Текст книги "Хвала и слава. Том 2"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц)
– Ты был хорошенький?
– О нет. Судя по фотографиям, настоящий уродец. К тому же меня еще так жутко одевали.
Ганя еще подумала немного.
– Вот мы и выпустим рекламу наших духов с его фотографией. Он за это дорого не возьмет, а реклама будет великолепная… Он так красив…
Заметив, что Януш не слушает ее, она снова задумалась.
– Хочешь чаю? – спросила она вдруг радушным и сердечным тоном.
– Изволь.
Наливая чай, она подсела к нему, а наполнив чашку, отставила вдруг чайник и взяла Януша за руку.
– Ты прости меня, Януш, – мягко произнесла она, – у тебя жена умерла, а я тебе о своих духах.
Януш помрачнел.
«Только бы не это, только бы не это», – думал он, испугавшись, что она заговорит об этих страшных для него вещах. Только бы она не расчувствовалась, иначе он не выдержит.
– Дорогая, – сказал он, глядя на нее искоса, – давай не будем об этом. Уж лучше разговаривать о духах.
Ганя смущенно рассмеялась.
– Прости, – сказала она как-то очень тепло и просто.
И через минуту возобновила разговор, теперь уже иным тоном, без всякого жара. Подробно, хотя уже не столь красочно, она поведала Янушу о всех махинациях, которые устраивал оный Дюмарк, и о том, какие свиньи сидят во французских судах и сколько ей нервов, здоровья и денег стоит сладить не только с прохвостом компаньоном, но и с адвокатами.
Януш слушал с самым вежливым видом, но, очевидно, не сумел скрыть скуки, потому что Ганя посмотрела на него грустно и растерянно и наконец умолкла, отступила на шаг и свела брови. И Янушу вспомнилось, что таким же испытующим взглядом Ганя окинула его несколько лет назад, когда исполнила ему арию из «Тоски». Недоставало только иронического взора мисс Зилберстайн.
Вдруг Ганя оживилась.
– Ты не хочешь отправиться куда-нибудь вечером? Поужинать, выпить шампанского? Нет? Вообще-то я должна быть на обеде у Пегги Гуггенхейм, но могу отговориться мигренью… Поедем на Монмартр…
Януш слабо улыбнулся.
– Нет, спасибо. Меня это теперь не веселит.
Ганя огорчилась.
– Не веселит… Боже мой! – произнесла она прочувственно, со всей добротой, которая таилась где-то там в глубине. – Ну да… теперь…
И посмотрела на него искоса с какой-то опаской – уж не обидела ли она его? Януш выдержал и это.
– Зачем же ты тогда приехал в Париж? – неожиданно громко, низким голосом и с невыносимым акцентом спросила она.
Януш беспомощно развел руками.
– Не знаю. Хотя сейчас, пожалуй, уже знаю. Чтобы увидеть тебя. Очень хотел встретиться с тобой.
Ганя широко раскрыла глаза.
– Вот видишь. Это хорошо, что приехал. Хотя ты должен был бы предупредить меня. Но это пустяки. А то ведь как в жизни бывает – бродит, бродит человек по свету – и одинокий-то он как перст, ну, буквально никого у него нет. И вдруг ни с того ни с сего… умирает.
Януш прислонился головой к спинке дивана и закрыл глаза.
– Вот именно, – повторил он, – ни с того ни с сего умирает.
– И сам не знает, когда умрет. Однажды между обедом и ужином.
– Между обедом и ужином, – повторил Януш.
Потом открыл глаза, поднял голову и отчетливо, хоть и с некоторым усилием сказал:
– Вот и Ариадна погибла. В Риме.
Ганя кивнула:
– Знаю, я читала. Это ужасно.
– Большое тебе спасибо за деньги, ты так быстро их прислала…
– А, деньги…
– Да. Это был широкий жест. Только они уже поздно пришли.
– То есть?
– Пригодились на похороны…
– В Риме?
– На протестантском кладбище. Ты знаешь это место?
– Самое красивое в Риме. Я бы хотела там лежать.
– К сожалению, не будешь. Ты же католичка.
– То-то и оно.
– А об Эдгаре ты знаешь?
