Текст книги "Чешская рапсодия"
Автор книги: Йозеф Секера
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Бледная луна сместилась к западу, звезды погасли в небе, и в той стороне, где Россия, где город Орел, горизонт начал светлеть. Мороз стоял трескучий, проникал в дом. Артынюк проснулся. Поплотнее закутался в одеяло, но зубы стучали от холода. Андрей Николаевич зажег свечку, налил водки, опрокинул залпом и снова лег. Какая тишина в доме… Время волка и собаки… Был бы он собакой, остудил бы морду в снегу и – заснул бы… Мартынюк ощутил голод. Была бы под боком женушка, нашла бы в буфете кусок индейки… Такой кусок дала ему на дорогу – так и таял во рту… А здесь… Он подумал. А Марфа-то на что нанята? Разбужу-ка ее, пусть даст хлеба с салом. Он вылез из постели и босой, со свечкой в руке, зашлепал в кухню. Дверь тихо скрипнула. Андрей Николаевич остановился, осветил кухню свечой. Постель Марфы за печью не разобрана. Недоуменно покачал головой, поскреб в затылке. Негромко позвал:
– Марфа!
Тишина как в склепе. Почесал в бороде. Кровь бросилась в голову.
– Марфа! – крикнул. Ни звука. Что это значит? Ушла на ночь в село? В село… шлюха! Может, кадет знает, подумал он и ввалился в комнату Войтеха. Когда пламя свечи перестало колебаться, Артынюк увидел, что рядом с крепко спящим Бартаком приподнялась, опершись голым локтем о подушку, Марфа. Розовая, молодая грудь выскользнула из выреза сорочки. Марфа спросонья удивленно глядела на Артынюка, как на призрак. Артынюка словно по голове стукнуло. Он все стоял на пороге, свеча в трясущейся руке замигала, едва не погасла. Горячий воск стекал ему на пальцы. Наконец он вышел, пробежал через кухню и заперся в своей комнате. Снова откупорил бутылку, залез в постель и, ничего не соображая, приложился прямо к горлышку. Опомнился лишь, когда опорожнил бутылку. Бросил ее на пол. Вот как! А мне отказала… Кадет, правда, молод, да ведь и я еще не гнилой сучок! Кочетов был не намного моложе. Артынюк грубо выругался, потом злобно засмеялся, словно захрюкал. Погоди, Марфутка, узнаешь, на что способен Андрей Артынюк. Попляшешь у меня до самой смерти, сука!
* * *
Село Максим проснулось в метельное утро… Снег шел мелкий, но сквозь густую завесу его было не пройти дальше сарая, в котором жили пленные. Марфа готовила завтрак для Артынюка и для Бартака, работала машинально, ломая голову над тем, в самом ли деле приходил под утро Артынюк к их постели или эта глупая история ей только померещилась? Да если и так – все равно хозяин когда-нибудь узнал бы, по крайней мере не нужно теперь ничего говорить. Марфа усмехнулась. Ей стыдиться нечего. Наталья вчера призналась, что догадалась о любви Марфы к молодому кадету-гусару и желает ей счастья. Возможно, со стороны кухарки это была только хитрость на острие любопытства, но Марфа не стала отрицать своего отношения к Бартаку: «Я будто снова родилась, Наталья! Подумай, теперь я не одинока. Он золотой человек».
– Держите его за крылья, хозяйка, для верности. Чехи это любят, а то еще улетит, – ответила Наталья.
Марфа не поняла. Наталья пояснила, что под крыльями она подразумевает мужское желание.
– Бесстыдница ты, Наталья! – воскликнула экономка и, озорно засмеявшись, обняла кухарку и поцеловала в круглое лицо.
Войтех Бартак пришел от пленных озабоченный.
– Дадут мне завтрак поплотней? Расстаемся почти на целую неделю. Если бы не надо мне было доставать документы для поездки в Москву, никто бы меня от тебя не оторвал. А старик мне невесту сватает, дурак, разве может нас что-нибудь разлучить? Одна смерть…
Марфа заглянула ему в глаза. На самом дне его черных зрачков увидела верность, любовь и доброту, ради которой она открыла ему свои объятия. Этого человека, Наталья, не нужно держать за крылья.
– Я приготовила тебе еду на всю неделю, все в дорожной сумке. На дне ее найдешь и денежки – мало, правда, всего около тысячи рублей, но ты возьми их, может, понадобятся. Не забывай только, это наши общие с тобой рублики.
