Текст книги "Хвала и слава. Том 2"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц)
И он крепко прижал к себе обнаженное тело Каси. В эту минуту он не думал ни о чем, и только когда уже обессиленно лежал возле нее, продолжая лишь легко гладить ее свободной правой рукой, его поразило совершенство этого тела, продуманность и предельная красота каждой его частицы. И его охватило не счастье и радость, и не разочарование, столь часто возникающее после первого соприкосновения с телом, а изумление. И то, что произошло, показалось ему чем-то великим, значительным, совершенным в своей чисто человеческой земной сути и в чисто человеческом наслаждении.
– Ох, Кася, – воскликнул он, – какие же мы глупые!
И только теперь поцеловал ее в губы.
Когда она ушла – он даже не заметил. Ему казалось, что он не спал всю ночь, так и лежал, удивленный и пораженный, так и лежал рядом с нею – счастливый. В комнате было уже совсем серо, и Каси не было рядом. И даже постель в том месте, где осталась вмятина – след ее тела, – была совсем холодной. Только рядом с постелью валялась узкая белая ленточка. Единственное доказательство, что все это не было сном.
Окно стало уже голубовато-серым, от него потянуло свежестью и какой-то небывалой тишиной: дождь прекратился и даже тучи рассеялись. Он смотрел на это окно с таким чувством, словно впервые видел эти высокие зеленые летние деревья.
В дверь постучал Франтишек:
– Вставать пора. Через полчаса лошадей подадут.
Анджей, дрожа от сырости и холода, принялся надевать белье.
– Это лето было совсем иное, чем все прежние, – сказал он, натягивая новые, «городские» носки.
IIIКак-то так получилось, что до сих пор Януш попадал в Париж весной или летом, изредка зимой. Но никогда ему не приходилось бывать там осенью. И когда он прибыл туда в октябре, его поразило и теплое гниловатое дыхание Сены и голубоватый цвет всех туманов, которые вздымались теперь над мостами. Когда он с моста Сен-Мишель, который неизвестно почему называл «наш мост», смотрел по течению реки, то видел в отдалении уже не высокие башни Трокадеро, а небольшое, казавшееся непропорционально низким здание дворца Шайо, светлые стены которого белели за опояской тумана, точно кости на пепелище.
Хотелось убедиться, что его собственное пепелище – это одновременно пепелище города, страны, Европы. Повсюду искал он следы распада – в обществе, в торговле, в литературе. Но чем больше ходил, тем больше видел: Париж остался Парижем.
Те же синие перспективы, те же площади, те же седые, почернелые, точно осмоленные, колонны и те же постылые башни, видневшиеся с террасы дворца Шайо. Вдруг ему показалось, что башни Сен-Сюльпис сравнялись, что теперь они гармонично одинаковы и уже не бросается в глаза их невыносимая диспропорция, которая всегда его так раздражала. Но тут же заметил, что более низкая башня окружена венцом лесов, там, по-видимому, идет ремонт, а он-то пришел было в восторг от смелости и решительности отцов города. Рядом торчал купол Пантеона, неизменно совершенный, и идиотские башни ложноготической Святой Клотильды. И вся эта архитектура с присущим ей размахом и щедрым использованием пространства, как всегда, поражала.
Остановившись перед зданием парламента, он оглядывал законченно-симметричную голубеющую площадь Согласия с двумя, до того похожими зданиями по обе стороны, что одно из них пришлось отметить национальным флагом. И в глубине за ними столь же законченно-симметричный и застывший в цвете фасад церкви Мадлен. А издалека над всем этим виднелись такие прелестно несимметричные, слегка подавшиеся назад купола Сакр-Кер. Они-то никогда не бывают застывшими, одинаковыми: то отливают розовым, то белым, а теперь вот светятся октябрьской лазурью.
