Текст книги ""Райские хутора" и другие рассказы"
Автор книги: Ярослав Священник (Шипов)
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
За тенью
Баба Гаша из деревни Рысово Новгородской области рассказывала мне, как вскоре после войны, году, кажется, в сорок шестом, а может, и в сорок пятом, проходили через ее деревню немцы. Несколько раз. Когда парами, а когда и поодиночке.
Она не могла точно вспомнить причину, вынуждавшую их возвращаться из плена пешим путем: не то обворованные, не то проигравшиеся, не то отставшие от эшелонов, – ну да речь о другом: шли.
Рысово было в ту пору обыкновенной разоренной мором и голодом деревенькой дворов до тридцати – малолюдной и почти без мужиков. Хотя прежде здесь насчитывалось более сотни изб, но это давно, до коллективизации. Самым дорогим достоянием послевоенных рысовских хором были скорбные фотографии погибших родственников. У бабы Гаши погиб на войне муж Николай. Строгий и ясный лик его осенял из фотографической потусторонности все остававшиеся этому дому дни и ночи.
И вот в такую деревню, в такой дом приходили немцы. За скудный харч, за ночлег в сарае они выполняли посильный труд по двору и шли дальше. Никто их не обижал, разве только несмышленый народ – ребятишки: то освистают, то «немец – перец – колбаса», а то и камнем вдогонку запустят, – взрослые же относились к ходокам бесстрастно. По молодости я недоумевал: как так? Баба Гаша в ответ начинала смеяться – вздрагивая плечами, но совершенно молчком: у нее был только один зуб, и рта она не раскрывала – стеснялась. Я же еще более горячился, мол, как же так: может, именно они и убили вашего Николая, а вы?.. В мгновение она становилась серьезной и тихо соглашалась: да, может. Потом, жалостливо поглядев на меня, спрашивала:
– А что же оставалось делать?.. Смотреть, как они сгинут с голоду? Подкармливали… Мужики вон наши – все калеками повозвертались: у кого ноги нет, у кого – руки, кто – контуженый, в ком – дырок, как в решете, а и те – дадут работенку да и покормят…
Как-то двое немцев подрядились поправить ей загородку. Сделали. Потом, стало быть, сидят в избе за столом и лопают постные щи с ржаным хлебом. Тут заявляется бригадир – он с костылем шастал, и костыль этот самодельный сильно по полу громыхал. «О-о, – говорит, – да у тебя гости! Кто ж такие?»
Агафья – а тогда она была не бабой Гашей, а колхозницей Агафьей Орловой – и отзываться на этот пустой вопрос не стала. «Не помню, косили мы в тот день или лен теребили: еще до рассвета из дома ушла, а вернулась аж к вечеру – сил никаких нет, а он с глупостями, будто не видит сам, кто они».
А бригадир и говорит: «Форма вроде германского образца, а сами что-то на немцев и не похожи».
Агафья отвечает ему: мол, немцы, документы показывали, из плена идут. Они достают документы, протягивают бригадиру, а тот лишь отмахивается: не верю, дескать, подделка.
Тогда один заявляет: «Я – Вебер, он – Браун», – интересно, что фамилии эти баба Гаша запомнила, но произносила на свой лад: «Вебирь и Бряун».
Бригадир им снова напоперек: «Бывают такие Вебер и Браун, что и не германцы вовсе». Они разобиделись и стоят на своем: мы не другие какие-нибудь. А он опять: «Что я, германцев не видывал? Не знаю, как они робят? У них, – говорит, – души в безнадежной трезвости пребывают, потому робят они справно. А вы понаделали – кое-как: столбы неровно стоят, жердины приколочены криво, а грязи, грязи понатоптали», – и рукою махнул.