– Нет.
– Он тяжело болен. Туберкулез горла. Один римский профессор установил…
– Это точно? В таких вещах можно и ошибиться.
– Не знаю. Так он сказал Ариадне.
– А чем, собственно, Эдгар сейчас занят? – спросила Ганя, как будто только сейчас вспомнив о существовании этого человека.
– Эдгар? Преподает в консерватории. Вдалбливает гармонию в разных оболтусов. Мицкевич в Ковне тоже просвещал разную «жмудь тупоголовую».
– Как он, должно быть, ужасно чувствует себя в этой роли. Такой тонкий человек.
Януш улыбнулся.
– Ужасно и чувствует. Только я бы сказал: такой великий музыкант…
– Может быть, я могла бы ему помочь? Как ему удалось выбраться в Рим?
– Скопил немного денег. Вот и приехал…
– Его сейчас очень мало исполняют.
– Потому что он очень мало сочиняет. Ты могла бы его как-то продвинуть. Возьмись-ка за это.
– А надо ли?
– Ты хочешь сказать, что настоящее искусство всегда пробьется? Не знаю… Ариадна говорила…
Он так и не закончил фразы.
– Ах, это так ужасно – история с Ариадной. А как она оказалась в Риме?
– Что-то там с монастырем было связано.
– И… сразу?
– Даже не мучилась. Смерть наступила мгновенно.
– А Зося? Мучилась?
– Очень. Не было доктора.
– А ребенок?
– Умер два месяца спустя. Врожденный порок сердца.
Ганя вскочила и принялась расхаживать по комнате.
– Вот видишь, – остановилась она вдруг перед Янушем, – не надо было тебе уезжать из Гейдельберга. Я же говорила – останься.
– А я говорил: «Хочешь стать польской графиней с американскими долларами?»
Ганя махнула рукой.
– Ох уж эти доллары. Совсем на исходе. И что только со мной будет?
– А замуж выйти больше не можешь?
– Могу, но уже не за миллионы.
– Что ж, если нельзя иначе…
– Ну почему ты не остался? Я хотела тебя уберечь.
– От судьбы не убережешь. Банально? Но, понимаешь, это кроется в самом человеке, я сам всему причина. Не надо было мне жениться на Зосе.
– Ты не любил ее?
– Любил. Но как-то не так.
– Вот видишь. Раз уж не так – значит, не любил.
– Ну, мне пора. Тебе, верно, надо переодеться для этих Гуггенхеймов.
– А черт с ними, с этими Гуггенхеймами.
И она остановилась перед ним, красная, растерянная, старая и, все-таки еще очень красивая. «Ах, какая же это была красавица», – подумал Януш.
И вдруг Ганя упала на колени перед креслом, уткнулась лицом в ладони и, привалившись к подушкам, судорожно, хотя и тихо, зарыдала. Януш сидел неподвижно и, наклонив голову, смотрел на плачущую женщину, как на нечто страшно любопытное. Выждав, когда первый приступ пройдет, он взял ее за руку.
– Ну ладно. Не надо. Знаешь, как говорят по-русски: все образуется. А то приедешь к Гуггенхеймам с красными глазами.
Ганя махнула рукой.
– А этот маленький лакей… смотри, не будет тебя так «пожирать глазами».
Ганя достала из рукава платочек и вытерла лицо.
– Не меня он пожирает глазами, а мой жемчуг.
– Тем более не стоит плакать, Ганна Вольская.
– И верно. Нечего плакать! Старая баба, дочка дворника, варшавская потаскуха – и плакать вздумала! Господин граф будет смеяться…
– Глупая, ну что ты выламываешься? Ты же сама знаешь, что ты знатная полька.
Он силой поднял ее с ковра и поцеловал в мокрые щеки. Потом стал прощаться.
– Будь здорова. Завтра я еду в Варшаву. Ганя еще раз всхлипнула.
– Вечно ты так: раз, два – и уезжаешь, а потом жалеешь.
– Я никогда ни о чем не жалею, – холодно сказал Януш. – Adieu.
И вышел, не оглянувшись.
