Текст книги "Чешская рапсодия"
Автор книги: Йозеф Секера
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Лагош, до сих пор терпеливо ждавший со своей немецкой тачанкой, подбежал к Киквидзе и попросил позволения взять броневик «на мушку».
– Не спрашивай, действуй! – нетерпеливо вскричал Киквидзе, не отнимая бинокля от глаз.
Расступившиеся казаки оставили броневик на виду; Лагош открыл огонь. Броневик загорелся, и новое «ура» стрелков Голубирека покрыло визг пуль.
– По коням! – вскричал Киквидзе. – Связные и Лагош – за мной!
И начдив ринулся в самую гущу боя. Бойцы приветствовали его еще более неистовым «ура!». Бартак увидел в стороне Сыхру, он был уже на коне и бешено работал шашкой. Шама и Аршин пристроились по бокам начдива. Казаки, оставшиеся в живых, бежали в степь, раненые бросали оружие. Белогвардейский пехотный полк, который при атаке своих конных немного пришел в себя и снова кинулся на красных, полег почти целиком. Киквидзе и Бартак, с Шамой и Аршином, рысью возвратились в Зубриловский. Оставив в степи посты, вернулась на хутор и пехота. Пасмурная погода с сильным снегопадом сменилась жестоким морозом. К вечеру с Майского кургана возвратился Матей Конядра, привезя с собой весь штаб генерала Половникова.
Киквидзе сидел за столом, обсуждая с Сыхрой и Бартаком ход боя и тактику белогвардейцев. Командиры полков стояли вокруг, участвуя в разборе. Комиссары полков не пришли – они погибли. Все до одного.
Когда ввели Половникова и офицеров его штаба, Киквидзе бросил радостный взгляд на Конядру и лишь потом обвел глазами хмурые лица белогвардейцев. Высокий, крепкий еще генерал Половников стоял неподвижно, а его жесткое лицо с седой николаевской бородкой, не закрывавшей раздвоенный подбородок, словно заледенело за время бешеной скачки. Киквидзе кивнул и сдержанно сказал:
– Рад встретиться с вами, господа. Сожалею, что не могу пригласить вас присесть, у меня нет стульев, кроме тех, на которых сидят мои командиры. Вы устали. Вижу, наш командир особого кавалерийского батальона товарищ Конядра обошелся с вами довольно круто, даже оружие отобрал. Но не сердитесь на него – зато вас взял в плен чешский герой Красной Армии.
Тут начдив усмехнулся, не спуская глаз с мрачного генерала Половникова.
– Ваше превосходительство, мы с вами знакомы с Тамбова, еще до мятежа и во время него, не так ли? Как поживает ваша дочь?
– Ее застрелили сегодня ваши «герои Красной Армии», – сухо ответил генерал.
– Очень сожалею, но зачем она находилась там, где стреляют? – возразил Киквидзе. – Вашего зятя, господина Книжека, мои бойцы недавно нашли – прошит пулеметом в спину, и я сожалею, что меня опередили, я хотел бы видеть его теперь среди вас. Ну, тут уж ничем не поможешь… Приступим к делу. Вы мне скажете, генерал, где другие бригады атамана Краснова? – Киквидзе развернул на столе карту и, чтобы она не свертывалась, придавил ее своим грузинским кинжалом. – Прошу, названия станиц, хуторов, и – простите – я тороплюсь.
Вдруг из группы пленных выскочил костлявый подполковник и бросился к кинжалу. Но не успел он схватить его, как грохнул выстрел, и офицер выронил кинжал из простреленной руки. Конядра хладнокровно поднял с полу кинжал и положил его на прежнее место. В другой руке Матей сжимал английский пистолет.
– Спасибо, Матей, – улыбнулся Киквидзе, – спасибо. Это, пожалуй, лишнее, а впрочем…
Киквидзе сурово поглядел на Половникова!
– Кто этот человек?
– Мой начальник штаба, – проворчал генерал.
– Товарищ Сыхра, предай белогвардейского коллегу военно-полевому суду. Даю Голикову четверть часа на судопроизводство. Все равно этот нам ничего не скажет. Ну, генерал, начинайте! Вы отлично понимаете, что я хочу от вас услышать.
Генерал и его офицеры молчали. Ровно через пятнадцать минут прозвучал короткий ружейный залп, и вскоре в дверях появился коренастый командир эскадрона Ефрем Голиков. Выглядел он сурово.