«Ну, значит, – рассказывала мне баба Гаша, – они исть перестали, вынают из карманов нарочитые тряпочки – ложки завертывать. Сперва, конечно, вытерли ложки этими тряпочками – чисто-начисто, потом завернули, поспрятывали, поднялись – ну, как тебе по команде! – и ушли. Да: «спасибо» сказали… Мне и ладно: ушли так ушли, мне и до изгороди дела не было: лишь бы крепко, чтобы скотина не забредала. Дал бригадир наряд на завтра, вышла я за ним на крыльцо, глядь: немцы работу свою нарушают. Что ж ты, говорю, ирод хромой, натворил? Из-за тебя они теперь разорят все, бросят да и уйдут. Не бросят, говорит. И пошкандыбал себе. Ну, утром собирает он нас на работу, гляжу – все порушено: ох и посмеялись бабы-то надо мной! Зашла, правда, в сарайку– спят работнички… Что делать? Оставила на крыльце чугунок с остатками щей, сковородкой прикрыла, а на сковородку еще утюг сверху – чтобы, значит, кошки с собаками не залезли. А когда воротилась, все уже было переделано: столбушок к столбушку, жердина к жердине, где понакопано было – дерн, дорожка песочком посыпана… Одно слово – германцы».
Приходили и еще, но тех баба Гаша перезабыла, а этот случай запомнился. Вероятно, из-за вмешательства бригадира, вмешательства, придавшего событию неожиданный поворот. Бригадир, кстати говоря, последнее свое ранение получил на одной из центральных улиц Берлина.
Ходоки эти появлялись нечасто, тем не менее встречи с ними были достаточно заурядны; в селе, где стоит церковь и где погост, на котором покоятся теперь смиренные косточки Агафьи Орловой, немцы даже захаживали в храм помолиться, и никто их не выгонял, никто не трогал, хотя знали, что веры они – иной.
Понятно, что пешком пробирались только те, у которых лучшего выбора не было. Однако сдается мне, что путешественники, отроду не полагавшиеся на авось, имели весьма точное представление о характерах и обычаях народа, через землю которого им – отвоевавшимся – предстояло проходить без оружия и без всякой еды.
Они не могли не знать, что русские после драки кулаками не машут, они должны были догадываться, что злопамятство здесь не в чести, им дано было увидеть – и в дни опьяняющего триумфа, и в дни бесславия своего, – как милосерден этот народ к убогим, нищим, к попавшим в беду.
– Вы с ними вроде бы как со странниками? – уточнял я у бабы Гаши.
– Что ты, желанный! Странников в хоромине спать укладывали, а этих – нет: в баньке там или в сарае каком, а в доме – в доме нет… Встанут утречком, выйдут на дорогу и бредут: куда тень – туда и они. Так и шли за своей тенью.
Должник
Андрей Скрябнев – добросовестный ученик новейших оракулов – был убежден, что человек не только предполагает, но и располагает, и даже война не сумела вышибить эту уверенность из его стриженой головы.
«Люба, – писал он жене летом сорок пятого года, – как я и обещал, возвертаюсь в целости и сохранности».
Тут удачливого бойца перевезли в Маньчжурию, где еще до начала боев он подорвался на мине – смерть приняла его в уготованные объятия без задержки.
– Дурак! – сказала бабка Маруся, прочитав похоронку. – Дообещался! – Она утверждала, что погиб он исключительно из-за письма. – Мыслимо ли: от гибели зарекаться?! Дурак пятилетошний.
– Поч-че-му-у «пят-ти-ле-тош-ний»? – всхлипывала Люба.
– У пятилеток выучился планы строить: столь зерна, столь картофеля, энтова числа посеем, энтова сожнем… Дурак.
– Не ду-у-рак! – обиделась Люба. – Все же у-учетчик!
– А что, учетчик не бывает дурак? Первый дурак и есть! Справный мужик каким-никаким ремеслом владеет: тот, скажем, плотник, тот – кузнец, тот – пастух… Это уж совсем напрасные, те учетчики… И чего ты в нем только нашла?
– Га-ли-фе-э-э! – заревела новоявленная вдова. – Д и-го-на-ле-вы-е-э-э…
– Ну да оно и ты дура, – вздохнула мать. – Какой с тебя спрос-то?.. Эх, Андрюша-Андрю-у-шень-ка-а!.. На кого же ты нас о-оста-а-вил?.. – И обе женщины зарыдали в голос.