Разумеется, никуда он не уезжал. Ведь он же уговорился встретиться завтра с Шуаром в чайной возле бульвара Сен-Мишель, а кроме того, подстрекаемый все той же манией посещения всех мест, где он «бывал», хотел навестить и отель, где жил когда-то, и квартиру Ариадны (ужасную!) в Отей, и окрестности «Сенполя», где жил когда-то Ян Вевюрский.
Жил Януш теперь в небольшой гостиничке на улице Мсье ле Пренс, так что ему не составило труда отыскать ту небольшую чайную, о которой ему говорил Марре Шуар. Она находилась на развилке двух выходящих к бульвару улиц и вся была застеклена, точно фонарь. Заполнена она была студентами и студентками, шумом и толкотней. Пирожные ели прямо у стойки, а за столиками пили отличный чай. Ради чая приходили сюда англичане и китайцы. Иногда забегал за хлебом какой-нибудь студент, устраивающий импровизированный прием в одной из мансард неподалеку. Влетал и тут же выскакивал, размахивая огромным батоном в одной руке и прозрачным мешочком с апельсинами и бананами – в другой.
Януш немного удивился, что Марре Шуар выбрал для встречи столь оживленное место, но раздумывать было некогда, так как, войдя в чайную, он сразу же увидел в глубине съежившуюся на красном диванчике фигурку «профессора в черных очках». Было еще совсем светло, и при дневном свете, проникающем с улицы, Януш мог убедиться, каким невзрачным выглядел сейчас великий ученый. Никаких следов величия не было – перед ним сидел просто маленький потрепанный человечек. Поздоровался он довольно сердечно, хотя и несколько рассеянно. На столике перед ним лежали какие-то книги и бумаги.
– Признаюсь вам, – сказал он Янушу, когда чай был заказан, – что я очень рад нашей встрече. В Париже так редко можно с кем-нибудь поболтать.
Януш рассмеялся.
– Это, по-моему, забавный парадокс.
– Уверяю вас, что это так, – возразил профессор, – вы только представьте, как тут все заняты. Кто же станет слушать в кафе разглагольствования старого профессора? В лекционном зале, в аудитории, разумеется, слушают и даже очень внимательно. Но должен вам сказать, что в кафе меня тянет поговорить совсем не о том, о чем я говорю на лекциях.
– Что же это за двойная бухгалтерия?
Януш был в приподнятом и даже хорошем настроении. Во всяком случае, здесь он чувствовал себя совсем иначе, нежели вчера в розовой раковине отеля «Риц». Марре Шуар с минуту смотрел на Януша, словно заново узнавал его, потом покачал головой, как бы говоря: «Погоди, погоди, так ли ты еще заговоришь!»
– Vous avez très bonne mine [17]17
Вы очень хорошо выглядите (франц.).
[Закрыть], – сказал он, как будто с разочарованием или с сожалением констатируя, что человек, которого он встретил вчера возле Сены, не выглядит как утопленник.
Януш был удивлен этим замечанием, до того оно показалось ему неуместным. Разумеется, если говорить о здоровье, то он чувствовал себя превосходно.
– Вы только не поймите буквально то, на чем мы вчера прервали наш разговор, – сказал Шуар. – Все это не так прямолинейно… Ну, не она, так Пьер один сделал бы это или она там у вас, в Варшаве. Это все равно было неизбежно, наука вплотную подошла уже к самой двери – достаточно оказалось легкого прикосновения, и дверь распахнулась.
Наклонив голову, Януш размешивал ложечкой сахар. Он не очень хорошо понимал, о чем говорит ученый, Кроме того – Януш сам себе в этом признался, – он был еще полон вчерашней встречей с Ганей. Мысли, вызванные этой встречей, и сейчас, даже после утра, проведенного в Лувре, клубились в его голове. Поэтому он как-то не воспринимал того, что говорит Марре Шуар. Впрочем, так же бывало и в Гейдельберге: стоило профессору затронуть какие-то общие вопросы, как ему сразу же хотелось думать о женщинах. «Что мне до всей этой науки!» – подумал Януш и натянуто улыбнулся.