– Приговор приведен в исполнение, товарищ начдив, – металлическим голосом доложил Голиков.
Пленный генерал и его офицеры при звуке этого голоса оглянулись на Голикова и поникли головами.
– Вы еще удивляетесь, генерал, почему у войскового атамана Краснова одни неприятности с нами? – серьезно спросил Киквидзе. – Он не понимает даже такую великую вещь, как наше воодушевление. Советую вам, снимите его… – Выпрямившись, Киквидзе добавил: – Товарищ Голиков, утром отведете пленных в штаб армии. Возьмете весь свой эскадрон. За всякую попытку к бегству карайте на месте любого – кто бы он ни был. Вы поняли?
– Понял, товарищ начдив!
– Так, – проговорил Киквидзе, оставшись наедине с Вацлавом Сыхрой и Войтехом Бартаком. – Теперь отдадим приказ о сформировании особого кавалерийского батальона и назначим Конядру его командиром. Позови писаря, Войта! Голиков через два дня наверняка привезет новый приказ, приготовимся же к тому времени. Бойцы отдохнут, а Конядра пусть использует это время, чтоб сколотить батальон. Дадим ему три эскадрона: из пятого кавалерийского полка – Голикова, из шестого – Кулишева, и из третьего стрелкового – роту калмыков. Сегодня они дрались отлично – ребята рады будут, когда мы их посадим на трофейных лошадей. Они только и мечтают, что о седле да шашке. А снаряжения нам казаки оставили достаточно. Услужливые! – весело рассмеялся Киквидзе.
– Были бы люди, сформировать бы новый кавалерийский полк… Жаль, что некого больше мобилизовать, – вздохнул Сыхра.
Писарь, долговязый красноармеец с бледным лицом, уже готов был писать под диктовку начдива.
Когда дневные дела были закончены, Киквидзе пригласил к себе Матея Конядру, и между ними завязался оживленный разговор за гречневой кашей с вареной бараниной. Кавалерист рассказал, как он в сумасшедшей метели организовал налет на штаб Половникова. Обошлось почти без перестрелки… Светлая бородка Матея взъерошилась, голубые глаза сверкали на обветренном, обожженном морозом лице.
– Мы застигли их врасплох, они отбивались одними наганами… Мы приняли их способ боя, – добавил Конядра.
– Получилось отлично! А как погибла «Мария-Терезия»? – спросил начдив.
– Отстреливалась, как бешеная, – ответил Конядра. – Нельзя было подойти к ней…
Киквидзе обвел взглядом Конядру, Сыхру и Бартака и постучал пальцем по столу:
– Матвей Павлович, вы все еще думаете стать врачом?
– Да.
Киквидзе не спускал глаз с молодого кавалериста – он хотел бы проникнуть в его мысли, но для этого не было времени.
– А интересных бумаг там не было?
– Они уже у меня, – спокойно сказал Сыхра. – Несколько свертков, в одном – карты. Как раз те, которые нам нужны. Трофейное снаряжение привезли на восьми подводах. И привели с генералом пятьдесят пленных и много лошадей, в общем, все, что не убежало или не полегло.
– Я оставил только санитаров и женщин, на что они нам?
– Правильно, товарищ Конядра, правильно, – сказал Киквидзе и, вставая, подал Конядре руку, потом попросил принести документы штаба Половникова.
* * *
Через два дня Ефрем Голиков со всем своим эскадроном вернулся из штаба армии и привез Киквидзе благодарность командующего Южным фронтом за пленение генерала Половникова и приказ дать шестнадцатой дивизии по возможности отдых; она получит пополнение – стрелковый полк и батальон конницы.
На следующий день к вечеру пополнение было уже в Зубриловском. Оно явилось в жестокую январскую метель, сначала – кавалерия. Утром начальник штаба дивизии Сыхра сделал смотр новым частям, которые целые две недели отдыхали далеко в степи, в богатой казацкой станице, верной Советам. О безопасности им не слишком приходилось беспокоиться – их защищал сильный партизанский отряд из молодых казаков и бывших пленных австрийцев.
– Жили же, черти! – ворчал Ян Шама. – Гляньте, ребята, до чего отъелись! И не стыдно им показываться нам на глаза!
Посмотреть новых бойцов вышел и Киквидзе и остался доволен. Полчаса он говорил им о задачах своей дивизии. С ним был новый комиссар дивизии Моисей Науман, приехавший вместе с Голиковым, – молодой человек, обращавший на себя внимание не только немецкой фамилией; из-под папахи твердо, строго глядели его глаза, и выступал он, как опытный оратор. Чем дольше он говорил, тем живее реагировали бойцы на его суховатый юмор, и это не нравилось начдиву.