Лучшее средство от скорбей – новые скорби: не успело пролиться вдоволь слез, как земля вздрогнула и гулкое эхо разнеслось по окрестным лесам – это двенадцатилетний Петька Скрябнев вышел с фугасом на голавля. Петька и прежде глушил рыбу, и Люба не сильно ругалась – есть что-то надо было… Да и хлопало тихохонько, бестревожно. Но на сей раз взрыв получился страшеннейший: он потряс – в том смысле, что тряханул – Любу, и она испугалась.
– Должно, новый склад отыскал – с большими бонбами, – определила бабка Маруся. – Сам-то не сгинул ли?..
Однако Петькин черед еще не наступил, и даже кое-какой рыбешкой перепало разжиться – ее вместе с поворотом реки забросило в поле.
– Ты вот что, – сказала бабка Маруся дочери. – Пока он не подзорвался да не отправился вослед за отцом, катись-ка к Наталье – сколь уж она тебя звала, с сорок второго, чай…
Так Петька Скрябнев попал в Москву.
Тетка Наталья, служившая в офицерской столовой кавалерийской школы, устроила Любу к себе и договорилась насчет жилья – койки в бараке.
– Утрамбуетесь: он у тебя доходяга – чисто клоп, да и ты не больно кругла. А там видно будет: может, уедет кто или помрет – коечка и освободится.
В ту пору, как, впрочем, и сегодня, необычайное распространение имели преступные нравы. Это закономерно: народные бедствия благоприятны для волков, ворон и воров.
Подростки и прочая мелюзга сбивались в кодлы, враждовавшие из-за несуразных причин, а то и беспричинно: «Сокольники» шли на «Измайлово», «Роща» на «Пресню»…
Наивные участники баталий не ведали, что в сложнейшей алхимии преступных дел им отводилась роль раствора для кристаллизации будущих душегубов.
На берегах Таракановки обреталась кодла, именовавшаяся «Хорошевкой». Атаманил в ней Валерка Бакшеев по кличке Бак. Было ему лет семнадцать: фикса, папиросочка в углу рта, надвинутая на глаза кепка, «ша, падла», «попишу-порежу» – все как положено. Хатой Валерке служила одна из землянок, вырытых в склоне оврага, по днищу которого Таракановка и текла. Землянки появились летом сорок первого года после ночной бомбежки, спалившей эту окраинную слободу. Бараки потом отстроили заново, а землянки остались вместо погребов.
Однажды Петьку силком приволокли к Баку. Расспрос был дотошным и длился долго. Выпроводив новичка, Бак приказал своим: «Не трогать».
Целый год Петьку никто «не трогал». Он ходил в школу, играл в войну, а зимой еще катался с горы на салазках: саней тогда не было, из толстого стального прута гнули салазки, на полозьях которых, друг за дружкою, устанавливалось до пяти человек.
Видел Петька и побоища: «Сокол» на «Хорошевку», «Тушино» на «Хорошевку». Собиралось человек по шестьдесят-семьдесят с каждой стороны, дрались всякий раз в овраге. Как правило, ограничивались «кровянками» – множеством разбитых носов, легкой поножовщиной, но случались и более грозные кровопролития.
Осенью с обрыва сброшен был к реке «воронок» – один милиционер погиб. Зимой проломили лбы двоим хорошевским.
Горячие эти события привораживали Петьку: всякий раз он оказывался рядом. И, не вовлеченный в общую суматоху, то и дело примечал откровения, досужему взору не предназначенные. Он знал, что неугодный милиционер был по-тихому убит участковым Аверкиным: громила Аверкин попридержал его под каким-то предлогом возле машины и свалил ударом кулака по затылку. Появился Бакшеев; труп затолкали в кабину, и Аверкин убежал к месту побоища, где прибывшая с «воронком» группа усердствовала на ниве пресечения беспорядков. Бак свистнул, Хорошевские, бросая колья, побежали наверх, и, когда набралось человек двадцать, машину столкнули. Перевернувшись на дне оврага, она загорелась и взорвалась.