Он поцеловал ее. Марфа прильнула к нему, потом резко отстранилась и начала резать хлеб к борщу.
– Артынюк меня не спрашивал?
Марфа молча покачала головой. Войтех пошел к Андрею Николаевичу в комнату. Лесничий сидел у стола, невыспавшийся, под глазами синяки. Он поднял взгляд на кадета, но не сказал ни слова, вложил лист в цветной казенный конверт и запечатал, внимательно прижав к горячему сургучу свой большой перстень с монограммой. И положил к другому письму.
– Здравствуйте, Войтех Францевич, – хрипло произнес он наконец. – Извините, что не улыбаюсь, плохо спал. Вот вам удостоверение в дорогу, вот письмо для жены. В Киеве все дорого, а у вас в кармане не густо, не посчитайте за обиду, примите от меня триста рублей. Пригодятся на цветы для моей жены и для Ники Александровны.
Он пододвинул к Бартаку письмо, удостоверение и пачку денег. Казенный пакет с сургучной печатью засунул себе в карман. Заставив себя улыбнуться – улыбка застряла где-то в бороде и лишь слабо отразилась в глазах, – сказал:
– Дорогой мой гусар, мы, мужчины, в некотором роде скоты, нам всякая баба хороша, коли жена не лучше, но что касается Ники, примите ее всерьез. Она согласна выйти за вас, если вы ей понравитесь. Но если вы в Киеве начнете посматривать на других, тут вам и аминь. Отец моей жены начальствует над дисциплинарными лагерями военнопленных на Украине. Вы меня поняли, надеюсь!
Войтех Бартак слушал его краем уха. Вот ведь далась старику эта Ника! И причем тут дисциплинарный лагерь? Глупо, задается старик.
Артынюк с серьезным лицом вежливо проводил Войтеха до двери:
– Не задерживайтесь, извозчик ждет. Ему ничего не давайте, я за все заплатил. Возвращайтесь благополучно, но не ранее чем через неделю. Вы заслужили отдых. С пленными в лес я буду ходить сам, чтобы свести весь лес к вашему возвращению. Еще раз счастливого пути. До свидания!
Проводить Бартака сбежались все обитатели дома: Долина, Вайнерт, Беда, Лагош, Барбора, Ганоусек, Иван, Наталья, Нюся – бедняжка уже на сносях, тяжело ей брести по снегу, пятен на ее добром лице стало еще больше, но она не могла удержаться. Она кивнула Лагошу, стоявшему в русской, до пят, шинели и потиравшему озябшие руки, чтобы тот укрыл Бартаку ноги овчинной шубой, но Марфа предупредила его. Укутывая колени кадета, она беззвучно шептала: «Милый, милый!» Войтех понял, легонько коснулся ее лба. В этот миг на крыльце появился Артынюк. Он торопливо подошел к саням и протянул извозчику конверт с красивой сургучной печатью:
– Как высадишь господина офицера на вокзале, отвезешь пакет по адресу. Читать умеешь?
Молодой извозчик, гордо кивнув головой, сунул пакет за пазуху и взмахнул кнутом. Кони рванули, пошли по занесенной снегом дороге.
– Ребята, до свидания! – прокричал Бартак пленным и помахал рукой. Все дружно ответили ему. Наталья смотрела на Марфу, которая тряслась всем телом, словно мерзла в коротком, отороченном белой овчиной полушубке, и сердце кухарки сдавила жалость. Я бы не удержалась, разревелась бы белугой, думала она. К чему героиню-то строить? Она перевела взгляд на драгуна Ганзу: под носом мокро, усы встопорщились. Ничего, вечером хорошо покормит пленных, а Ганзе даст двойную порцию. Расскажет о том, что есть между их кадетом и экономкой, – пусть пленные ее еще более уважают.
День прошел спокойно, только Бартака недоставало. Ночью и утром бесновалась пурга, снегопад прекратился только к полудню. Пленные расчищали дорожку от своего сарая к кухне и к дому. Работали все, чтобы согреться. Артынюк приводил в порядок свои бумаги, спал, курил, а после обеда, с которым Марфа послала Нюсю, он заглянул в кухню:
– Марфа, я к попу. Сидите дома, пока не приду. Австрийцы без надзора, кто знает, что они натворят.
