355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Священник (Шипов) » "Райские хутора" и другие рассказы » Текст книги (страница 11)
"Райские хутора" и другие рассказы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:37

Текст книги ""Райские хутора" и другие рассказы"


Автор книги: Ярослав Священник (Шипов)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

Три главных счастья

Пригласили освятить дом в Женеве. Теперь такое случается: множество наших соотечественников разлетелось по всей земле в поисках лучшей доли. Вот и сестра нашего диакона – врач – улетела в Швейцарию. Диакон давно уже уговаривал меня, а я все отказывался и, если выпадали свободные дни, отправлялся отдохнуть в деревню, но тут дал слабину.

– Знаю, – сказал диакон, – что заграница вам до лампочки, знаю, но Швейцария – это не абы что, это – сердце Европы. А самое главное – сестру поддержать надо: нашла она там себе классного жениха – врач тоже, он влюбился, начал разводиться с женой, и вот уже пять лет делят имущество и конца-края не видно… Адвокаты встречаются, ведут переговоры: то банковские проценты поменялись и чего-то там надо пересогласовать, то цена на недвижимость в одном месте возросла, в другом снизилась, и какое-то там несоответствие… Она ему, мол, брось ты все – по новой заработаем, а он не врубается: как так – это же мои Деньги, мои дома! Короче, не русский человек – и все тут. А время идет: то ей было двадцать пять, а теперь – тридцать… Можем и порыбачить: там ведь и озеро есть Женевское, и речка небось какая-нибудь…

Я попросил его избавить мой слух от «классного», «не врубается» и «до лампочки». Он обещал. Диакон по молодости горазд украшать свою речь словечками не самого высокого штиля, за что иногда и претерпевает от старшего духовенства. В воспитательных целях.

Прилетели. Два дня прошли в переездах: освящать пришлось и дома, и клинику, и машины. То Франция, то Швейцария, то снова Франция – там как-то все рядом, все перемешано… В каждом доме радушный обед, протокольные разговоры о ценах, калориях и холестерине… Нелепые судьбы, витиеватые жизни, иссыхающие русские души… И все оправдываются, сами себя убеждают в своей правоте. Одним недоставало понимания, другим – возможности развивать науку, третьим – жалованья.

Бывший университетский профессор объяснил свой переезд тем, что Россия кончилась. Правда, начал он с русской литературы. Сказал, что есть у него приятель – военный дипломат, полковник генштаба: человек образованный, неподкупный и даже верующий. Но случись сейчас кому-то писать «Войну и мир», Андрей Болконский с него не получится – лишь капитан Тушин, человек хоть и прекраснодушный, но простоватый, неутонченный, неаристократичный. А Болконских, Безуховых и Ростовых давно повыбили, истребили, их место заняли те, кого прежде и в курную избу не пустили бы, – местечковые куплетисты… Потому-то в русской литературе теперь одни мужики…

На третий день случился ваканс, и нам было предложено посетить дом – музей свободолюбивого философа, могилу комика и памятник рок-музыканту.

Диакон не по возрасту тяжело вздохнул:

– Ни одного приличного человека… То ли дело у нас: приедешь в Белгород – святитель Иоасаф Белгородский, в Питер – отец Иоанн Кронштадтский, Ксения Петербургская, в Ярославле, Тобольске, Астрахани, я уж не говорю про Москву, – везде свои люди… Они меня понимают, знают мои грехи, сочувствуют мне, за меня молятся… А тут – даже в земле ни одного приличного человека нету… Что же из такой земли может произрасти?.. Конечно, Александр Васильевич Суворов – человек духовный, не вынес, чесанул прямиком через горы…

– За «чесанул», – говорю, – десять поклонов.

Он парень спортивный, быстро совершил десять земных поклонов, и мы предложили сестре другой план: пусть она отвезет нас в центр города и едет далее в свою клинику, а вечером созвонимся и встретимся.

И пошли мы, свободные люди, гулять по Женеве. В гражданском платье, конечно.

– Я же говорил: речка есть, – обрадовался диакон. – А вон на мосту мужик рыбу ловит, надо спросить его…

Подходим. Пожилой простецки одетый дядечка достает из воды свою снасть, озабоченно осматривает нетронутого червяка и задумывается: похоже, у него не клюет. Диакон спрашивает по-французски, какая здесь есть рыба и где есть магазин для рыболовов. Человек не понимает ни слова.