Елисейские поля были испакощены и недоступны из-за автомобильного салона, который открылся там недавно. Чудесную эту улицу «украсили» самой провинциальной иллюминацией, наставили арок, в которые понатыкали лампочек. Все это выглядело бы весьма жалко, не будь сама улица такой величественной. Каштаны на Рон Пуан побурели и ссохлись, кое-где ветви уже обнажились, даже великолепные фонтаны не скрашивали это грустное зрелище. Зато листва платанов пожелтела очень красиво и осыпалась, спокойно кружась, словно в самом обычном лесу. Но Януш бежал отсюда, до того не нравилась ему кричащая реклама новых автомобильных марок, огромные полотняные афиши над входом в роскошные кинотеатры и вся эта провинциально-ярмарочная толчея, неприятная и дешевая, как обычно и бывает на автомобильных выставках. С иронией поглядывал он на синие и кремовые машины, вспоминая свою астматическую «Минерву», на которой ездил из Коморова в Варшаву. Даже Шушкевич говаривал ему: «Уж вы, пан граф, могли бы себе позволить колымагу получше», – и сокрушался из-за того, что Януш так мало заботится о престиже своего рода.
Отсюда он бежал к Сене.
Непреодолимое желание побывать там, где он уже бывал когда-то, заставляло его бессмысленно скитаться по всей Европе. Не так давно он посетил Гейдельберг и в ужасе убрался оттуда как можно скорее. Живописный городок был охвачен каким-то безумием, красавцы-бурши встречали друг друга гитлеровским приветствием, в «Schloss Hotel» его даже не захотели принять и пришлось поселиться в «Zum Roten Hahn», a по спокойной «Филозофенвег» разгуливали наглые молодчики в коричневых рубашках. Несмотря на все старания, он никак не мог встретиться ни с Хорстом, ни с Шельтингом и наконец догадался, что те просто не хотят или не могут с ним повидаться. Правда, один из знакомых профессоров принял его, но видно было, что этот визит ему в тягость.
В Париже – чем особенно приятен этот город – никто не обращал на него внимания и никого он не обременял. Он непременно хотел отыскать то место, где стояла «баржа» Гданского. Тогда территория выставки занимала улицы, прилегающие к мосту Александра, и почти все прибрежные эспланады. Теперь даже представить нельзя было, как это выглядело и где находились павильоны, променады и Луна-парк. Или то кафе, где пел Неволин.
Вместо того чтобы сказать себе: «Не думать, не думать!» – он, наоборот, твердил: «Где же она была? Где я думал о ней? Когда мне впервые пришла мысль о Зосе?» – и все кружил возле берега.
Как-то вечером было теплее обычного. Возле самой Сены поставили не то ресторан, не то дансинг, откуда доносилась граммофонная музыка, усиленная громкоговорителем; а может быть, это заведение открыли временно, в связи с автомобильной выставкой. Было очень тепло. Огромные платаны склоняли свои толстые стволы над водой, скидывая засохшую листву. Где-то далеко, за третьим отсюда мостом, велись учения речной пожарной охраны и красная барка посылала вверх огромные мощные струи воды, опадающие каскадами. Граммофон играл оперные арии – значит, это не дансинг. А вода в Сене была темно-синяя с сиреневым отливом, словно какое-то густое-густое вещество. На фиолетовых волнах дробились отражения желтых фонарей, всходила луна.
И тут Янушу показалось, что он нашел то место на Сене, где стояла тогда баржа. Но ведь нельзя же найти это место, как нельзя найти свою молодость. Значит, он обманывается.
По ступенькам он спустился на облицованную кромку берега. Здесь выбирали песок, складывали трубы, здесь же находилось и это заведение с музыкой, наверно, для рыболовов, и внизу, у воды, под самой стеной набережной, стояли скамьи. Януш сел на одну из скамей и стал спокойно смотреть на темнеющую воду. Двое мальчишек с удочками крутились на самом берегу – вряд ли ради скудного улова. Из ресторанчика, откуда доносились мелодии Верди, вышла молодая пара. Пожилой толстяк с удочкой прошел мимо Януша.
Януш не заметил, как на его скамью, на другой конец ее, уселся солидный господин. Только тогда и увидел, когда тот уже сидел там. На глазах у него были большие черные очки – и все же Януш, несмотря на то, что прошло много лет, сразу узнал его.
Это был Mappe Шуар.
Недавно Януш прочел в газете, что французский ученый потерял жену, скончавшуюся от болезни, вызванной опытами над радиоактивными элементами. Янушу показалось, что Mappe Шуар очень изменился; лицо его трудно было разглядеть в темноте, но вся фигура не то как-то осела, не то съежилась. И тем не менее это был, несомненно, он, Mappe Шуар с характерным его обликом; появился из небытия и возник перед Янушем так, словно они минуту назад расстались в Гейдельберге.