– Ничего они не натворят, не бойтесь, – сурово отозвалась она.
– Как знать. В общем, хочу, чтобы вы никуда не уходили без меня.
Артынюк хлопнул дверью. Экономка видела в окно, как, переваливаясь, шел он в гору, к церкви. Не торопился – видно, шуба тяжела. «Дыхание-то уж не то – старик!» – усмехнулась Марфа.
Часом позже зазвенели бубенчики у хаты. Из саней выскочили четыре гайдамака Центральной рады, штыки на винтовках, наганы на ремнях. Услыхав бубенцы и ржание лошадей, Марфа подумала, что это возвратился Бартак. Может быть, опоздал к поезду? Подбежала к окну и с разочарованием увидела гайдамаков. Они подозвали Ивана. Синий от холода Иван неохотно указал рукой на крыльцо. Марфа выбежала на порог, услыхала, как толстый, словно опухший, гайдамак с полосками на погонах спрашивает начальственно:
– Марфа Никифоровна Кочетова дома?
– Где же ей быть? А хозяин ушел в село, – ответил Иван.
Марфа метнулась в дом, словно ее толкнули. Наган – мелькнула мысль. Бросилась в кухню, взяла наган из посудного шкафа и побежала в комнату Бартака – прятать оружие, ведь если приехали с обыском – а она не раз слыхала, что такое бывает, – ее уведут в город, и пропало…
– Ничего не прятать! – гаркнул с порога гайдамак. Марфа обернулась. В дверях стоял тот самый толстый гайдамак, который спрашивал ее, и рядом – второй. Оба смотрели на нее, как на пойманную лису.
– А ну, что это у вас в руке? Давайте-ка сюда, – строго приказал толстый гайдамак.
Марфа поняла: плохо дело. Был бы тут Войтех, гайдамаки бы уже удирали из Максима! Молниеносный взгляд в окно – на дворе двое других допрашивают Наталью и Нюсю.
Марфа ударила локтем в окно так, что стекло задребезжало, крикнула:
– Ко мне! Помогите!
Женщины ее услышали. Оттолкнув гайдамаков, Наталья кинулась к дому. Один из них схватил Нюсю, второй, опередив Наталью, вбежал в дом.
«Что, если эти мерзавцы хотят хозяйку…» – и, не закончив мысли, кухарка ворвалась в кухню.
– Я здесь, хозяйка, не бойтесь! – крикнула на бегу.
Марфа, прижавшись спиной к шкафу, осторожно ловила каждое движение гайдамаков. Они перемигнулись и заперли дверь в комнату перед самым носом Натальи.
Кухарка принялась стучать в дверь, ругать пришельцев.
– Вы Марфа Никифоровна Кочетова? Собирайтесь, пойдете с нами. Вы обвиняетесь в сношениях с бунтовщиками в Диканьке и, как видим, храните оружие.
Гайдамак двинулся к ней.
В Марфе вспыхнула жажда борьбы. Это работа Артынюка, вчерашнее письмо с печатью… Нет, она не сдастся, не то что скажет Войтех?!
Она подняла наган, словно протягивая его, и дважды нажала на спусковой крючок. Толстый гайдамак схватился за живот и тяжело осел на пол. Другой дернулся, зашатался… Между глаз у него брызнула кровь, он рухнул, как подкошенный. У Марфы опустилась рука, женщина оцепенело глядела на дверь, а дверь разлетелась, и позади разъяренной Натальи показалась усатая физиономия третьего гайдамака. Марфа снова подняла наган – почему-то он стал страшно тяжелым, но гайдамак, увидев своих товарищей на полу в крови, выстрелил раньше, чем кухарка успела оттолкнуть его руку. Марфа удивленно ахнула – и уже не смогла нажать спусковой крючок. Наган выпал из ее руки. Опираясь спиной на светлый лакированный шкаф, она съехала на пол. Услышала еще испуганный крик Натальи и ощутила ее мягкое объятие.
– Марфа, миленькая, скажи хоть словечко! – просила кухарка.
Марфа слабо шевельнула головой, попыталась улыбнуться. Зубы ее окрасились кровью.