– Странный юноша, – сказал Киквидзе Сыхре. – Бойцы все-таки не публика в оперетте…
Сейчас же после митинга, согласно приказу, который Сыхра отдал еще накануне вечером, командиры полков развели пополнение по своим частям. Начдив, вызвав Шаму с Ганзой, выехал в их сопровождении к передовым постам около Ярыженской. Равнина уже покрылась свежим снегом, скрывшим и могилы, и воронки от снарядов. К полудню начдив возвратился в большой дом, который занял, оставив хозяйке только просторную кухню да чулан за нею.
– В вашей кухне будут обогреваться мои кавалеристы, – сказал он хозяйке.
Женщина поклонилась, оглядывая из-под опущенных век его крепкую фигуру и смуглое гордое лицо с черными усами.
После обеда Киквидзе созвал командиров новых подразделений, чтобы узнать их ближе и познакомить с командирами старых частей. Новый командир особого конного батальона Конядра пришел взволнованный. Киквидзе показал ему на стул возле Волонского.
– Зина тебе пишет? – спросил тот, склонившись к Матею.
– Ни слова. – Матею не хотелось больше об этом говорить, но Волонский продолжал:
– У меня есть друг в Алексикове, я написал, чтобы он наведался в Усть-Каменную.
Матей благодарно сжал Волонскому локоть.
– Спасибо, от души спасибо!
Аршин и рыжий Шама грелись у теплой печи в большой кухне. Ничего лучшего не мог начдив для них придумать. Аршин Ганза поглядывал на казачку, покручивал усы и сморкался в тряпку, оторванную от голубой сорочки. Шама дремал, привалившись спиной к печке. Хозяин дома до сих пор не показывался. Хозяйка, верно, и впрямь не знает, где ее муж, и всякий раз вздыхает, когда о нем заходит разговор.
– Да ты не горюй, матушка Настасья Ивановна, – шутил Аршин. – Мы знаем, он у Краснова, вашего войскового атамана, таракана сушеного! Тебя и детишек твоих мы за это не убьем, не бойся, мы, красноармейцы, бьем врага, только когда он хватается за винтовку. А у тебя есть оружие? Нет. Разве что бабье… Как бишь оно называется, Шама?
Шама сонно проворчал:
– Осторожнее с этим сморчком, хозяйка, ты его еще не знаешь. Это – волк, хищник. Смотрит на тебя голодными глазами, и ему неважно, что ты под защитой начальника нашего штаба. Приглядись хорошенько, у него все время зябнут лапы, а ты как раз в его вкусе.
Настасья Ивановна была молода, но, видно, разучилась улыбаться. Отвечала она сквозь зубы, хмуря брови. Но лицо ее было напряженным, выдавая жар крови.
– Досадно тебе, что хозяйка на ночь запирается в чулане, – засмеялся рыжий. – Только не воображай, что она тебя боится!
– Это тебя она боится. Как бы ты не вздумал ночью заглянуть к ней.
Хозяйка поджала губы. «Ну, если эта – не огонь-баба, значит, я верблюд!» – мгновенно решил Ганза.
– Нет, право, хозяйка, берегись Ивана Шамы. А то получится ребенок, рыжий, как лисенок.
– Не так уж плох Иван, – возразила хозяйка. – Он даже вполне нравится соседке, кругленькой такой. Только не по душе ей красная ленточка на его папахе, вот она его и избегает!
Хозяйка усмехнулась – розовые ямочки на ее щеках выражали насмешку. Шама высморкался, прищурил глаз. Настасья опять обратилась к Ганзе:
– Я тебя с ней познакомлю. Жаловалась она – вы словно из дерева, вот и думаете, что и она деревянная. Бьюсь об заклад, это она на тебя намекала.
– Чепуха, – проворчал Аршин. – Меня к бабам водить не нужно, я не бычок, люблю, чтоб меня приглашали по всем правилам, поняла? Хоть в чулан, куда солнце никогда не заглядывает, – Ганза помолчал, почесал затылок и нахмурился. – Вот спрошу ее, правду ли ты говоришь, Ивановна, и, если соврала, горе тебе!
– А я говорю, оставь ты Настасью Ивановну в покое, – сказал Шама. – Станет она мараться с каким-то бывшим ефрейтором королевских драгун!