«Der heidelberger Teufel» [6]6
Гейдельбергский дьявол (нем.).
[Закрыть], – усмехнулся Януш.
И тут же эта усмешка исчезла, растворенная мыслью, что вот перед ним расстилается зелено-фиолетовая узкая река, а вот они – два вдовца, такие чужие друг другу, в общем-то случайные знакомые, сидят на двух концах одной скамьи и, вероятно, думают об одном и том же.
На гладь реки перед ними, как из-за кулис, выполз маленький черный буксирчик, тянущий широкую баржу, нагруженную до краев и прикрытую брезентом. Последние отблески октябрьского вечера слабо отражались на просмоленных бортах баржи, на золотистом брезенте и на карминной полосе на носу пароходика. Буксирчик пронзительно свистнул, выпустив белый плюмаж, и тут же труба его легла, словно он кланялся надвигающемуся мосту. Януш вздрогнул. Этот высокий свист, как всегда, вызвал в нем трепет и какие-то далекие ассоциации. Когда он вздрогнул, профессор повернулся и внимательно посмотрел на aero.
– Добрый вечер, – сказал Януш, не двигаясь, однако, со своего места и не протягивая руки, – добрый вечер, господин профессор. Вы меня не узнаете. Я Мышинский, приятель Гани Доус, последний раз мы виделись с вами в Гейдельберге.
Mappe Шуар тоже остался сидеть на другом конце скамьи. Казалось, он внимательно смотрит на черную баржу, исчезающую под мостом, на Януша он не взглянул. И вообще к встрече отнесся совершенно равнодушно.
– Добрый вечер, сударь. Мадам Доус недавно говорила мне о вас, – сказал он тихо. – Она сейчас в Париже, живет в отеле «Рид». Навестите ее, она, как всегда, очень несчастна.
– Как обычно, – улыбнулся Януш.
– Elle joue toujours une grande amoureuse, elle déchire les chemises avant de coucher avec quelqu'un… [7]7
Она всегда играет в страстную любовь и разрывает сорочку перед тем, как лечь с кем-нибудь в постель (франц.).
[Закрыть] – сказал с усмешкой Марре Шуар и тут же повернулся к Янушу.
– Это правда, что вы овдовели?
– Да, правда, вот уже два года.
– А моя жена скончалась два месяца назад.
– Говорят, она пала жертвой своих научных опытов?
– Точно не установлено, но все указывает на то, что это так.
– Очень грустно, что столь важные для человечества научные исследования приводят к таким последствиям, – несколько сентенциозно сказал Януш.
– О, это неизвестно, абсолютно неизвестно, – резко воскликнул вдруг Марре Шуар и, поднявшись со своего места, подсел к Янушу. – Никогда не обвиняйте науку. Ведь мы же почти ничего не знаем, мы находимся у самого подножия огромной горы. А вы обвиняете науку в смерти, чуть ли не в убийстве. Это не оправданно.
– А защищаетесь вы, профессор, с жаром. Даже с чрезмерным. Я же считаю – и впервые высказываю это, так как до сих пор просто не смел в этом сам себе признаться, – так вот, я считаю, что подобное положение ненормально. Вы там исследуете, изучаете, расщепляете, синтезируете, открываете радиоактивные элементы, более того, вызываете искусственное излучение – ну и что? А средства от смерти найти не можете. И человек, нормальный человек, такой же, как и я, только еще моложе, умирает. Умирает – и все. Для меня всегда самое ужасное – это невозможность сделать что-либо, как только наступает смерть. Выходит из комнаты врач и говорит: «Ваша жена умерла». Как так? Умерла – так надо же что-то сделать, что-то впрыснуть, что-то там взрезать.
А то извольте – умерла и все. И ребенок так же. Не может жить, потому что нарушено кровообращение, порок сердца – и не будет жить. Как это не будет жить? А зачем тогда наука? Неужели она не может наладить это самое кровообращение? Глупость какая-то. Зато в таблице элементов открыты недостающие, и открыты только на основе… на основе чего там, господин профессор?
– Наука даже насморк не может вылечить. А вы сразу хотите… смерть!
– Так какая от нее польза? И что тогда значит наука? Человек должен жить. И жена должна жить, потому что муж ее… любит. Ребенок должен жить, потому что человеку нужны дети. У вас есть дети, профессор?