Гайдамак засунул свой револьвер за пояс, поднял наган и положил его в карман полушубка. Хмуро и растерянно смотрел он, как кухарка, подхватив Марфу под коленки и под мышки, покраснев и вытаращив от натуги глаза, поднимает ее и кладет на кровать Бартака. В комнате появился четвертый гайдамак, перепуганный Иван и Нюся. Девушка заплакала в голос. Наталья, плотно сжав мясистые губы, обрывая пуговицы, расстегнула блузку Марфы. Под коричневым соском левой груди зияла кровавая дырочка. Голова Натальи затряслась.
– Жива? – простонала Нюся, слезы лились у нее ручьем, вздувшийся живот ходил ходуном.
– Сама видишь! – У Натальи не попадал зуб на зуб. Она видела, как бледнеет лицо Марфы и опускаются веки на стекленеющие черные большие глаза.
Гайдамаки вынесли своих из дома и положили их в сани. Раненный в живот уже не стонал. Гайдамаки стегнули лошадей и под звон бубенцов укатили из села, пока не сбежались люди с косами и старыми саблями.
Среди первых примчавшихся к дому был Артынюк. Пленные стояли у крыльца, молча и угрюмо смотрели, как бежит он – неповоротливый, растрепанный. То, что он увидел в комнате Бартака, потрясло его. Долгое время он не мог взять в толк, что же, собственно, случилось. Такой оборот дела он не предвидел. Подавленный, побрел он к выходу, помотал головой и, повернув побледневшее лицо к Наталье, сказал:
– Похороны устройте тихие, да поскорее. Что эта несчастная наделала! Стрелять в гайдамаков!
Пот струйками стекал у него из-под шапки на лоб.
– А что же ей, ждать было, пока они ее… – Наталья отчетливо выговорила мерзкое слово и плюнула с презрительным негодованием. Подбородок ее покраснел. – Знать бы, кто их на нее натравил, уж он бы у меня поплясал…
Артынюк не ответил и, понурившись, ушел в свою комнату. Неладно получилось, мелькало у него в голове. Чертова баба! Он ведь знал – разума у нее ни на копейку… Как был, в шубе и в валенках, сел он к столу и начал пить стопку за стопкой. Ладно, кадет женится на Нике, и кто знает, вернется ли он вообще из Киева. Да если и вернется – не станет же он горевать из-за деревенской бабы, на фронте небось видел вокруг себя немало смертей. И разве война не продолжается? Наши стреляют большевиков, большевики – наших… Убивают людей и получше, и поученее. Одним убитым больше или меньше – гайдамацкая земля все примет…
Наталья принесла ужин. Увидев его, жалкого, пьяного, она положила ему руку на плечо и по доброте своей сказала:
– Плачете, как мы? Иван целый час ревел, а пленные решили, что сами отнесут дорогую нашу Марфу на кладбище и над могилой споют ей по-чешски. Они тоже любили ее. А больше всего их мучает, что они скажут своему офицеру, когда тот приедет… И думать боятся, что с ним будет, они ведь любили друг друга.
Артынюк выкатил свои водянистые глаза. Усы и борода, облитые водкой, блестели. Он проблеял:
– Что ты сказала?
– Марфа, говорю, и чех любили друг друга.
– Черт их возьми! – взревел вдруг Артынюк. – Любили, любили! Сука она была, вот кто! И знай – я хотел только, чтоб гайдамаки показали ей, где ее место, приструнили бы ее, а такого у меня и в мыслях не было, верь мне, Наталья…
Наталья окаменела; она медленно собиралась с мыслями, презрительно глядя на Артынюка, который низко клонил голову к столу, держа у обвислых губ стопку водки. Он ведь и к ней приходил, пока пленные в лесу были, только что цветок на рубашку не нацепил. Обещал, грозил, деньги совал. А она смеялась – еще бы, мужик хорохорился, как старый гусак… Послала его к учительнице. Он и стал ходить к ней, а когда экономка уехала на день-два к родителям в Диканьку, приводил Шуру к себе. Пили и ели, и Наталья прислуживала им. «Смотри, никому ни слова, не то прогоню!» Подарки ей носил. Шелковый платок она взяла, шерстяную цветастую юбку тоже, а денег – ни копейки. Как-то бесстыдник признался, что ему бы лучше Марфу… Наталья обрела дар речи.
– Гайдамаки хозяйку все равно бы сгубили, – сказала она холодно, – но до этого ох и натерпелась бы она! Мыто знаем, что они хотели сделать с женщинами в Диканьке. Так вот для чего вы их позвали?