Шама улыбнулся, словно только сейчас проснулся полностью. Все бабы хитрые, как лисы. Эта, видно, терпеть нас не может – пусть-ка Аршин накалит ее добела!
Вошел Лагош, весь в снегу. Сбросил шинель, папаху положил на стол и плюхнулся на лавку возле Яна.
– Мог бы и на улице отряхнуться, напустишь тут лужу и вонь, – проворчал Шама.
Михал посмотрел мимо него и, не сказав ни слова, закурил. Хозяйка поглядела на румяное лицо Лагоша и снисходительно махнула рукой:
– Бог с ним, Иван! Мой Егор не лучше, а я его люблю. Хочешь чаю, Михаил?
Аршин, недовольный, вышел на крыльцо. В воздухе кружили снежинки, словно выпустили пух из перины, и оседали на белую землю с легкостью крылатого семечка одуванчика. Кавалерист усмехнулся, огляделся. Небо-то какое, ни облачка! Щелкнув пальцами от внезапного счастливого чувства, Ганза побежал к соседнему дому, где жили связные. Хозяйка дома хлопотала у печки, пахло вареным мясом. Она повернулась к Аршину:
– Подставляй и ты миску! Налью, чтоб согрелся… Сам знаешь, водки у меня нет, не то что у соседки.
– А водочка была бы хороша, мороз такой, что у меня вши и те кашляют!
Аршин проказливо сощурился. Хозяйка сделала вид, что не слышит его, но он прекрасно видел: она едва удерживается от смеха. Беда смело обнял ее полные плечи. Она недоуменно взглянула на него, тогда он поцеловал ее в щеку, потом в губы. Хозяйка со смехом стукнула его по спине.
Не успел Ганза съесть щи, как снаружи послышался громкий голос Яна Шамы. «Минуты покоя не даст, луженая глотка!» Обозлившись, Аршин торопливо выхлебал остаток щей и вышел. Из штаба выходили командиры, разъезжались по своим частям. Конядра рассеянно разговаривал с Шамой. Аршин отер усы и направился к ним.
– Пойдешь с начдивом проверять посты, в степи рыскают казаки, обстреливают хутор, – сказал Шама. – Лагош поедет с тобой, а мне велено тут остаться.
– Не корчи из себя штабного, сам-то ведь дерьма от фиги не отличишь, разве когда на зуб попробуешь! – проворчал Ганза. Такое хорошее было настроение, а этот верзила Шама все испортил своим злорадством!
Просвистело несколько пуль.
– Сволочи, опять на нас зубы точат, – ворчал Ганза в усы, вперевалку бредя к конюшне. – Посидеть, подумать не дадут. Видно, норовят в Зубриловский к своим пухлым бабам. После дождичка в четверг, господа мерзавцы! И в чудеса не верьте – не ждут вас ваши бабы. Сами виноваты: зачем учили их, что должны хозяйки подавать муженькам после ужина… – Аршин презрительно оскалил зубы, потом вдруг закручинился: – Кто-то теперь заботится о моей Наталье Андреевне да объедается ее блинами? А если и так, имею ли я право думать о ней плохо? Собачья жизнь. Бьемся мы с ней, моя дорогая Наталья, хотим, чтобы была лучше, и берем задатки на счастье, где только дают: а вдруг да не доживем до него самого? На тернистом пути надо позволить солдату сорвать розу да засунуть ее за околыш… – Аршин вдруг сердито рассмеялся: – Эх, Аршин, роза розе рознь! – И презрительно плюнул.
* * *
Киквидзе вышел из штаба и полной грудью глубоко вдохнул свежий морозный воздух. Затем поправил папаху, застегнул шинель и спустился с крыльца. Вацлав Сыхра, как был за столом, вышел, встал рядом с начдивом, озабоченно поглядывая на свинцовое небо.
– Вернись, простудишься, – сказал ему Василий Исидорович. – А что мне тогда делать с охрипшим начальником штаба?
– А вы, товарищ Киквидзе, не ездите далеко. Что нам делать с простуженным начальником дивизии? – шуткой же ответил Сыхра.
Киквидзе рассмеялся, блеснув зубами.
– Ты скоро станешь как Медведовский. Тот готов держать меня в вате да носить надо мной балдахин!
У крыльца ждали Ганза и Лагош. Киквидзе вскочил в седло.
– Сначала – к церкви. Посмотрю с колокольни, откуда нас обстреливают, – сказал начдив и пустил коня.
