку. Ей надо надежно завязать петлю, объяснял я, и хотел показать, что имею в виду, но она не выпускала веревку из рук. В ответ на ее вопрос, не может ли такая веревка оборваться, я решительно покачал головой. Об этом она могла не беспокоиться. Она и не стала.
На другой день, – на снегу перед домом еще были видны следы пожарных машин, – я пошел вниз с помойным ведром. Сверху в контейнере лежали выглаженные ночные рубашки из добротной льняной ткани с отделкой из кружев ручной работы. Я отложил ночные рубашки в сторону и обнаружил скатанные чулки, панталоны большого размера, а также шкатулку для рукоделия со всем содержимым, и невольно подумал, что остальная ее одежда, наверно, уже находится на складе ношеных вещей. Для этих остатков ее хозяйства руководство лагеря не нашло применения. Их вынесли на помойку и предали забвению. Под дешевым акварельным пейзажем, изображавшим море с дюнами и деревянным пирсом, лежало саше, две фотографии в рамках с еще уцелевшим стеклом и форма для кекса, на которой уже были вмятины. На фотографиях был изображен мужчина в мундире, потом тот же мужчина во фраке, с женой и маленькой дочкой. Я взял форму для кекса и сунул ее себе под куртку. Наверху, в комнате, я ее открыл. Среди вышитых вручную платков и салфеточек лежали засушенные фиалки и увядшие лепестки роз, но было еще и письмо, которое некая мать написала своему сыну. Нашел я также фотографию, наклеенную на картон: обнаженная полная девушка, едва прикрытая темным мехом. Это была старая девушка, потому что фотография была старая, возможно, старая, как моя мать, старая, как та женщина, которой я достал веревку. И все же я не мог отделаться от мысли о дочери, которую мне хотели привезти. Сам того не желая, я размышлял о том, как может выглядеть девушка, которая якобы является моей дочерью. Я опасался, что она могла унаследовать красоту своей матери. Еще больше опасался, что я ее не узнаю.
У кого мог быть интерес ее выкупить? Возможно, здешнее правительство хотело выкупить кого – то другого, и впридачу ему навязывали не только целый автобус мелких и крупных преступников, что было привычно, но еще и нескольких детей, для которых на той стороне не нашлось применения. Девочка могла быть не в ладах с законом, могла быть больной или трудновоспитуемой, и в конце концов, нельзя было исключать, что она сама, после безуспешных стараний ужиться с матерью, попытки жить у бабушки и нынешнего пребывания в приюте, выбрала жизнь с отцом, пусть еще незнакомым, но на Западе. Упрекать ее за это я не мог, но еще меньше мог ей такую жизнь предоставить.
Очередь к автомату смешалась, мужчины и женщины стали в кружок и разговаривали. Когда дверь в кабину открылась, я остался стоять на месте и ждал. Лезть вперед я не хотел. Листок с телефоном приюта, который я держал в руке, намок, синие чернила расплылись, и я уже с трудом различал цифры.
Я достал из кармана куртки носовой платок и вытер руки. Я тер их, но синяя краска не сходила, ее как будто становилось больше, и на вышитом носовом платке тоже остались пятна. Хотя лепестки роз уже увяли, они еще хранили запах старой женщины, которой я достал веревку, позволившую ей броситься с дерева прямо перед моим окном. Ее смерть смягчила меня и привела к тому, что шум в ушах стал звучать не как отдаленный грохот океанского прибоя, а как плеск, безмятежный плеск того северного моря, какое я, как мне казалось, узнал на ее дешевой акварели. Балтийское море шумело у меня в ушах, его волны мягко ударяли в берега моих барабанных перепонок и наполняли слух клокотанием и бульканьем, а потом наступила тишина.
Люди перед телефонной будкой переступали с ноги на ногу. Круг их уплотнился. Кабина была пуста, эти люди явно перестали ждать. Мне приходилось ступать медленно из-за плотной наледи на мостовой. За метр до кабины я остановился и обернулся. Один из стоявших в круге мужчин проследил, как я шел к кабине. Он повернулся ко мне спиной. Тишина у меня в ушах отступила, мне казалось, что они полнятся шепотом и говором, эти люди одни за другим бросали на меня косые взгляды. Они стояли плечом к плечу. Шепот не прекращался, а дверь кабины была открыта.