– Убирайся! – прорычал Артынюк. – Чего встала? Проваливай! А тело уберите из дому, сегодня же, немедленно!
Кухарка выбежала. Овчарка Марфы, стоявшая за дверью, понуро поплелась за ней. Нюся спала, лоб ее был нахмурен. Возле нее лежал Михал Лагош. Кухарка прикрыла их поплотнее, накинула на плечи платок и пошла к пленным в сарай. На небе – ни облачка, и луна как рыбий глаз. Тень неотступно тянулась за Натальей. Овчарка рыла носом снег, как будто искала потерянный след. Наталья запыхалась от быстрой ходьбы.
– Дайте посидеть с вами, мужики, я от ненависти себя не помню, – сказала она с порога.
Пленные освободили ей место у печки.
– Ох и надымили! – прокашлявшись, она передала им свой разговор с Артынюком.
Вайнерт переглянулся с Долиной, с Бедой и сказал: – Что мы теперь можем изменить, Наталья? Хотя, впрочем… – он повернулся к Барборе и Ганоусеку. – Как думаете, ребята? Не стесняйтесь, говорите прямо.
– Давайте и на него донесем? Пошлем анонимное письмо, и все тут! – сказал Ганоусек. – Что-нибудь за ним да найдем, особенно если нам помогут здешние женщины.
– Правильно! – вскричал Барбора. – Слыхали мы, тут арестованных первым долгом избивают, а после и подбавляют на допросе. Так что ему хоть по шее накостыляют как следует.
– Придумали тоже! – угрюмо сказал Долина, не спуская глаз с Вайнерта. – Анонимка – это мерзость. Артынюк – барин, ото всего откупится, Чернигов – это вам не Киев, тут еще не большевистская власть. Надо придумать что-нибудь другое.
Наталья несколько успокоилась. Драгун Беда пошел ее проводить с намерением войти в ее новую комнатку, но Наталья с порога повернула его. А чтоб не сердился, погладила и торопливо поцеловала его в небритое лицо.
Проводить Марфу высыпало все село, за исключением грудных да безногих.
Натальина кутья мало кому пришлась по вкусу. Иван к ней даже не притронулся, зато напился и все проклинал нечистого, черного Ирода, которому место в аду.
Погода наконец установилась, мороз словно залег где-то в степи, как сытый волк, солнце пригревало. Пленные запрягли обе пары саней, сработанных осенью за три дня Шамой и Ганоусеком, и отправились перевозить к Десне последнюю партию древесины. Артынюк еще на кладбище сказал Долине, что поедет с ними – посмотрит, сколько они сделали за то время, пока он был в Киеве. Для себя он приказал оседлать коня, на котором ездил Бартак. При виде огромной кучи бревен на берегу реки он смягчился. Долина, Вайнерт, Лагош, Барбора и Ганоусек сгружали бревна с саней и укладывали их в штабеля, а Беда, который никогда ни о чем не забывал, пошел разбить замерзшую прорубь – в нее недавно свалился Бартак: нужно будет напоить лошадей, когда те сжуют сено. Артынюк высказал опасение, не простудятся ли лошади, но Беда только усмехнулся:
– Что вы, ваше благородие, пока вода лошади до желудка дойдет, согреется, я в этих делах человек опытный.
Душа лесничего радовалась при виде того, как ловко пленные складывают бревна. Когда они закончили разгрузку очередной подводы, он извлек из своей сумки головку сыра, большой кусок сала, хлеб и поделился с пленными. Нашлась и бутылка водки, которая пришлась очень кстати. Власта Барбора, выпив, стал разговорчивым:
– Ваше благородие, мы только пленные, и наша родина за тысячу верст, там остались самые дорогие нам люди, но Марфу Никифоровну мы не можем забыть. Только о ней, бедняжке, и говорим. Такая замечательная была женщина… – Барбора исподтишка наблюдал за лесничим. Долина и Вайнерт все еще отказываются посылать донос на Артынюка, может, считают – мало ли что выдумала кухарка… Вот почему Барбора следил за Артынюком и ждал, что он ответит.
– Думаете, ребята, я сам не мучаюсь? Сам все время о ней вспоминаю. Наталья ее не заменит.