С колокольни видны были одиночные казаки. Они приближались на расстояние выстрела, стреляли и, когда часовые Тамбовского полка отвечали на огонь, возвращались в степь. Их никто не преследовал, а часовым дела не было до убитых белогвардейцев.
– Пиратская тактика, – сердито проворчал начдив и быстро спустился с колокольни. В окружении своих связных, штабных командиров и тамбовцев, которые должны были сменить посты, Киквидзе выехал из хутора. Начал падать снег, белые хлопья вились над головами всадников. Одна за другой просвистели две пули, Аршин и Лагош пригнулись к лукам седел. Лагош оглянулся и в ужасе широко раскрыл глаза: начдив, выпустив поводья, валился с лошади.
– Аршин, фельдшера! – гаркнул Лагош и молниеносно спрыгнул к Киквидзе. Все окружили его.
А он, стискивая зубы, прижимал к горлу обе ладони. Между пальцами струей била кровь. Лагош своим бинтом наскоро обмотал рану, потом поднял Киквидзе и бегом понес в ближайшую хату. Тем временем Ганза гнал коня к штабу.
Сыхра и Бартак были у Киквидзе через несколько минут, одновременно с ними приехал в санях дивизионный врач вместе с командиром Тамбовского полка. Киквидзе уже уложили на широкую кровать, и Лагош ладонями стирал ему пот со лба. В голубых глазах Михала стоял туман, он видел только, как бледнеет, белеет лицо раненого, а повязка пропитывается кровью. Санитары переложили начдива на носилки и, как потерянные, осторожно понесли в лазарет. К дороге сбегались красноармейцы, склоняли головы, словно мимо них двигалась похоронная процессия.
– Разойдитесь, начдив жив, и вовсе не нужно, чтобы казаки узнали о случившемся! – кричал доктор, отталкивая людей от носилок. – Василий Исидорович потерял сознание, а то бы сам разогнал вас по местам!
К Сыхре подошел Конядра.
В степи вспыхнула ожесточенная перестрелка. Это Голиков со своим эскадроном гонялся по степи за казаками.
– Затих, видно, потерял сознание, а это плохо, – сказал Сыхра. – Возьми весь батальон и двинь на казаков. Вымети степь на двадцать верст вокруг. Боевое охранение оставь на местах.
Матей Конядра поглядел на белое лицо Киквидзе, круто повернулся и побежал к своему батальону. Глубокое отчаяние владело им, внутри будто что-то разламывалось. Как медик, он знал, что ранения в горло смертельны.
Особый кавалерийский батальон вернулся в Зубриловский ночью. Далеко в степи горели поселок и хутор, в которых скрывались казачьи разведывательные группы.
– Около трехсот их было, – возбужденно сказал Ефрем Голиков, схватив Бартака за локоть.
Конядра молча прошел в комнату начальника штаба. Голиков спросил:
– Как начдив?
– Умер, – глухо ответил Войтех Бартак.
Голиков схватился за грудь и, шатаясь, бросился за Матеем. Командиры стояли над телом Киквидзе. Плакали. Его заместитель, Медведовский, рыдал, как ребенок, и не мог справиться с собой. Он и не знал, что любит Киквидзе крепкой солдатской любовью, и, поняв это, только теперь, над мертвым Киквидзе, загорелся такой ненавистью к врагам Советов, что она превысила его духовные силы. Убили не просто командира, убили человека, пламенное сердце которого жило для революции…
Аршин Ганза, Лагош и Шама уединились в кухне со своими скорбными мыслями.
Настасья Ивановна ходила по кухне, словно что-то не давало ей покоя, потом зажгла щепы в печурке.
– Изжарю-ка я вам, солдаты, яичницу, насобирала нынче полный фартук яиц, – нарушила она молчание.
Ей не ответили. Настасья повела красивыми плечами и, улыбнувшись Лагошу, ловко разбила над сковородой много яиц. Радость так и рвалась из ее черных глаз.
Аршин вынул кисет с махоркой и скрутил толстую цигарку. «Столько яиц на троих она еще никогда не давала, – отметило его сознание. – Ну, это ладно, съесть-то и съем, но хвалить ее не стану». Он обратил к ней покрасневшие глаза.
Казачка поймала его взгляд и проронила, будто сердясь:
– Уж не хочется ли вам самим лежать на столе вместо вашего генерала? Мало он гонял вас на смерть?