В другой раз Петька, наблюдая за ходом сражения с командных высот, увидел, как из находящейся неподалеку «штабной» землянки вышел Бак и… главарь вражеской кодлы. Покачиваясь, они пожали друг другу руки и разошлись.
– Из шинелки! – крикнул Бакшеев вслед.
Не останавливаясь, чужак на мгновение обернулся и успокаивающе кивнул. Тогда-то двое хорошевских и погибли: один был одет в шинельного сукна полупальтишко, другой носил шлем, сшитый из такого же материала. Хоронили обоих на Ваганьковском кладбище, хоронили с пышностью, непривычной для тех времен: духовой оркестр, венки с живыми цветами, – а была зима… Особо тронула родственников сострадательность кладбищенского начальства, взявшего на казенный счет похороны, памятники и оградки.
Петька догадывался, что за погибельными этими случаями кроются тайные какие-то причины, смысла которых он, как ни старался, а угадать не мог.
Летом добрался Бак и до Петьки.
– Ты, кажется, говорил, что в лесу около вашей деревни… – Дело ему поручалось секретное. – Если выгорит – при деньгах будешь.
А деньги Петьке были нужны. Не для себя: матери босоножки-«танкетки» купить. А то бабы в бараке смеялись: «Любка все в кирзачах да в кирзачах – ни один кавалер танцевать не приглашает».
В назначенное утро на мосту через Таракановку приостановилась трехтонка. Быстренько – как наставлял Бак – Петька вскарабкался через борт и зарылся в солому, машина тронулась.
В Москву они привезли полный кузов взрывчатки.
Люба плакала, умоляла сына держаться подальше от греха, но червонцы взяла и босоножки купила.
Поездкой этой Петька заслужил такое доверие, что через неделю был призван в стремные и целыми днями пропадал теперь у ворот Ваганькова рядом с безногим попрошайкой. Иногда безногий отправлял его выследить какого-нибудь гражданина. Прячась за памятниками и деревьями, Петька наблюдал, а потом отчитывался перед калекой.
В те годы посреди Ваганькова стояли жилые дома: двухэтажный барак обслуги и хутор сторожа. По временам здесь собирались выдающиеся мастера отечественного беззакония, и тогда выставлялась охрана. Вот и сейчас на кладбище пребывал фраер всесоюзной размашистости.
На переговоры с ним почти каждый день заявлялся крупный штатский начальник. Оставив черный ЗИС возле рынка, он покупал букетик цветов и спешил на кладбище. Пройдя непрямым путем в дальний угол, останавливался перед старинным памятником. Если вокруг было спокойно, рядом с ним оказывался всесоюзный пахан и начинались переговоры. Петькина задача была – крутиться в некоторой отдаленности и при первых же признаках тревоги поднимать шум. Ближние подступы охранялись скорыми на руку молодцами. Застоявшись, собеседники начинали прогуливаться по аллее туда-сюда. Петька, по случайности, однажды наткнулся на них и услыхал обрывочек разговора.
– А! Ерунда какая-то, – поделился он с безногим наставником. – Про канал какой-то да про канал…
– Под строительство канала, брат, всегда устраивается амнистия, – вздохнул калека, – а за амнистию властям надо платить, – и очень большие деньги.
Петькина благонадежность – совершенно в духе ратных традиций – была отмечена наградным оружием – пистолетом системы «Вальтер».
Дальнейшее течение его жизни делается в этот момент как будто бы предсказуемым, однако обстоятельствам вновь угодно было распорядиться по-своему: могущественный пахан внезапно скончался.
– На игле, – объяснил инвалид, многозначительно подмигивая. – Что-то не то вколол. – И пожал плечами: – Бывает…
Убрали его в свежезасыпанную могилу: разрыли, бросили на чужой гроб и вновь закопали.
Пока в коридорах двухэтажного дома утверждалась новая власть, Петька за ненадобностью отдалился. А осенью он пошел в ремеслуху, и времени на рисковое подвижничество хватать не стало.