Барбора моргнул, перевел взгляд на Беду. Тот на колене резал сало, и если поднимал глаза, то только на лошадей, которые доедали в торбах сено. Лагош сдвинул шапку на затылок, так что выбился светлый вспотевший чуб, и проговорил с набитым ртом:
– Узнать бы, кто на нее донес! Мы этого сделать не можем, но вам бы, ваше благородие, послушать, что толкуют на этот счет в Максиме, или прямо спросить в Чернигове – донос должен где-то храниться…
– Что ты, голубчик! Донос в гайдамацкой жандармерии, а я от этих типов подальше… Ты не знаешь, что это за люди. Повезло вам – живете у меня, как за каменной стеной. Вам, пленным, до наших забот и страхов дела нет. Такая, значит, у Марфы судьба. И где та сила, которая может изменить ее? Но поговорим о чем-нибудь повеселее… Как ты собираешься, Лагош, поступить с Нюсей? Мы ее отпустим с тобою в Австрию.
Лагош вспыхнул до ушей, торчащих из-под шапки, и озабоченно ответил:
– Тут и думать нечего, я уже сказал товарищам, как поступлю. Останусь с ней до тех пор, пока она сможет с ребенком поехать к нам. Думаю, мои ее примут уж хотя бы ради ребенка.
– Что ж, похвально, молодой человек, – сказал Артынюк, вытирая о брюки длинный охотничий нож и вставая на ноги. – Ну, если все поели, пойдем сбросим последние бревна и домой. Мороз крепчает.
Долина с Вайнертом поднялись, взяли ведра, из которых поят лошадей, и пошли к проруби.
– Не хотите взглянуть, ваше благородие, как быстро замерзает вода в Десне? – сказал драгун Беда с самым простодушным видом. – Вы же видели – утром я прочистил прорубь, а теперь по ней хоть на коньках катайся. Лютые у вас на Украине зимы.
Беда говорил медленно, мешая украинские слова с русскими и чешскими, но Артынюк его понял.
– Погляжу, почему ж не поглядеть? Мальчишкой я любил на льду кататься. Эх, где те счастливые времена? Теперь вся жизнь – одни заботы…
Артынюк неторопливо спустился к реке. Беда – за ним по пятам. Поодаль Лагош, Ганоусек и Барбора сгружали бревна. Вайнерт тяжелым топором рубил лед, вновь образовавшийся в проруби, Артынюк, подойдя, посмотрел на работу немца, фыркнул.
– Что это он не ударит как следует? – повернулся он к Беде, который стоял позади него так близко, что, если б не шуба с поднятым воротником и не шапка, надвинутая на уши, Артынюк почувствовал бы на шее учащенное дыхание драгуна.
– А неловки вы, ребята, – сказал Беда и взял у Вайнерта топор. – Смотрите хорошенько, как это делается. – Он проворно вырубил с краю лед, еще не очень крепкий. – Вот так нужно! Правда, ваше благородие? – Беда отер лоб и заговорил резче, суровее: – Есть в моем родном краю река, называется Лужница. Зимой высекали мы прорубь и бросали в нее шелудивых собак, дохлых кроликов и прочую дрянь. И вот однажды, зимой, хотел один наш односельчанин сократить путь и пошел через реку. О проруби он не знал – и угодил под лед. И ведь – среди бела дня! Но никто его не жалел: был он доносчик и много горя причинил людям.
У Артынюка сжалось горло, он хотел отступить подальше от края проруби, которая вдруг показалась ему разверзшейся могилой, но за его спиной стоял Вайнерт; хотел податься в сторону, но там, словно примерзший к месту, торчал сумрачный Долина. Барбора и Лагош в этот момент сбросили с саней толстое бревно, и оно коротким стуком ударилось о штабель. Ганоусек покрикивал на лошадей. Артынюк усмехнулся:
– Вот вы говорите – доносчик, значит, черт его унес – и ладно. Напоите лошадей да помогите сгружать, поскорей кончать надо.
– Кончим, ваше благородие, доносчик подлый! Получай за хозяйку!
Долина брезгливо толкнул его плечом, Артынюк, потеряв равновесие, шагнул на тонкий слой отсеченного льда и вместе с ним погрузился в воду. Шуба быстро намокла, неумолимо потащила Артынюка в ледяную бездну. Артынюк взревел и, раскинув руки, ухватился за край проруби, но Вайнерт ударил его ногой по пальцам. Еще один вскрик – и лесничий исчез подо льдом. Осталась на льду только рукавица его, прижатая сапогом Курта Вайнерта. При первом вскрике Артынюка Барбора и Лагош обернулись и с ужасом смотрели на то, что творится, не в силах произнести ни слова. Ганоусек, повернувшись к реке спиной, успокаивал лошадей.