– Вы что, хотите, чтобы я поделился с этой молодежью тем, что я на самом деле думаю? – продолжал Марре Шуар. – Вот взгляните, ведь в аудитории они точно такие же, как в этой чайной. Потому-то мне и нравится сюда приходить. Понимаете? Точно такие же. Учтивые, вежливые, пьют чай. Разумеется, есть и другие… но те не ходят ни на мои лекции, ни в эту чайную. Они ходят на собрания «Croix de Feu» …[18]18
«Огненный крест» – организация французских фашистов в 30-е годы.
[Закрыть] A там уже отнюдь не так приятно.
– А почему вы не можете быть с ними искренним? – наивно спросил Януш.
Марре пожал плечами.
– Вчера мы говорили о науке. Вы же понимаете, что такой человек, как я, видимо, знает слишком много.
– Слишком? В области науки?
– О границах науки трудно судить. Наука замкнутая, кабинетная, наука для науки ныне не существует.
– Но ведь… наука должна служить человеку…
Марре Шуар захихикал и схватил Януша за руку.
– Человеку, для человека!.. Ты знаешь, чего они от меня хотели там, в Гейдельберге? Десять лет назад? В этом чудесном, живописном Гейдельберге, среди каштановых рощ? Ты знаешь?..
Янушу отнюдь не показалось странным, что Марре Шуар обращается к нему на «ты». Профессор считал его своим учеником. Впрочем, Януш и сам считал себя чем-то вроде последователя великого ученого.
– Я уже тогда догадывался, – сказал Януш. – Мы еще смеялись с Хорстом, что они вытянут из вас все секреты.
– С Хорстом? Да ведь именно Хорста они и использовали. Только мне нечего было им сказать. У меня и сегодня нет никаких секретов, и я не смог бы выдать Гитлеру какие-нибудь формулы или продать какие-нибудь планы, потому что я их не знаю, у меня их просто нет. Я мог бы выдать только один секрет. Но им его не понять. Как тот иезуит, который проиграл в карты величайшую церковную тайну – что чистилища нет. Вот так и я мог бы выдать величайшую научную тайну – о которой не могу читать в Сорбонне и о которой могу говорить только здесь, в этой шумной чайной. Потому что здесь мне все равно никто не поверит. Даже вы!
– Какой же это секрет? – спросил Януш. Вопрос этот должен был прозвучать иронически, но, к своему удивлению, Януш заметил, что голос его дрогнул. – Какой секрет? – повторил он, так как Марре молчал, глядя в свой стакан, как ворожея на кофейную гущу.
– Очень простой, – произнес наконец профессор, – самый простой, какой только может быть. Но неопровержимый, а именно: человечество пошло по пагубному пути.
– Не понимаю, – сказал Януш, хотя слова Марре изумили и поразили его. – Пошло по пагубному пути? Когда?
– Ба! – закричал Марре Шуар так пронзительно, что даже соседи обернулись. – Да если бы я сам знал! Когда? Может быть, со времен Ренессанса с его Леонардо? Может быть, позднее – в восемнадцатом веке, а может, в эпоху рационализма? Или только вот теперь? Но уж наверняка с той минуты, когда Резерфорд расщепил атом. Будь я верующим, я бы сказал, что человек вторгся в тайну творения. А это не остается без возмездия.
– Как вы это понимаете? – решился спросить Януш. Он произнес эти слова, лишь бы что-то произнести, так как все, что он слышал, вызвало в нем дрожь. И одновременно он злился на себя за то, что мысли его все время уносятся к чему-то иному.
– Мне это вменяется в вину как научный пессимизм. Довольно неумное определение. Это отнюдь не пессимизм. Это никак нельзя назвать каким-то элементом моей мысли, который посягает на жизнь, выступает против научных исследований, нет. Это просто убеждение, глубочайшее убеждение, что направляющая усилий человеческого разума, – в том числе и моих усилий, – что направляющая всех этих усилий обращена в пагубном направлении.
– А что значит пагубное направление?
– Ну, опасное для человека направление.
– Это что, с моральной точки зрения?
– Ну что вы, с материальной, с самой что ни на есть материальной. В направлении, угрожающем жизни человека на земле.
– Жизни?
– Все усилия человеческого разума направлены на самоубийство.
– О профессор!