Шама вперил в нее грозный взгляд, стукнул кулаком по столу:
– Гром тебя порази! – и в ярости вышел вон.
Михал Лагош выдернул было нагайку из-за пояса, но тотчас сунул ее на место и бросился вслед за Шамой. Настасья Ивановна смотрела на все это, словно веселясь в душе. Аршин Ганза, опершись спиной о стену, молча курил. Его прищуренные глаза пожелтели, взъерошились усы. Уж не радуется ли баба? С-сукина дочь… Беда скрипнул зубами. Может, глянуть, взаправду ли она женщина? Пусть посмеет оплевать память Кпквидзе! Убить ее мало! У Аршина на лбу вздулась жила.
От Настасьи не ускользнуло то, что творится с Аршином, и она торопливо сказала:
– Чудные твои товарищи, обиделись, что ли? И ты смотришь чертом. А разве я не права? И у белых генералы такие же, ради своей славы гонят солдат против вас. И с той и с другой стороны превратили вас в головорезов… А нам хоть прячь своих мужей… Мать их! Всех бы перестреляла!
С этими словами она подала на стол яичницу, заманчиво пахнущую шкварками, придвинула к руке Ганзы нарезанный хлеб и деревянную ложку:
– Ешь, солдат, сколько хочешь, потом пойдем вместе в хлеву уберем…
Беда Ганза покраснел, встал. Сквозь сжатые зубы его рвались такие ругательства, каких никогда еще не слыхала казачка. Она испуганно оглянулась на крепко сколоченную дверь чулана и отошла к ней. Ганза поправил ремень, с кривой усмешкой вынул наган и направил его на казачку. Она быстро заморгала, кровь бросилась ей в лицо.
– Ох и герой же ты, миленький, – принужденно засмеялась она. – Только так и умеешь подходить к женщине?
– Отопри чулан, и, если пикнешь, застрелю! – крикнул Аршин.
Хозяйка не двигалась. Тогда Беда запустил руку в ее карман, вынул ключ и быстро отомкнул замок. Она следила за каждым его движением и вдруг сама распахнула дверь, крикнув:
– Егор, гости, остерегись!
Аршин втолкнул ее в чулан. Сквозь маленькое оконце, в которое не пролез бы человек, проникало мало света, но Ганза разглядел у противоположной стены большой кованый сундук. На нем сидел казак, в этот миг он брал в руки винтовку. Аршин выстрелил без колебаний. Казачка упала на колени, заломив руки, но не произнесла ни звука. Беда поднял винтовку казака и процедил сквозь зубы:
– А не хочешь ли, барыня, вместо хлева пройтись к нашему начальству? Встань, марш впереди меня! Да быстро!
* * *
В числе представителей дивизии на похоронах Василия Исидоровича Киквидзе, которые происходили в Москве, оказались Йозеф Долина и Ян Шама. Гроб с телом начдива везли к могиле на пушечном лафете. Ни в поезде, ни по дороге на кладбище Долина не проронил ни слова. Он все думал о том времени, когда встречался с Киквидзе почти каждый день, замещая комиссара Кнышева. Столько боев прошли они вместе! Шама понимал Йозефа и не нарушал его молчания. Сердце Яна горело ненавистью к белогвардейцам. Он проклинал их самыми страшными проклятиями, смахивая слезы. «Тебя тоже обжигает этот ледяной ветер?» – спросил он исхудалого красноармейца Заамурского полка, шагавшего рядом, словно тень. Но тот ему не ответил.
Когда прозвучал залп над могилой Киквидзе, Йозеф Долина дрогнул и пошатнулся, как будто все пушки стреляли ему в грудь. Шама стиснул ему руку.
– Йозеф, выше голову! В долгу у белых мы не останемся…
Долина посмотрел на него отсутствующим взглядом, высвободил свою руку и, прикусив губы, выпрямился.
Ян Шама смотрел на знамена, склоненные над гробом Киквидзе, на лица командиров различных воинских частей и на лица московских представителей. На окаменевшие лица Сыхры, Бартака. Волонского, Борейко и Голубирека Шама взглянуть не решался. Такими подавленными он их никогда не видал. Почему они стыдятся своих слез? Это злило Шаму. Ведь если человек был командиром, он не переставал быть человеком, правда? И он искал взглядом знакомые глаза, чтобы увидеть в них понимание, но не находил. Вот дома, в юго-чешской деревне, люди как-то дружнее на похоронах… Посидят за стаканчиками вина, поговорят о покойнике, вспомнят хорошее…
На обратном пути Шама держался возле Йозефа Долины.