– Нет.
Потянулась вторая баржа, гладко-серая, увлекаемая маленькой черной осой. На этот раз оса засвистела низко, голосом сирены, и Януш не ощутил дрожи. Свист этот не напомнил ему давние поездки еще тех, былых, детских лет жизни в Маньковке. Но все время, пока баржа проплывала перед ним, он молчал, выпрямившись, будто принимал парад. Из прибрежного ресторанчика доносились звуки марша из «Аиды».
– Этот Верди становится популярен, – произнес наконец Марре Шуар.
– Я понимаю, – продолжал Януш, распаляясь все больше и больше, – я понимаю вас, профессор, вы уклоняетесь от ответа.
Вся обстановка этого разговора была настолько необычной, что Янущ утратил ощущение реальной действительности. И эти сиреневые блики на Сене и проплывающие корабли, похожие на декорации, были какими-то условными. И эта нереальность окружающего облегчала ему разговор. Точно во сне, он был свободен от всех пут, его вдруг просто охватило отчаяние человека, который сокрушается над своей жизнью.
И все-таки буксирчик свистнул пронзительно.
– О, я помню наши беседы в Гейдельберге, – быстро отозвался, словно уступая в этом споре, Марре Шуар. – И все же вы обвиняете науку несправедливо. Предоставьте мне судить, где и за что ее можно обвинять. Вы философствуете, как Гегель и все эти немецкие… как бишь они там называются… Альфред Вебер? Что, не правда? Здесь нужно мыслить несколько точнее.
– Но вы же сами мыслите сейчас иначе, профессор. И подозреваю, что вы вдруг соскучились… даже не по Гегелю, а по Платону и по его бессмертному вознице, правящему тройкой коней.
– Вот уж нет, – запротестовал ученый.
– Но вы же сами сказали, что мы не знаем объема того, что изучаем. Не знаем, каковы пределы науки и всех ее возможностей, которые множатся с каждым днем с быстротой бактерий. И мы просто-напросто – вы уж признайте это – подобны ученикам чернокнижника, которые не могут загнать обратно вызванных ими духов.
– Довольно примитивное и избитое сравнение, – уже спокойнее сказал Марре Шуар. Весь их разговор с разных концов скамьи, потому что они находились на разных концах скамьи, хотя и сидели почти рядом, выглядел каким-то двойным монологом. Каждый произносил этот монолог так, словно внезапно почувствовал себя свободным от долгого и тяжкого запрета.
– Согласен. Но мне это так представляется, – вздохнул Януш.
– Необходимо стараться быть более объективным.
– Не могу.
– Вы еще молоды.
– Нашей молодости грозят старые авантюры.
– Что вы хотите этим сказать?
– Что наша жизнь еще не кончена. И что мы еще будем вынуждены ответить на некоторые вопросы.
– Только перед угрозой светопреставления.
– Или же нашим собственным концом. Я считаю, что смерть мужчины всегда ответ на какой-то великий вопрос фаустовского плана. Но смерть женщины – это отнюдь не ответ. А уж смерть ребенка – это и вовсе что-то бессмысленное.
– Навестите мадам Доус. Может быть, вы остановите ее на самом рубеже. Она очень близка к концу…
– Почему?
– Почему? Да именно потому, что вы сказали минуту назад. Потому, что смерть женщины не является ответом ни на какой вопрос.
– Хорошо, но скажите мне правду, профессор, удалось ли вам ответить в жизни хоть на один вопрос?
– Разумеется, нет, – после минутной паузы отозвался Марре Шуар. – Разумеется, ни на один вопрос я не ответил. Но вы и понятия не имеете, какие я вопросы ставлю. Вы разбираетесь в проблемах современной науки? – спросил он уже другим тоном.
– Ну что вы, я же не ученый.
– Значит, не можете и представить, какого уровня она сейчас достигла. И каковы были мои вопросы. Ну а теперь мне пора.
– Нет, нет, профессор, не уходите так сразу.
Несмотря на свое намерение, Mappe Шуар не двинулся с места, на него словно нашло какое-то оцепенение. Из ресторанчика вновь донеслась музыка. Владелец его определенно был поклонником Верди. Дверь кабачка, видимо, не закрыли, потому что пение доносилось теперь очень отчетливо. Это был дуэт из второго акта «Травиаты». Безупречное сопрано выпевало сложные колоратуры на слове «sacrificio» [8]8
Жертвую (итал.).