– Сейчас я все объясню, – сказал Марре Шуар, спокойно допивая свой чай.
Януш вздохнул.
– Так вот, сейчас, в данный момент, это пока лишь мое личное впечатление, но это не значит, что оно не отвечает объективной действительности. Я и ощущаю и просто очень хорошо знаю, что сейчас мы входим в область результатов, к которым привела эта направляющая, определившаяся несколько веков назад. Пожалуй, все-таки в период Ренессанса и гуманистов, в период Леонардо… Леонардо – это величайший перелом в истории человечества, – заметил он как бы между прочим. – Так вот, вся прекрасная, а также далеко не прекрасная история развития человеческой мысли может привести к гибели. Да, да, я имею в виду это мощное крещендо… достижения Ренессанса, восемнадцатого столетия, ведущие к открытиям девятнадцатого столетия и к последующему развитию их в двадцатом.
– Вы так говорите об истории науки, – прервал его Януш, – как будто это что-то обособленное. А ведь достижения науки тесно связаны с промышленным развитием, колониализмом, капитализмом, с политикой… с революциями…
Марре Шуар буквально подскочил на своем месте и взглянул на своего собеседника точно птица, собирающаяся клюнуть.
– Ну что вы мне рассказываете! Это и каждый ребенок знает… Но куда важнее опыт, опыт… практическая жизнь в ее повседневности. И ты не можешь не признать, что опыт, накопленный нами за последние двадцать, тридцать, а то и сорок лет, – это уже нечто… Но мы стоим на пороге новых событий – и это будет уже явным разоблачением удивительно гнусных вещей… Ведь не ради моих красивых глаз они там в Гейдельберге хотели что-то разузнать. Ты знаешь, чего они хотят?
– Догадываюсь, но не совсем.
– И не только немцы. Наши тоже. Они бы хотели узнать, как одним ударом… раз-два… уничтожить города, народы, цивилизацию…
– Но если они уничтожат все, то как же будут жить?
– Вот в том-то и вопрос. А науке уже кое-что известно… в этом плане…
– Газы?
– Газы? Да, разумеется, и газы. Я думаю, что Гитлер применит их в ближайшей войне.
– Вы верите в войну?
– Человече, да где ты живешь? Неужели в Польше все такие наивные, как ты?
Януш обиделся.
– Вы называете это наивностью…
– А как же еще? Война неизбежна.
– Почему?
– А ты взгляни, как мы его вооружили…
– Кого?
– Да Гитлера же… Ведь это же мы его вооружили, и все мы в этом виноваты, – я, ты, Лаваль, Даладье и прочие, как бишь их там, наших полишинелей… Чемберлен… Рузвельт… Все мы вооружили его благодаря своему попустительству.
– И у него большая сила?
– У него вера, он не испытывает ни малейших сомнений, не признает никаких угрызений. Это очень важно. Весьма вероятно, что он применит газы. Но газы – это идиллия по сравнению с некоторыми другими вещами. Я уже сказал тебе, что это все ваша соотечественница, которая приехала сюда из Варшавы. Ты же слышал об урановой руде… Помнишь? Ведь они в своем сарае перерабатывали целые вагоны ее… Зачем? Они сами не ведали, что творят. Впрочем, это не имеет непосредственного отношения… Но вот уран…
Марре Шуар задумался, снова уставившись теперь уже в пустой стакан, будто разглядывая какой-то сложный, точный прибор.
– Так вот, вся тайна может заключаться в уране.
– Почему?