– В чем дело? Вы что, звонить не собираетесь? – крикнул мне один из них. Их плащи зашуршали.
Или мне это только послышалось? Шорох и шелест, шипение и шепот. Один из них бросил на меня взгляд через плечо и мотнул головой, что я воспринял как призыв. Я мигом проскользнул в кабину.
Набирая номер, я слышал на линии какой-то треск, а потом некоторое время ничего не было слышно. Мое сердце билось где-то в ухе, и стук его отдавался в трубке. Занято. Я попробовал снова, набрал код, подождал. После нескольких попыток линия освободилась, и я смог набрать все цифры до конца. Опять я какое-то время ничего не слышал, потом в трубке раздался шум, треск, шепот. Возможно, шепот звучал где-то рядом или застрял у меня в ухе и был слуховой галлюцинацией.
Вдруг я услышал знакомый сигнал. Сердце у меня заколотилось.
Кто-то снял трубку. Мужской голос произнес что – то, чего я не понял. По необъяснимой причине я рассчитывал услышать женский голос, и не мог себе представить, что обладатель мужского голоса имеет отношение к детскому приюту.
– Алло?
Бывало, что к разговору подключалась госбезопасность.
– Алло? – нетерпеливо повторили на другом конце провода.
Япоспешно повесил трубку. Быстро огляделся: эти люди по-прежнему стояли вокруг и время от времени посматривали в мою сторону, словно все еще ждали, когда освободится телефон. Я снова набрал номер. Раздался сигнал, на этот раз ответила женщина.
Прежде чем я успел что-то сказать, я услышал щелчок. Связь прервалась. Монета выпала обратно. Не кладя трубку, я бросил в автомат еще несколько монет. Набрал номер до предпоследней цифры, потом нажал на рычаг и собрал выпавшие монеты. Снаружи собралось еще больше народу. При первом же шаге из кабины я поскользнулся, потерял равновесие и растянулся на льду. Чья-то нога наподдала мне под ребра, другая ударила в живот.
– Подонок, – услыхал я, – клоп вонючий. – Едва мне удалось встать на четвереньки, как меня свалил удар в затылок. – Предатель. – Я ударился лбом об лед. Ощущение холода было приятным, и тем не менее я пытался встать. – Дырка в заднице. – Надо мной возникла физиономия женщины с надутыми щеками, она плюнула мне прямо в лицо. – Проваливай, ты, жалкий кусок дерьма, чертова дырка в заднице, предатель! – Казалось, во рту у нее неиссякаемый запас слюны: словно при замедленном кинопоказе, я видел, как этот рот открывается и закрывается, выбрасывая жидкость, которая в воздухе, между ее и моим лицом, обретает форму, вытягивается в длину, пузырится, распадается на брызги, которые разом ударяют мне в лицо, – не женщина, а плевательная машина. – Шпик из Штази! – Пинок в поясницу, боль пронзила мне спину, отдалась в затылке и в голове, нутро у меня горело, и что-то там трещало, будто дрова в топке. Позвоночник точно переломился вовнутрь, боль была обжигающей и раскалялась все сильнее. Кто-то снял свою ногу с моей руки, с моих пальцев, которыми я больше не мог шевельнуть. Я беспомощно дергался, как перевернутый на спину рак, и думал, что мой панцирь, возможно, выдержит, а возможно, и нет. Хорошо еще, что боли я больше не чувствовал: так мал оказался во мне ее запас. Голоса удалились. Я почувствовал на себе что-то теплое и пытался определить, что это. Какой-то мужчина еще стоял возле меня, я слышал, как его звал другой. Сквозь штаны и свитер тепло доходило до моей кожи и стекало у меня по лицу. Мне показалось, будто я вижу, как тот мужчина засовывает свой прибор в штаны, поворачивается и уходит. Но в этом я не был уверен. Так что я продолжал лежать и ждал новых ощущений. Однако их не было. Мысль моя не останавливалась. Я попытался зацепиться за какие-то детали, чтобы не потерять сознания. Тепло обернулось ледяным холодом.
Перед моими глазами остановились две пары маленьких сапожек. Надо мной склонилось чье-то лицо.
– Что вы тут делаете? – Девочка с любопытством смотрела на меня.