[Закрыть], a красивый, чистый баритон успокаивал несчастную Виолетту, с каким-то самодовольством уговаривая ее. «Piangi, piangi [9]9
Плачь, плачь (итал.).
[Закрыть], – восклицал баритон то шепотом, то мелодраматическим mezza voce [10]10
Вполголоса (итал.).
[Закрыть]. – Piangi, piangi». Плачь же, плачь, женщина, говорил он, плачь над своей судьбой, и чем больше ты будешь плакать, тем больше я буду тебя утешать. Mappe Шуар встрепенулся.
– Вы слышите? Это «Травиата», или «Дама с камелиями». Квинтэссенция девятнадцатого века. Этот баритон уговаривает кокотку, чтобы она бросила его сына Альфреда. И она бросает Альфреда. А почему? Потому что иначе сестра Альфреда не может сделать удачную партию – выйти за маркиза. А маркиз не женится на ней потому, что ее брат живет с кокоткой, с этой самой Виолеттой. Все это очень сложно и вместе с тем далеко не так сложно, как может показаться. Двое молодых, любящих друг друга людей расстаются только потому, что некая девица хочет выйти замуж за маркиза – ради денег, разумеется. Вот они, проблемы девятнадцатого века.
– У нас несколько иные проблемы.
– Вы и не представляете, насколько иные…
– Вы сегодня приписываете мне полнейшее незнание окружающего мира.
– Да ведь этого никто не представляет. Вы понимаете? Никто. Одни мы еще что-то такое знаем, да и то…
– Что? – глуповато спросил Януш.
– Взять хотя бы эту самую «Травиату». Каждая вещь на свете что-то значит. Вот и «Травиата» в свое время что-то значила. Мы – общество спокойное, следуем намеченным путем. Дорогой прогресса. Прогресса социального, экономического, мы богатеем, созреваем… Сестра Альфреда должна выйти за своего маркиза, и дорога перед ними прямая и ясная. Вез всяких осложнений. Там, правда, тоже будут какие-то войны, только войны вроде той, что вел Наполеон III в Италии. И великие идеи будут торжествовать. К примеру, что может быть более великого, чем идея объединения Италии? Как все прекрасно, благородно, цельно. И какое спокойствие, словно на парижской выставке. Правда, война с пруссаками была немножко иная, этакая неуютная… И тут еще эта Коммуна, гм-гм… Зато уж потом никакой войны.
– Как это никакой войны? – удивился Януш.
– Я имею в виду то время, когда пели «Травиату». «Piangi, piangi!» – с яростью передразнил он пение баритона.
В этот момент дверь, видимо, захлопнули – пение стихло.
– Но война-то все-таки разразилась! – воскликнул Януш.
– Это не имеет никакого значения или, скажем, лишь весьма относительное. Но вот то, что сюда приехала из Варшавы эта ваша…
– Кто? – спросил Януш.
Марре Шуар встал перед сидящим Янушем, вытянув руку, а другою снимая очки. Януш разглядел в сумерках, что с глазами у него что-то не в порядке. Но он не посмел спросить об этом.
– Вы хотели бы еще поговорить со мной? – спросил профессор. – А то сейчас мне действительно некогда.
– Очень бы хотел, – искренне сказал Мышинский.
– Ну, тогда мы можем встретиться послезавтра в четыре.
И он назвал ему небольшую чайную недалеко от бульвара Сен-Мишель.
Итак, Януш узнал, что Ганя живет в отеле «Риц». Отправился он туда после полудня. Роскошный холл с массой светлых ковров и позолоты был словно нз плохого фильма. Позолота и хрусталь так и сверкали. За такой же сверкающей стойкой сидел знаменитый портье.
– Bonjour, monsieur le comte [11]11
Здравствуйте, господин граф (франц.).
[Закрыть], – приветствовал он Януша, хотя тот впервые появился в этом храме.
– Est-que madame Daws n'a pas changé le nom? [12]12
А что, мадам Доус не переменила фамилию? (франц.).
[Закрыть] – вежливо спросил Януш.