– Ну, дело сделано! – Беда, белый как снег, высморкался. – Теперь я напою лошадей, а вы помогите ребятам сгрузить бревна. Надо сегодня же доложить о том, какое несчастье постигло нашего начальника.
Барбора и Лагош боялись взглянуть на Долину и Вайнерта, когда те подошли к ним и начали сбрасывать бревна со вторых саней.
На обратном пути никто не заговаривал. Ганоусек трусил сзади на лошади Артынюка, Беда, Долина и Вайнерт ехали на первых санях. Не доезжая до села, Беда отдал вожжи Вайнерту, соскочил с саней, подождал Лагоша с Барборой и подсел к ним.
– Вот что, мальчики, я вас люблю, это вы давно знаете, но долг платежом красен. Хочу я услышать, считаете ли вы правильным, что мы отправили Николаевича на тот свет.
Ребята, понурившись, молчали. Первым отозвался Лагош:
– Случилось несчастье, а мы не успели помочь. Он ведь и к Наталье подкатывался!
– Знаю, но насчет Натальи раз и навсегда молчок! – перебил его Беда и пронзительно посмотрел на Барбору. Мальчик не так закален, как словак. Сцена на льду так и стоит перед его глазами… Но он с горечью ответил:
– Ты меня знаешь, Беда, я не пророню ни звука, хотя бы из меня ремни резали.
Драгун обнял его, ласково прижал к себе, сам подозрительно моргая глазами и шмыгая покрасневшим носом.
– Эх ты, я тебя люблю, как мама родная. Ну, а теперь стегни-ка клячу, поедем побыстрее.
Весть о гибели Андрея Николаевича Артынюка за полчаса облетела весь Максим. Вайнерт, лучше других пленных знавший украинский язык и замещавший Бартака, отправился сообщить о несчастье старосте. Не следовало господину Артынюку выходить на лед, знал ведь он, что там уже провалился их командир Бартак, только тот помоложе, вот и вылез… Поверил ли ему староста, или нет, сержант по его неподвижному, до глаз заросшему лицу не понял. Староста записал сообщение, дал Вайнерту подписать, и при нем с важностью чиновника прихлопнул печать, и вывел размашистыми каракулями свою фамилию. Потом посадил Вайнерта в сани и поехал с ним к попу. Втроем они подъехали к Десне, Вайнерт показал прорубь. Ее уже снова затянуло ледяной коркой.
Когда Вайнерт пришел за ужином, кухарка смотрела на него с ужасом. Вайнерт сказал об этом Ганзе, но тот расстроенно буркнул:
– Ничего… на меня она и вовсе не взглянула. Она этого понять не может, да и как ей понять… Я ее звал к нам, как уберется в кухне, она только и буркнула, что боится нас, а меня пуще всех. Мы, дескать, хуже хлыстов, не знаю, кто это такие, но, наверно, совсем уж бешеные. Пускай заспит всю историю, может, пройдет. Правду я ей не скажу, хотя бы мне за это не видать ее больше… Лучше ешь, Курт, не так уж много она тебе и дала, глупая баба. Вот Марфа… та была не ей чета!
* * *
Путь от села Максим до Дарницы был рассчитан на пять переходов, и те тридцать километров, которые надо было отшагать каждый день, отняли у пленных последние силы. Люди падали, вставали, вытряхивали снег из рукавов… В метель обматывали лица тряпками, оставляя лишь узкие щели для глаз, чтобы не потерять соседа, ибо отстать было равносильно смерти. Яну Шаме ноги отказали в первый же день: опять выскочили старые нарывы. Однажды он, упав, не смог встать без посторонней помощи; и унтер приказал положить его в сани. Потом пришлось взять на сани еще двоих, и унтер вынужден был временами идти пешком. Сначала он ворчал: «Ленивая австрийская сволочь, слабее мухи, выносливости ни на грош», – но как увидел открытые раны, о сволочи больше не поминал, а взялся ругать этот дурацкий, сбесившийся мир и тупое людское стадо, которое не способно устроить жизнь по-человечески. Сделали четыре ночевки в деревнях, как попало, по сараям, по корчмам, и утром вставали окоченевшие, более обессиленные, чем вчера. И брели дальше, шатаясь, как больные овцы.