– Братишка, – все старался он отвлечь его от горя, – да что же ты делаешь, брат? Я ведь тоже, черт возьми, любил Василия Исидоровича, как родного брата, но чем теперь поможешь?
Йозеф Долина почти не слушал его, но это Шаму не обескуражило.
– Когда он в Тамбове пришел к нам впервые, – продолжал он, – не мог я поверить, чтобы парень моего возраста сумел командовать целой дивизией. Но только он открыл рот и сказал нам несколько слов на своем русском языке с акцентом, я понял: этот человек – природный командир. А потом, под Филоновом, после той драки за проклятый мост, я понял, отчего наш брат может стать смелее самого дьявола. Я бы просто не мог бежать из той битвы, я был как машина, шашку в руке не чувствовал… Это Киквидзе вошел в меня, как пламя, и мне даже в голову не приходило спрашивать, за правое ли дело мы бьемся…
– Ради бога, Шама, замолчи! – простонал Долина.
– Не буду молчать! – отрезал Шама. – Я хочу говорить об Исидоровиче, и именно с тобой. В жизни я не видал генерала, который бы так жил с солдатами! Книжек был всего лишь командиром полка, а видал ты, чтоб он когда-нибудь саблю обнажил? А в австрийской армии, на фронте, я видел самое большее капитана. От майора и выше все во время боя лезли в укрытия. Я бы на гроб Василия Исидоровича положил еще его красноармейскую фуражку, только обвил бы ее пальмовыми листьями в знак того, что был он прославленный и любимый командир…
Долина так стиснул зубы, что резко обозначились скулы. Он ускорил шаг, но Шама не отставал. Он взял друга под руку, и полы их длинных шинелей бились о голенища.
– Йозеф, мы ведь с тобой верные друзья. Скажи, и я выручу тебя из любой беды. И ты бы сделал то же самое для меня. Почему же теперь ты как глухой? У меня тоже сердце кровью обливается из-за несчастья с Василием Исидоровичем, но долг отомстить белым держит меня выше моей скорби. Помнишь, как закричал начдив, когда убили Кнышева, но он сейчас же приказал седлать коней и марш вперед! Видел бы он тебя таким, наверняка бы отругал… Война есть война, друг мой, а эта, в России, должна закончиться нашей победой. Ведь русские люди поставили на нее все свое будущее. И мы, чехи, тоже, а то нам здесь нечего было бы делать.
Лицо Долины дрогнуло. Он прижал руку Яна и зашагал с ним в ногу. Сказал помолчав:
– А я не знал, что ты агитатор! Понимаешь ли ты всю тяжесть нашей утраты? Сейчас нашей дивизией наверняка уже командует кто-то другой, может, такой же герой, каким был Василий Исидорович, но поймет ли он нас так, как понимал Киквидзе? А мы ведь не можем уйти из России, пока все не будет кончено…
– Попросим, чтобы он сделал тебя комиссаром нашего полка, а уж ты ему подскажешь, как надо с нами обращаться, – ответил Шама.
– Я еще не искупил своей вины за измену Книжека. Пока я считаю достаточным, что мне разрешили вести коммунистическую ячейку кавалерийского батальона. И послали хоронить Василия Исидоровича…
– Вот видишь, – воодушевился Ян Шама. – И вообще-то мы молодцы как на подбор, верно? С самого начала нами командовали свои – сначала Войта Бартак, а теперь Матей Конядра. Все мы разведчики что надо и награды получили недаром, не то что в австрийской армии, где важно было, как ты поглядел на лейтенанта. Йозеф, а ты не думаешь, что мы, несмотря на все невзгоды, бури и ненастье, счастливые солдаты? Добровольцы, каких только поискать? Нет, мы можем гордиться собой!
Йозеф Долина улыбнулся. Падал легкий снег, пар шел изо рта.
– Что ж, сделаем тебя пропагандистом, – сказал, закуривая, Йозеф. – Как вернемся в Зубриловский, поговорю о тебе с Сыхрой и Бартаком, они, конечно, не будут против.