– Pas pour le moment, – предупредительно ответил мсье Жак. – L'appartement non plus. Elle habite au premier… [13]13
Пока что нет. И номер тот же, на втором этаже (франц.).
[Закрыть]
Януш попросил передать мадам Доус, что внизу ее ждет Мышинский. Мсье Жак тут же соединился с Ганиным номером.
– Madame, monsieur le comte Myszynski est en bas… Non, madame, le comte… ne me corrigez pas, madame, ce n'est pas le prince Myszecki, c'est le comte Myszynski… [14]14
Мадам, здесь внизу граф Мышинский… Нет, мадам, граф…
Нет, нет, не нужно поправлять меня, мадам, это не князь Мышинский, а граф Мышинский… (франц.)
[Закрыть]
Януш подсказал ему свое имя, мсье Жак повторил его безошибочно:
– Oui, madame, monsieur Janusz… Ah, je suis bien content… – Madame dit qu'elle sera heureuse de vous recevoir [15]15
Да, мадам, мсье Януш… Очень рад… Мадам просит передать, что она будет счастлива принять вас (франц.).
[Закрыть], – обратился он к Янушу.
Януш потащился по лестнице на второй этаж. Толщина устилавшего лестницу ковра раздражала его, а тут еще повсюду этот кремово-розовый цвет. На площадках стояли розовые кресла и торшеры с огромными абажурами, с которых, точно слезы, свисали бусины.
Он постучал в огромную лакированную белую сверкающую дверь, на которой виднелся маленький золотой номер.
– Come in [16]16
Войдите! (англ.)
[Закрыть], – послышалось у самой двери. Открыв дверь, он почти налетел на Ганю.
Та бросилась ему на шею, болтая что-то бессвязное на всех языках сразу, зацепилась брильянтовой брошью и никак не могла отцепить ее от его лацкана, то и дело закидывала на него огромные розовые, свисающие рукава своего атласного «домашнего платья». А он так и не мог ее разглядеть.
– Какой ужасный номер, – воскликнула она, отступив на несколько шагов, – тут все розовое – и мне тоже приходится одеваться в розовое! А розовое мне не к лицу, я просто не выношу этот цвет.
Действительно, «апартамент» был ужасен. Огромные высокие комнаты и белая лакированная мебель, обитая розовой материей, затканной белыми птицами; Януш разглядывал кресла, абажуры с бахромой и плотные «роскошные» гардины, боясь взглянуть на Ганю.
– Почему ты не живешь у себя, на улице Любек? – задал он первый вопрос.
– На улице Любек? В этой громадине? А что мне там одной делать?
– А мисс Зилберстайн?
– Вспомнил тоже! Мисс Зилберстайн – это же древние времена, с той поры я уже переменила пятнадцать секретарш и с десяток аккомпаниаторш…
– А сейчас?
– А сейчас у меня никого. Обеднела.
– Ну да?
– Уверяю тебя. Ты и не представляешь, сколько я за последнее время потеряла. Не говоря уже о кризисе. После кризиса было наладилось. И снова акции ужасно упали.
– Что ты говоришь? А я думал, что они пошли в гору…
– Только оружейные.
– А у тебя их нет, оружейных? Не держишь?
– Было несколько Крезо-Шнейдер, но как только я узнала, что он во время войны продавал пушки и тем и этим… так сразу же избавилась от них.
– Странно ты изъясняешься, – Януш присел на розовое кресло, все еще разглядывая розовые бархатные портьеры, – об акционерном обществе говоришь «он»…
– А потому, что я всегда представляю себе этакого старого Крезо… ну, такого вот переодетого кота в очках, в семимильных сапогах, сидит он в огромной несгораемой кассе и держит в руках все акции. И лично вручает их. Так как-то лучше представлять себе эти страшные вещи. И думать, что все эти пушки находятся там прямо в банках и что они их видят. Потому что когда пушками торгуют заочно, то это просто ужасно.
Януш поднял глаза на Ганю. Полная развалина. Эти две глубокие морщины от носа к уголкам рта, а самое главное – дряблая, увядшая кожа на шее.
«Сколько ей может быть лет? – подумал он. – Ведь она совсем еще не старая женщина. – И быстро прикинул в уме: – В Одессе ей было лет двадцать, значит, теперь около сорока. Сорель выглядела моложе и в восемьдесят. Польки всегда быстро стареют», – подумал он.