– Мы-то уже знаем, что она заключается в уране, – вздохнул ученый, – только вот не знаем, как это сделать. И именно это они хотели бы узнать от меня. Нет, они еще не знали, что дело в уране. Десять лет назад… Но теперь уже знают. И вот сейчас-то и начнется гонка…
– Какая гонка? – Януша стало раздражать, что роль его в этом разговоре сводилась к тому, что он вставлял в монолог ученого француза нелепые вопросы. Если уж на то пошло, то он никак не верил в значительность того, о чем говорил Шуар, и относился ко всем этим проблемам весьма равнодушно. Формулировал Януш свою точку зрения очень просто: у него слишком болит палец, чтобы расстраиваться из-за града, выбивающего поля. Разумеется, человечество казалось ему достойным сострадания, но одновременно и обреченным на мучения. Значит, и на уничтожение? – спросил он себя неожиданно в тот момент, когда равнодушно произносил слова: «Какая гонка?» И вдруг его снова охватила дрожь. Еще глубже в его душу просочились слова Шуара: «Все мы вооружили Гитлера благодаря своему попустительству». И не ожидая ответа собеседника, он добавил, словно успокаивая самого себя:
– Но ведь войны же не будет. Прошлая война – это было что-то страшное. Я видел ее…
– А я говорю тебе, что это была идиллия, – снова сорвался с диванчика седой низенький человечек. Он резко скинул очки, и Януш увидел перед собой его зрачки в оправе красных век, которые выглядели так, будто были изъедены чем-то, как будто крохотные червячки обгрызли ресницы и проточили в веках тысячи мелких белых дырочек.
– Ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге? Тебе и Гане, а может быть, и Хорсту… Между прочим, ты был у Гани?
– Был.
– Ну и что?
– На сей раз только разодрала свои ризы.
– Ты злоречив. А зачем это? Она очень несчастный человек. Ты должен сходить к ней еще раз.
– Не могу.
Марре надел очки и, поудобнее устроившись на диванчике, снова уставился на Януша, как будто увидел его впервые.
– Это что же, – спросил он, – мы настолько эгоистичны?
Януш пожал плечами.
– Да. Я ужасный эгоист. Но вы знаете, профессор, человек не может перестать быть таким, какой он есть.
– Ну да? Элементы изменяются, а человек не может? Разумеется, может.
– А мне кажется, что нет. Во всяком случае, я не собираюсь менять свою сущность.
– А твоя сущность – эгоизм?
– Видимо, да.
– Ты сделал из этого культ? Как Баррес? Le culte du moi? [19]19
Культ своего я (франц.).
[Закрыть]
– Нет, культа я не делал. Но к миссис Доус больше не пойду.
– Ну хорошо, хорошо. Так ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге?
– Вы многое там говорили!
– Правильно. Но я говорил вам об одной важной вещи. Я привел вам слова Пьера Кюри. Разумеется, не совсем точно, но я говорил, как он высказывался; некоторые научные факты, попав в дурные руки… могут быть использованы во вред человечеству…
– Это и есть тот пагубный путь?
– Но я скажу больше. Ученый должен быть осторожным в формулировке своих выводов. И Кюри был осторожен. Он сказал «во вред». Я так же осторожен. И формулирую мое определение с величайшей осторожностью. Не только в аудитории Сорбонны, но и здесь. В разговоре с тобой, мой молодой друг…
– Молодой, – иронически повторил Януш.
– Так вот, я вынужден сказать: могут привести к гибели человечества…
– Должно же человечество когда-то кончиться.
– Да! И теперь мы знаем как! Когда-то говорили об остывании солнца, о высыхании морей, бог весть какие только бредни, то есть я хотел сказать – гипотезы… – одернул сам себя Марре Шуар. – А теперь мы знаем: как в священном писании, как в Апокалипсисе. В сплошном пламени, в распаде всего сущего на атомы и в распылении атомов. Ты понимаешь – атомов.
– Более или менее понимаю.
– Теперь ты понимаешь, каким преступлением было расщепление атома? Наука должна была это совершить. К этому она шла. Она должна была это совершить, как тот студент из «Преступления и наказания» должен был убить свою старушонку, К этому она шла начиная с того наивного философа, который дал название: а-томос – то, что не может быть разделено, неделимый. А мы разделили… И с этой минуты стало известно, как погибнет мир.
– Может, это и лучше.
– Как это лучше? Ведь неизвестно, когда он погибнет. Неизвестно, в какой момент какому-то безумцу придет в голову бросить это…
– Что? – с внезапным страхом спросил Януш.
– Бомбу. Атомную бомбу. К этому стремится человечество, над этим работают лаборатории в Америке, в Германии, в Норвегии. Этого от меня хотели: бомбы, атомной бомбы. И какой-то безумец ее бросит…
– И что? Что тогда?