– Ты прекрасно знаешь, что мне не нужна никакая такая функция, – улыбнулся Ян Шама. – Я ведь сейчас же вспыхиваю, а плох тот пропагандист, который бросается на людей. На это дело годился бы Карел Петник, жалко его… А Лагош такой же порох, как я. Вот на коне мы оба хороши. Когда я дома буду рассказывать, по скольку часов я торчал в седле в свирепую метель да с пустым желудком, отец только рот разинет…
– Представляю! – ответил Долина. – Только вряд ли найдем мы дома восторженных слушателей. В нашей молодой республике у власти буржуи, не пролетарии. Вот если б ты был легионером, тебя бы уважали! Кланялись бы тебе толстопузые, герою Пензы…
– А я б не сменялся на славу легионера – лучше подожду, пока придет наше время.
Йозеф Долина сдвинул брови. Конечно, настанет время, когда и в молодой Чехословакии рабочие поймут, что нельзя жить под гнетом буржуазии, хотя бы и отечественной. Это будет стоить крови. Но что великое добудешь без жертв, в особенности – пролетарскую свободу? И рабочее право? Йозеф поймал себя на том, что повторяет слова Киквидзе. Да, это потребует долгой борьбы, как и здесь, в России. Долина погасил окурок и сунул его в карман. Наткнулся там на горсть сухарей, дал половину Шаме и сам начал грызть. Они проходили сейчас под кремлевской стеной. До вокзала еще далеко…
– Надо торопиться, Ян. Москва хороша, но делать нам тут нечего. А под этой проклятой Ярыженской на счету каждый человек.
Рыжий Шама пожал плечами, смахнул снежинки с красного своего лица и внимательно заглянул в глаза Долины. Нет, Йозеф другим уже не будет. Неужели он никогда не подумает о собственной жизни?
А под Ярыженской шли упорные бои. Полки дивизии Киквидзе всеми силами штурмовали станицу три дня и три ночи, без передышки. Непрерывно гремели орудия. Ни метель, ни январские морозы не могли остановить красноармейцев. На четвертый день, после беспощадной рукопашной битвы, взята была Ярыженская железнодорожная станция. Еще две недели продолжался бой за другие опорные пункты белогвардейцев. Неприятель был отброшен по всему фронту. Бойцы Киквидизе двинулись на Новочеркасск – осиное гнездо белой гвардии. Вел дивизию заместитель Киквидзе – Медведовский. Заняв Новочеркасск, стали пробиваться дальше. Интернациональный полк потерял половину людей, но знамя его покрылось боевой славой.
* * *
Ехать поездом в Киев в двадцатом году было отнюдь не увеселительной прогулкой, но Лагош, Ганза и Шама терпеливо сносили все неудобства, словно ехали из Табора в Бенешов или из Бржецлава в Угерскую Скалицу, будто за их плечами не было ни плена, ни работы в Максиме, ни трех лет службы в Красной Армии на фронтах гражданской войны…
– Знаешь, не лезет мне в башку, что мы в этой стране уже четыре года, – вздохнул Беда Ганза, словно очнувшись от глубокой задумчивости.
Им удалось раздобыть сидячие места, и Беда расположился у наполовину заколоченного окна, через которое, подергивая себя за светлые усы, смотрел на убегающие назад степи. Помолчав немного, он задумчиво проговорил:
– Эх, как время-то пробежало, ребята… Теперь, когда мы уже на вольной ноге, вид у нас как у выжатого лимона… И что тебе, Ян, в голову втемяшилось клянчить, чтобы нас отпустили из Красной Армии? Тоже мне ветераны, да у нас молоко на губах совсем недавно обсохло…
– Что втемяшилось? Домой хочу! – сорвалось у Шамы. – Да и ты того же хочешь, только соображаешь медленно. Довольно мы повоевали, хватит! Вон и Пулпан уже дома. Как выздоровел после ранения, поехал в Москву, на учебу. Теперь в Праге политику делает… – Но душу Яна раздирали противоречивые чувства: он тоже сам себе кажется надломленным, раненым. – А вообще-то, признаться, и я уезжаю не с легким сердцем. Лучшие годы нашей жизни прошли, и их не вернешь… Я, правда, горжусь, что жизнь наша была такой, какой она была, глаза-то у нас здорово открылись, но что будет со мной дальше? Мама счастлива будет, когда прижмет меня к сердцу, и ей, бедняжке, в голову не придет подумать о том, что ее сыночек колотил, как мог, холуев русского царя, и молодая его жизнь каждый день висела на волоске. И что сын этот привез домой семена, брошенные в его душу Киквидзе, Кнышевым и другими… – Шама махнул рукой, прищелкнув языком. – Чего это я так разошелся, или задаюсь, что был красноармейцем?