Ведь он видел Ганю еще не так давно, на том последнем концерте в филармонии, когда пела Эльжбета. Три-четыре года назад. Миссис Доус выглядела тогда просто прекрасно.
– Поешь? – небрежно спросил Януш.
Ганя стояла посреди огромного салона, в некотором отдалении от Януша.
«О нет, – подумал он, – она еще очень хороша».
Ганя уже не казалась маленькой и хрупкой, теперь это была пышная, великолепная женщина, розовый атлас выгодно оттенял ее, и, конечно, это были только слова, будто розовый цвет ей не к лицу. «Риц» мог обивать свою мебель как угодно (хотя этот розовый цвет был рассчитан на пожилых женщин при вечернем освещении), Ганя отнюдь не стала бы одеваться в персиковый атлас, если бы он ей не шел. Присмотревшись к ней, Януш понял, что одряхление таилось не в морщинах лица и шеи. Нет, оно было в глазах Гани. Из больших и выразительных они стали маленькими, а может быть, так только казалось, потому что они померкли и в них затаилось беспокойство. Это была не наружная, телесная дряхлость, а внутренняя – одряхление всей жизни человеческой.
– Поешь? – повторил Януш.
– И думать об этом забыла, – махнула рукой Ганя. – Выпьешь чего-нибудь? – и тут же позвонила лакею. По одному этому жесту Януш понял, что она и в самом деле не думает о пении.
– Эта мерзавка Эльжбета Шиллер… – начала она, пододвигая столик к Янушу. И по тому, как она суетилась, передвигала мебель и крутилась по комнате, сразу становилось ясно, что Ганя никогда и не была светской дамой и все еще вела себя так, словно находилась в дворницкой или, пожалуй, даже в деревенской хате, низкой и закопченной, и как-то странно было, что она не вытирает подвинутого столика передником и что этого передника нет на ней.
– Эта мерзавка Эльжбета Шиллер, – повторила она, – столько лет водила меня за нос, таскала по всей Европе и Америке взад-вперед, только чтобы я была свидетельницей ее триумфов и чтобы платила ей за занятия по пятьдесят долларов за час. За час?.. Да она и четверти часа со мной не занималась. Она же великолепно знала, что из этого ничего не получится, но ей было выгодно иметь меня в своей свите. А платья, какие платья она велела мне надевать на раутах, чтобы ее появление выглядело поэффектнее… Редкая подлость!
– А что она сейчас поделывает? Я давно уже не слышал о ней.
– Сидит в Лондоне со своим гнусным Рубинштейном. Тоже мне удовольствие. А впрочем, все на свете имеет свой конец – придет конец и ее голосу. Да, да, придет… – с торжеством произнесла Ганя, продолжая метаться по комнате. – Хоть и говорят, что она получила ангажемент на будущий год в Метрополитен-опера. Впрочем, там теперь поют только бывшие знаменитости.
Нагловатый хорошенький юнец в белой куртке появился в комнате и, не отрываясь, многозначительно уставился на «мадам».
– Что ты будешь пить? – спросила Ганя.
– С удовольствием выпил бы чаю.
– Может, что-нибудь покрепче? Виски? Портвейн?
– Нет, нет.
– Ну хорошо. А мне виски, – обратилась она к юнцу.
Смазливый щенок, небрежно кивнув, исчез.
– Ну, что ты скажешь? Видел, как он на меня смотрит? Нравлюсь ему.
Януш грустно усмехнулся.
– А вдруг ему просто на днях надо платить очередной взнос за мебель, потому что он женится?
– Ох, до чего ты ужасен, вечно все должен испортить своим цинизмом!
– Это не цинизм, Ганя, это знание жизни.
– И самое страшное, что ты прав. Он мне даже уже сказал, что женится.
Януш рассмеялся.
– Ах, Ганя, Ганя…
На огромном серебряном подносе прибыл чай в маленьком чайничке и два миниатюрных тоста в салфетке. Красивый юнец налил виски в рюмку, а затем перелил его в высокий стакан, наполовину заполненный льдом.
– И до чего они тут скупые, – вздохнула Ганя. – В Америке хоть за свои деньги имеешь сколько хочешь. А тут… – И она махнула рукой.