Ян Шама вспоминал товарищей, больше всего Ганзу и Лагоша. Валяются, поди, стервецы, под боком у баб, кожа лоснится, что тебе начищенная бронза, болячек и в помине нет. Да что ж, лопушки вы мои, хоть вам-то хорошо. Как вернусь в Чехию, сам так же устроюсь. Попробует тогда какой-нибудь кулак заманивать меня в конюхи! Нет, я плотничать буду, подыщу девку побогаче, домишко поставлю. Это нетрудно будет – в деревнях нынче молодых парней и нету, половину война сожрала. Может, мне и вдовушка с домом попадется…
Шама попытался улыбнуться, но лицо его одеревенело. Он поднял руку – и словно щетки коснулся. Да ты, Ян, рехнулся, тоже мне вдовин жених, сухо усмехнулся он.
Дарницкий лагерь пленный не забудет никогда. Все те же уродливые бараки, что и в прошлом году, когда Шама попал сюда из-под Зборова. «Максимовцы» добрели до лагеря ночью. Мороз трещал, и сугробы, окаймлявшие разметенные дорожки к баракам, холодно мерцали. Унтер поторапливал пленных окриками, солдаты – прикладами. Над входами в бараки светились тусклые керосиновые лампочки. Уже несколько дней как в лагерь прибывали целые партии пленных, отправляемых через Киев и Краков в Австрию. Прибывшие накануне невесть откуда вповалку лежали в коридорах от самого порога: в поисках местечка, где бы приткнуться, «максимовцам» приходилось перешагивать через все эти худые, как скелеты, вонючие тела в рваном и вшивом тряпье. От ужасающего смрада впору было задохнуться, но «максимовцам» было не до того – они едва держались на ногах.
Утром Ян Шама похлебал чуть приправленной салом воды с капустой и накрошенным хлебом и отправился искать санитарный барак.
– Иди, иди, австрияк, – подбодрил его унтер, собрав свою команду, – фельдшер даст тебе мазь. Надо, чтоб ты приехал к своей маменьке героем, а не шелудивой собакой. Там есть и чехословацкий доктор, может, он получше разберется в твоей австрийской хвори.
– А у меня чирьи русские, я их от царя в наследство принял, – осклабился Ян Шама и побрел к санитарному бараку.
Доктор-чех, легионер, обработал его раны, кое-где пришлось применить скальпель, в других местах достаточно было мази, такой жгучей, что у Шамы слезы брызнули. Потом он отправил Шаму в лазарет. Там пленных кормили получше, можно было и побриться, и вымыться, и это понравилось Шаме. Проходя мимо его койки, доктор всякий раз останавливался, спрашивал, как он себя чувствует и чем хочет заняться дома.
– Вступай в Легию, брат, – сказал доктор на другой день. – Не хочешь же ты возвратиться на родину пленным.
Шама только широко улыбнулся и подал доктору руку. Ему так нужен был человек, за которого можно держаться! А этот доктор своим восточночешским произношением напоминал кадета Войту Бартака.
Пожилая крутобокая сестра милосердия мазала тело Шамы вонючей мазью, растирала широкими пальцами, словно он был деревянный, но, несмотря на это, болячки заживали плохо. Вот спасибо, чиряки мои, сидите на мне сколько угодно, радовался Шама. Не хотелось ему отправляться в Чехию, пока не зазеленеют сады вокруг лазарета. Он рассуждал просто: здесь у меня чистая постель, горох, хотя и твердый, как дробь, и просяная каша – все лучше, чем харч у Артынюка в селе Максим, или то, что зовется едой в общих бараках военнопленных. Цингу здесь не наживу. И он, сидя у печки, часами смотрел в окно, как метет метелица и растут сугробы вдоль дорожек.
Время шло словно против течения, еды было мало. В ту пору в лазарете много толковали о Брест-Литовске. «Черт ли во всем этом разберется! И где он, этот странный город, сестричка?» – спрашивали у сестры милосердия. «И что это большевикам взбрело в голову предложить сепаратный мир как раз Вилли и Карлу – двоюродным братцам вашего Николашки?» Сестра милосердия так и затряслась от смеха. «Ох, держите меня, а то лопну! Катитесь-ка, мужики, поскорее в свою Австрию, пока большевики не завербовали вас погонщиками верблюдов!» – хохотала она.