– Разве для этого мир существовал миллионы лет, то есть земля существовала… Прости, но я всегда выхожу из себя, говоря об этом, и перестаю мыслить четко. Перестаю взвешивать слова. Так вот, для того ли человечество существовало на земле столько миллионов лет, чтобы единственной целью, к которой оно придет, было самоуничтожение? Самое глупое самоубийство?
– Иногда самоубийство – единственное спасение.
– А, какая сентиментальная чепуха! Над всем человечеством висит дамоклов меч.
– Все, что вы говорите, профессор, меня страшно удивляет, – сказал Януш, совершенно успокоившись. – Ведь человечество все равно должно исчезнуть. И вы умрете, и я, и все эти студенты, которые так шумят вокруг нас, все они будут трупами. Так не все ли равно, если они превратятся в пепел, в дым…
– Но все сразу!
– Хотя бы и так. Смерть неизбежна.
– Вы даже не задумываетесь, – рявкнул Марре Шуар, точно отстраняя Януша этим «вы» от себя и от своих откровений, – что исчезнут не только люди, исчезнет все достояние человечества. Соборы, картины, книги…
– И сама наука, которая к этому привела, – усмехнулся Януш.
– Вы знаете, что сказал один из наших ученых? Новые средства, которые изыскивает наука, приближают равно как свершение того, чего общество ожидает от них, так и опасность того, чего от них не ожидают! Видите? Опасность. И хотя общество этого не ждет, есть, однако, силы, которые ждут… ждут, говорю тебе, ждут… величайшей оказии!
– Иначе говоря, наука из силы подсобной, служебной превращается в силу руководящую и господствующую. Тогда почему же катастрофа? Ведь и Платон мечтал о том, чтобы государством управляли ученые.
– Какие ученые?
– Благородные ученые.
– О боже мой, – снова фальцетом выкрикнул Марре Шуар, – да ведь наука этически нейтральна. И она пойдет в любом направлении. Говорят, что ученые неподкупны, что их интересует только благо науки. Неправда, они пойдут в любом направлении и оставят в конце tabula rasa …[20]20
Чистая доска (лат.) – в значении «пустое место, пустота».
[Закрыть]
– Человеческая деятельность, труд, творчество – это же все должно оставить свой след.
– Ничего, rien, – сказал Марре Шуар и все отрицающим жестом сбросил пустой стакан, который, к счастью, упал на диванчик.
Януш поставил стакан на стол.
– Вот видите, не разбился, – сказал он с улыбкой.
Но Марре пропустил мимо ушей этот намек.
– Человеческая деятельность! – иронически фыркнул он. – Человеческая деятельность! Тут никакая деятельность не поможет.
– Но ведь сознание этого просто ужасно! – запротестовал Януш. – Если оно проникнет глубже, в массы…
– То что? То они перестанут резать друг друга? Готовить это свое оружие? Думать о власти, власти, власти?..
– Если сознание этого проникнет в разум молодого поколения, то ведь никакие усилия не помогут. Они бросят оружие…
– И ты считаешь, что не найдется ни одного безумца, который согласится бросить бомбу? Да хотя бы ради того, чтобы увидеть последствия. Теперь уже нельзя полагаться на здравый разум человечества. Мир обезумел, потому что имеет эту возможность…
– Вы меня поражаете, – равнодушным тоном заметил Януш. Разговор уже начинал надоедать ему, раздражало и то, что старик говорит так громко, – за соседними столиками прислушивались к его словам, и вся чайная посматривала в их сторону. Впрочем, его тут, видимо, хорошо знали.
– Человеческая деятельность! – все так же пренебрежительно фыркнул Марре. – Я считаю, что не вера в человеческие действия, а скорее уж видимость действия еще может быть паллиативом от этой основной болезни человечества…
– Вы считаете Гитлера этой видимостью действия?
– Нет, нет. Он один действует на самом деле. Он один еще считает, что существует.
– А мы уже не существуем? – с неожиданным любопытством спросил Януш.
– А ты что же думаешь? Ведь все, что мы сейчас делаем, это только «как будто», «вроде». Все равно, война ли это, мир, стихи, симфонии. Это уже только как будто, simulacre [21]21
Видимость (лат.).