Тут, не без содействия коварных «танкеток», охмурила мать дядю Володю-конюха из кавалерийской школы.
– Чего ты в нем нашла, Любк? – дивились бабы. – Старый и навозом воняет.
– Дак ведь блондин! – изумлялась Люба.
Этот дядя Володя, сам того не ведая, привел Петьку к краю наземного бытия.
– Ты вот что, – сказал однажды Бакшеев, – насчет завтрашнего слыхал?
Петька знал, что на завтра назначено очередное побоище.
– Пора тебе, – усмехнулся Бак. – Созрел… Ты в фуфайчонке будешь?
Петька кивнул: кроме материной телогрейки, ему и надеть-то нечего было.
– И в этих валенках?.. Заметано, – Бак направился своей дорогой.
И тут вдруг в Петькином сознании яснее ясного изобразилось: это – смерть. «Фуфайчонка» связалась с «шинелкой», появление дяди Володи – с возвращением отца одного из погибших. Предчувствия Петькины были верны – Бак не любил, когда рядом с мальцами возникали мужчины не из преступной среды: боялся, что ребятишки болтанут лишнее, заложат его, и в сомнительных ситуациях легко расходовал их. На всякий случай… Правда, второй мальчишечка прибит был тогда по ошибке: шлем у него из такого же сукна оказался.
Что было делать? Где защиты искать?.. Милиционер Аверкин – с Бакшеевым заодно, на Ваганькове власть сменилась… Конюх дядя Володя? А что он может? Ну, завтра прикроет, оборонит, а послезавтра? А через пять, семь, десять дней? Конюх, он – то в конюшне, то в казарме, а Бак – рядом всегда. Тут уж не выкрутишься. И Петька пошел…
В минуту, когда чужаки, наведенные главарем, стали оттеснять его от хорошевских, Петька выхватил из кармана наградной «Вальтер» и пальнул прямо перед собой… Потом еще и еще. Ни в кого он не попадал – уж очень сильно подбрасывало руку при выстрелах, – но баталия сразу же завершилась: обе стороны бросились в паническое отступление. Возвращался Петька один. Бакшеев, стоявший у входа в землянку, молча провожал его взглядом: стрельба оказалась для атамана неожиданностью, и надо было установить, кто именно облагодетельствовал ребятенка пушечкой, чтобы случаем не задеть интересы каких-то больших людей.
Вскоре в барак заявилась неизвестная никому бабенка, порасцарапала Любе физиономию, и на этом роман с духовитым блондином закончился.
Минуло три года. Петька одолел курс наук и пошел в домоуправление слесарем, мать устроилась дворничихой туда же, получили они комнатушку в полуподвале, и началась новая жизнь. В пять утра – на тротуар: сметай пыль, сгребай снег, лед скалывай. Подсобит Петька матери, а потом весь день бегает: тут батарея протекла, там труба засорилась… Публика была неплохая: офицеры, генералы, тренер футбольной команды, велогонщик, министр, шофер легендарного полководца, два писателя… И ребятишки хорошие: мастерят самокаты на шарикоподшипниках, гоняют в футбол, зимой каток заливают, и никаких тебе кодл. Таракановка, Ваганьково – все это провалилось куда-то в прошлое, хотя и оставалось рядом. По вечерам – снова тротуар, снова – лом, скребок, лопата или метла с совком. Москву тогда чистили так, что и среди зимы асфальт был словно летний.
В свой срок ушел Петька в армию, в свой срок вернулся к унитазам и стоякам. Глядь, а у матери новый хахаль – завалященький старикашка такой.
– Больно уж неказист, мам.
– Зато моряк, Петенька: китель – черный, брюки – клеш, а на боку, – Люба закатила глаза, – кинжал…
– Кортик называется… Тогда конечно.
Стал Петька замечать, что время жизни его вдруг задергалось. Если, к примеру, футбольный матч на «Динамо» тянулся, как и прежде, едва не вечность, то некоторые месяцы и даже годы проскакивали в один миг: год – и нет бараков, а на их месте возводятся железобетонные здания; другой – и на кладбище никаких следов от жилья не осталось; третий, пятый… Понеслось время безудержно.