Красавчик независимо удалился.
– А почему ты, собственно, здесь сидишь? – спросил Януш.
– А где же мне еще сидеть? Нью-Йорк мне просто осточертел…
– А муж?
– Я развелась.
– Вот это чудесно, – обрадовался Януш.
– Ну и сижу, а что? – неожиданно взорвалась Ганя. – Приходится сидеть, потому что сужусь со своим компаньоном. Из-за денег. Ведь оказалось, что он меня страшно надувал.
– Кто он?
– Да Дюмарк. Мой компаньон. Мы же, как ты знаешь, основали тут небольшую парфюмерную фабрику. Он выпускал духи, отправлял в Нью-Йорк – частично контрабандой, иначе пошлина меня разорила бы, – а я продавала.
– Ради бога, Ганя! – воскликнул Януш, глядя на ее красивые руки. На них был чудесный серый жемчуг. – Изумруды ты уже не носишь? – спросил он, беря ее за руку.
– Продала! Представь себе, продала!
– Зачем?
– Ах, надоели. Да и деньги на процесс нужны. Нет, ты представь себе, этот самый Дюфур…
– Какой Дюфур?
– Ну, Дюмарк, вечно я путаю эти французские имена.
Януш заметил, что Ганя не только не избавилась от своего провинциального одесского акцента, из-за которого ее никак нельзя было принять за варшавянку, но стала говорить по-польски еще хуже, совсем уж с русским выговором.
– Ради бога, почему ты говоришь с таким акцентом?
– О господи, ну что ты меня все время перебиваешь всякими глупыми вопросами! Я тебе о таких важных вещах рассказываю, а ты про акцент. Верно, потому, что все эти княгини да графини так ко мне и лезут, просто отогнать не могу.
– И тянут с тебя деньги.
– Я стараюсь отделываться, только не всегда получается. Они ведь и в самом деле такие несчастные, боже мой, такие несчастные…
Януш пожал плечами.
– Так вот, представь себе, этот самый Дюфур или Дюмарк, как бишь его там, делал эти духи на мои деньги и часть присылал мне, а часть сбывал на сторону – либо здесь же, либо высылал в Вену и во Франкфурт. И как раз моя приятельница княгиня Шаховская его на этом накрыла…
Януш просто не узнавал Ганю. Выпив несколько глотков виски, от чего на лице у нее выступили пятна, она с таким жаром принялась рассказывать о проделках злополучного француза, точно от этого зависели по крайней мере судьбы мира.
Януга остановил ее излияния.
– Дорогая, а тебе в самом деле нужна эта фабричка?
Ганя, осекшись на полуслове, резко встала и, приоткрыв рот и склонив голову, задумалась.
– А что мне делать, если ее не будет? Эти духи – сейчас вся моя жизнь. И вот этот негодяй, Дюрок, нет, ты только представь, хочет на мне заработать, устраивает какие-то закулисные сделки и вырывает у меня прямо вот отсюда, – Ганя показала откуда, – прямо из сердца вырывает черт знает какие деньги!
Януш вновь положил ладонь на ее руку.
– Подумай сама, ведь ты же не можешь тягаться с известными парфюмерными фирмами, а значит, все это будет только торговлишкой или жалким гешефтмахерством. Да и что может сделать этот Дюрок, Дюфур или Дюкюль? Ведь это же гроши, а на мировом рынке вечно будут царить только прославленные фирмы, те, что дают в «Vogue» рекламу на целую страницу.
– О, какая чудесная реклама была у нас! А знаешь, что мне пришло в голову? Надо бы снять этого мальчика, который приносил чай, в рубашке и в шляпе. Как ты думаешь, что ему больше пойдет: канотье или панама?
– Ну кто теперь носит панамы, Ганя!
– Ах, да, верно. А вот Каликст в Одессе в жаркие дни, когда одевался в цивильное, носил панамы, такие плетеные… тоненькие, тоненькие…
И, оборвав свою болтовню, Ганя вдруг замолчала, глядя куда-то в сторону. Верно, увидела там панаму, в которой ходил в Одессе Каликст.
– Помнишь, тогда были в моде такие ботинки с круглыми искривленными носками. На собак похожие. Они еще так забавно назывались…
Януш улыбнулся.
– Это гораздо раньше, когда я еще совсем мальчишкой был.