[Закрыть] действия. Тень войны, мира, стиха, симфонии – тень, отбрасываемая на мировом экране. Танец перед зеркалом. Так что это уже ничего не значит.
– Зачем же об этом думать?
– Разумеется, это наилучший выход. Вот ты говоришь, что человеческая деятельность – творчество, которое оставляет живую борозду в материи вселенной. Так человек действовал веками, ища забытья или разрешения проблемы своего личного небытия. И это личное небытие всегда окрашивалось тем, что оставлялся след, хотя бы могила на кладбище, придавленная прочным, по возможности самым прочным – чтобы был след – камнем. Смерть! Все-таки что-то оставалось после смерти.
Non omnis moriar [22]22
Не все погибнет. (лат.).
[Закрыть]. А теперь – ты понимаешь, какая разница? – omnis, omnis moriar [23]23
Все, все погибнет. (лат.).
[Закрыть]. И если даже сейчас, в войне, которую готовит Гитлер, ничего этого не произойдет… то одна мысль, что подобная возможность существует, может перечеркнуть все, уничтожить всякое желание добиваться спасения для человечества, от которого все равно ничего не останется…
И неожиданно старый Марре Шуар ликующе улыбнулся и как-то игриво взглянул на Януша. А потом каким-то детским шепотом, точно нянька, усыпляющая своего ребенка, дважды подряд повторил одну и ту же строфу:
Le vieux monde pleure encore,
Il était si doux, si joli
Que de choses bonnes pour les antiquaires
Depuis,
depuis la guerre.
Maintenant tous est énorme
Et il me semble que la paix
Sera aussi monstrueuse que la querre —
Oh, temps de la tyrannie
Démocratique,
Beau temps où il faudra s'aimer
les uns les autres
Et n'être aimé de personne… [24]24
Старый мир еще плачет.
Он был так прекрасен, так нежен!
Но после
после войны
Очень многие вещи
одним антикварам нужны.
Все огромно теперь.
И мне кажется: мир будет так же ужасен,
Как годы войны.
О век тирании
Демократической!
Время, когда будет надо друг друга любить
И жить никем не любимым…
Перевод М. Кудинова.
[Закрыть]
Януш молчал.
– Это Аполлинер, – пояснил Шуар с многозначительной улыбкой, закончив свое монотонное заклинание, которое Мышинский слушал с замиранием сердца. – Я бы хотел, чтобы одно это уцелело… среди звезд. Но это невозможно, – грустно улыбнулся он, точно оправдываясь.
Потом положил ладонь на руку Януша.
– А что вам хотелось бы сберечь?
Януш сидел, опустив голову, как-то по-детски насупившись, глядя в одну точку и машинально вертя какую-то бумажку.
– Музыку, – сказал он.
– А! Это, может быть, и уцелеет. Музыка – это игра чисел, определенных численных пропорций, а эти пропорции могут уцелеть…
– А разве число существует объективно? Разве это не формула нашего несовершенного сознания?
– Ну что ты городишь! – пожал плечами Марре Шуар. – Число? Число, конечно же, существует помимо нас, помимо нашего мира… тут я могу тебе дать честное слово.
И, неожиданно поднявшись, попрощался.
Януш простился с ним молча. Ни о какой новой встрече они не условились. Януш даже не сказал, когда и куда уезжает. Оба неуверенно произнесли:
– Au revoir [25]25
До свиданья (франц.).
[Закрыть].
Выйдя из стеклянной чайной, Януш постоял на тротуаре. Шел дождь, и пахло жареными каштанами из стоявшей на углу жаровни. В туманной перспективе бульвара загорались неоновые огни. Вокруг бурлила жизнь. Напротив чайной виднелась вывеска гостиницы «Суэц».
«А тогда неона не было», – подумал Януш.
Спустившись по бульвару, он сел в метро и, проехав до остановки Отей, вылез за Мюэтт. Без труда отыскал большой, теперь уже не современный, а отдающий устарелым «модерном» дом, где когда-то жила Ариадна.
Постояв с полчаса под дождем перед этим домом, он вернулся на улицу Мсье ле Пренс и, не ужиная, рано лег спать.
Снился ему Бургос и испанские пушки.