Давно уже нет бабки, умерла мать, затерялся в бескрайних просторах отечества злоумышленный человек Бакшеев. А Петька обрел жену, детей и квартиру и с неослабевающим упорством продолжал укрощать московский водопровод.
Дело шло к пятидесяти годам, взрослели дети. Привязалось к Петру Андреевичу Скрябневу неизъяснимое чувство. Сначала маленькое, чувство это стало затем расти и увеличилось до того, что потревожило разум.
– Вот что интересно, – произнес как-то среди ночи Петр. – Это ведь сколько людей моего года поумирало уже!
– Ну и чего? – не поняла супруга.
– А я живу.
– И хорошо, – определила она.
– Хорошо-то хорошо, да вроде как должен кому-то.
– Сколько? – спросила она с настороженностью.
– Понимаешь… Вот, скажем, в детстве: бросишь гранату, осколки – жжих, жжих, а меня – обносило. Один раз такой взрыв устроил, аж река испрямилась… Камни от взрыва летели: в деревце попадет – хруп деревце, а меня опять обнесло. Потом это: в шайку угодил, как карась в бредень. И вдруг: против моего носа в сетке дыра – я и вывалился. Потом хмырь один вроде как приговорил меня – обнесло. А я сам? Из пистолета в упор стрелял – и промазал, смертоубийцей не стал… Что же это получается?
– Как «что»? Ну-у… повезло, и все тут.
– Вот именно, повезло. Но я ведь за это кому-то должен?
– Чего должен?
– Хотя б спасибо сказать.
– Кому?
– Не знаю.
Супруга принюхалась.
– Да не пил я.
– Ходишь по своим генералам, маразмом старческим заражаешься…
– Да при чем тут?! Эх!..
– Ну и не лезь с пустяками, спи давай…
– Да какие же это пустяки? Это, может, самое главное в моей жизни!
– Вот ты и думай, а мне не мешай.
– Буду думать.
– Во-во…
И Петр Андреевич начал думать.
Первые послевоенные
Было это в пятьдесят втором.
Лагерь располагался на берегу Истры: поднимающийся от реки луг, на самом верху – двухэтажное деревянное здание, жутковатое по причине черноты стен и своей одинокости. Жилые бараки стояли ниже. Они были совсем новые – их не успели ни покрасить, ни проолифить. Сильно пахло сырой древесиной, смолой, земля вдоль стен была завалена стружкой.
Должно, оттого, что воспитателей и вожатых недоставало, порядки там были вольные. Настолько вольные, что даже мы, дошкольники, состоявшие в самом младшем отряде, случалось, уходили в лес – благо забора не было, а лес начинался совсем рядышком и почему-то внушал нам куда меньше страху, чем мрачный короб, громоздившийся на вершине лысого и широченного – во весь горизонт – холма. Хотя в дом тот нас водили до четырех раз каждодневно. Вблизи, правда, он не казался таким страшенным: заметно было, что стены – не черные, а темно-темно-зеленые. К тому же нас там кормили, а иногда еще и показывали в этом доме кино; но издалека, от бараков, вид его производил гнетущее впечатление – очень уж мрачным и безраздельным было господство этого предмета над всей видимой местностью.
Если мы – мелкота – бродили поблизости, то ребятишки постарше хаживали и в удаленные леса. Скитания их стали со временем приносить плоды, и в лагере появились патроны, снарядные гильзы, оболочки гранат. Эти вещи именовались «штуками» и в зависимости от ценности обменивались на один или два полдника.