– Он мертвый, – сказал другой ребенок и ткнул меня сапогом в плечо.
– Тогда мы должны кого-нибудь позвать. – Девочка продолжала всматриваться в мое лицо. Я хотел им сказать, что не надо никого звать, что я живу прямо здесь, рядом, и наверняка один доберусь домой, но язык у меня отяжелел, а девочка воскликнула:
– Он шевельнулся, он шевельнулся!
Подошла какая-то женщина с собакой. Я почувствовал на лице собачий нос. Она лизала мне губы, и сколько женщина ни старалась ее оттащить, она не уходила и казалась сильнее своей хозяйки. Та подошла ближе, наклонилась, взяла пса на поводок и увела за собой.
Около меня остановились резиновые сапоги, кто – то поставил на землю маленький чемодан, влажный мех коснулся моего лица.
– Вставайте, пойдем. – Пожилая женщина, говорившая с польским акцентом, протягивала мне руку. Я оперся на нее и встал, правда, скрючившись, но все же теперь я стоял на обеих ногах, не чувствовал боли, а только холод и тепло, и почву под ногами, и слышал в ушах шелест, словно шум листвы в березовой роще. Женщина ростом была не выше меня. Правая рука меня не слушалась, и я протянул ей левую. Я поблагодарил ее, но она махнула рукой и робко улыбнулась. Взяв свой кожаный чемодан, она перешла улицу. Эта масса пушистого меха передвигалась мелкими шажками на поразительно маленьких ногах. Но шла она твердо, не покачивалась, а семенила. На автобусной остановке она села, положила чемодан к себе на колени и стала ждать.
Телефонная трубка была еще теплая, видимо, совсем недавно кто-то ее держал в руках. Мой онемевший язык должен меня послушаться. Ах, сказал я громко, набирая номер. Хорошо, что телефонные кабины такие тесные, можно удобно прислониться к стенке, почти не рискуя упасть. Трубку я держал в левой руке, правая ничего держать не могла.
– Алло?
– Моя фамилия Пишке, Ханс Пишке. – Да?
– Пишке.
– Да, алло, кто это?
Язык у меня распух. Он стал таким толстым, что едва помещался во рту.
Какое-то время я еще слушал бибиканье в трубке. Похоже, моя рука была не в состоянии даже положить трубку на рычаг. Пахло гнилью. Я плечом толкнул дверь кабины, уронив трубку, которая ударилась о стену под телефоном, но я все равно ушел. Под ногами у меня было скользко. Тыльной стороной левой руки я провел по лицу, стер противную жижу – слюна той бабы была красноватой и липкой. В первый раз с тех пор, как я научился думать, мне вспомнилось, как я был маленьким мальчиком, и моя мама облизывала мне сопливый нос. По-видимому, у нас не было носовых платков. Противный запах пристал ко мне, словно воспоминание. Если бы каждый человек так же серьезно относился к чужой жизни, как та старая женщина, что попросила меня достать ей веревку и повесилась на дереве, относилась к своей, то мне не пришлось бы проделывать сегодня этот путь, снова проходить мимо будки привратника на глазах у детей, женщин и собак. Но эти люди были дилетанты: начав дело, они не довели его до конца и оставили меня в живых, лежащим на земле. Бе ют ветственные новички. Шелест у меня в ушах набухал, он кипел и пенился. Я осторожно переставлял ноги, останавливался, – болела связка, которую я растянул. Не сумели даже ногу оторвать, или хотя бы сломать. Они не хотели убить меня и дать мне избавление, хотели только помучить. Нет, тут действовали не новички, тут орудовали бессовестные провокаторы. Меня охватило презрение. Но возмущаться не было сил. Презрение сменилось разочарованием и тошнотой. Если этим типам так задурили голову, что они могли принять меня за шпика госбезопасности, вряд ли стоило рассчитывать, что они облегчат мне жизнь. Подстрекателям нужна была свора, и они от нее не отрывались. Вот только дыхание давалось мне тяжело, и когда воздух в легких распирал ребра, я опять чувствовал что-то похожее на боль. Коллективное ослепление слишком легко переходит в заговор, направленный против идей и людей. Наверно, это была всего лишь случайность, что жертвой и целью этого коллективного ослепления стал именно я.