Выменяв все свои будущие полдники на пригоршню автоматных патронов, я решил, что настала пора действовать самостоятельно, и тоже пустился в поиск. Старшие ребята рассказывали, что искать лучше всего в окопах, землянках и блиндажах. Конечно, все, что находилось в пределах моей досягаемости, было уже не раз проверено, однако перед теми, кто шустрил здесь прежде, я имел одно преимущество – то самое, благодаря которому дети находят деньги значительно чаще, чем взрослые: я был ниже любого из них, а посему – ближе к земле. Вот под ногами-то я и обнаружил однажды проросшую травой пулеметную ленту. Следующей добычей оказался ржавый винтовочный ствол. Когда, задыхаясь от восторга, я волок этот ствол к лагерю, неподалеку от меня послышались знакомые голоса – это возвращались с «охоты» старшие. Нас разделял неглубокий, прятавшийся в бузине овраг – по сторонам его мы и шли. Я остановился: во-первых, «штука» была тяжеловата и требовалось отдохнуть; во-вторых, ребятишки, попадись я им, вполне могли изъять ее у меня – ствол, конечно же, стоил не одного полдника.
Они тоже остановились и о чем-то заспорили: «Я!» – «Нет, я!» Наконец как будто поладили, и тут же с их стороны вылетело нечто, похожее на камень, и через несколько мгновений на дне оврага так жахнуло, что я упал: это была граната – настоящая «штука», не то что моя труба.
В конце первой смены взрослые устроили праздник: приволокли из лесу огромную ель – волокли, впрочем, лошади, взятые напрокат в ближайшем колхозе, – стоймя вкопали ее посреди лагеря, накидали под нижние ветки дровишек, облили бензином и подожгли. Более выдающегося костра я с тех пор никогда не видел.
Вторая смена началась трагически: вбивая в землю штырь для растяжки флагштока, подорвался аккордеонист. На другой день в лагере появились саперы. До обеда мы вообще не выходили за дверь – еду сухим пайком доставили из черного дома солдаты, но к вечеру нас пустили погулять на волейбольную площадочку, ограниченную красными флажками. Срочно началось сооружение высокой изгороди.
Через несколько дней территория была очищена от лежавших в земле металлических предметов, а наши тумбочки, матрацы и тайники – от «штук». Каждый вечер на той стороне реки гремели взрывы.
Наконец лагерь огородили. За пределы разрешалось выбираться только в сопровождении взрослых, передвигаться – лишь по тропинкам, обозначенным саперами. Так и шастали: гуськом, шаг за шагом, а справа и слева – бечевки с тряпочками – флажками.
Пообвыкли, боязнь стала таять, а тут еще малина поспела… И вот целый отряд – двадцать четыре пионера да с ними вожатая – свернул с тропки в малинник. Что ж, им по десять-одиннадцать лет, она тоже девчонка почти – очень уж ягод захотелось, наверное. В общем, разметало – не знали потом, что хоронить.
Ночью пришла колонна крытых грузовиков: при свете фар началась эвакуация. Офицер, руководивший погрузкой, давал команды: «В Немчиновку!», «В Мытищи!», «В Подольск!» Когда привели нас, он удивился: «Уж больно малы!»
– Сорок шестой-сорок седьмой год, – отвечала воспитательница, – первые послевоенные.
Заканчивали мы вторую смену совсем в другом лагере: вместо бараков там были красивые терема, украшенные резными наличниками, перед каждым теремом – клумба, и целая бригада работниц во главе с садовником ухаживала за цветами – только поблекнут ноготки, глядь – на их местах душистый табак цветет, завянет табак – на его месте гвоздички… Были там и голубые ели, и даже свой сад – с яблоками и диковинно крупной малиной. Каждый вечер крутили кино, в каждый теплый день возили купаться. На автобусе. Дорога шла мимо песчаного карьера, в котором работали экскаваторы, и всякий раз вожатая говорила нам: «Стройка коммунизма! Смотрите и запоминайте!» – и мы смотрели и запоминали. Запоминали карьер, заливчик: справа – автомобильный мост через канал, слева – мачты высоковольтки, в небесах – самолет, а над водою скользили паруса яхт – всё как на единообразных картинках, которыми в ту пору щедро украшались обложки журналов, коробки конфет и казенные помещения вроде железнодорожных вокзалов. Иногда еще для пущей похожести на воде появлялся глиссер, речной трамвайчик, а то и сам флагман московского пароходства – белоснежный двухпалубник «Иосиф Сталин».
Нас переполняло счастье, и казалось, что так будет всегда…