– У тебя, – говорю, – прононс, наверное, какой-то неправильный.

– У меня-то, – отвечает, – как раз самый правильный, я французскую спецшколу с серебряной медалью окончил, а вот у швейцарцев, может быть, прононс и неправильный.

Пока мы переговариваемся, человек напряженно вслушивается. Я повторяю вопросы по-английски – он снова мотает головой.

– А у вас как с прононсом? – уязвляет меня отец диакон.

– Да какой там прононс, – говорю, – я уж не помню, когда и учился. Может, он по-немецки разговаривает… Ты какие-нибудь слова знаешь?

– Ну, фишер он и есть фишер…

– Кирхен, – говорю, – киндер, винтер…

– Короче, – сказал рыболову диакон, – где нам достать это и это? – и ткнул пальцем в грузило и в червяка.

Тот вдруг как затараторит на непонятном наречии и указывает рукою вдоль набережной, потом куда-то налево.

– Ты кто есть? – говорит диакон.

– Португал, – отвечает рыбак.

– Так бы сразу и сказал. Ну, по-португальски мы совсем не потянем…

– Подожди, – говорю, – он ведь вроде что-то по-русски понимает.

Португалец кивнул, наморщил лоб и сказал:

– Мой жена – русский.

Диакон так возрадовался:

– Вот, сразу почувствовал, что он свой мужик: усатый, и фигура, как у духовного лица, расширяющаяся. Только вот словесностью не богат… У тебя давно жена русский?

– Один год.

– Тогда ничего, – согласился диакон, – для первоклашки неплохо… Ну ладно, португалец, привет супруге, мы пойдем в рыболовный магазин…

А португалец вдруг говорит, что ходить в магазин не надо: рыба, дескать, совсем не клюет, а ходить надо в маленький итальянский ресторан, где собираются его земляки и поют хорошие песни.

По дороге выяснили, кто чем занимается. Он еще пару лет назад работал в Португалии на фабрике стройматериалов, поставлял товары в Россию. Познакомился с русской женщиной, оба вышли на пенсию и поселились неподалеку от Женевы, поскольку у его родной фабрики здесь есть представительство и оттого случается значительная подработка. Еще обсудили Фатимское чудо, за ним – футбол, наконец рыбалку, которая то и дело не задается, потому как ветер всегда меняется, а давление неизменно падает. Дальше уж не знали, о чем говорить, но тут подоспел ресторанчик: тихий, уютный, и народу – почти никого.

Диакон пытался через португальца сделать заказ, даже ходил на кухню, чтобы выбрать блюда, а то названия все непонятные, и оскорбел:

– Дикая страна, – говорит, – нет ни водки, ни соленых огурцов, ни кислой капусты, а селедка – сладкая, хоть с чаем ее вместо варенья ешь… Куда мы попали?.. Причем водка в принципе есть, но – не сейчас, сейчас – только аперитив… Вечером можно, а сейчас нельзя… Надо просить разрешения у хозяина, а он неизвестно где… Да и водка дрянная – итальянская… Не понимаю: мы с вами – свободные, взрослые люди, честно отработали, хотим выпить по сто граммов водки… Ну, по сто пятьдесят… Не имеем права – днем не принято. И это называется «демократия»? Дикие люди! Придется глушить вино – выбирал португалец…

Потом собрался народ, и стали петь под гитару красивые португальские песни. Мы послушали-послушали, и диакон говорит:

– Благословите, батюшка, я чего-нибудь сбацаю.

– Благословляю, но за «сбацаю» десять поклонов после победы.

– Это как?

– Ну не здесь же тебе лоб разбивать, а по возвращении… Во время войны с летчиками так поступали: он натворит что-нибудь, а под арест его не посадишь – нужен в воздухе. Так и наказывали: пять там или десять суток ареста, но «после победы». И еще: без фокусов, никакого «папы над Тибром – рекой».

Последнее касалось известного нам обоим случая. Как-то наши собратья были направлены в Италию для совершения особо важного богослужения. После службы они вот так же зашли куда-то перекусить, и там устроилось песенное состязание с местными исполнителями. Отец протодиакон потряс всех мощью своего голоса: народ безудержно аплодировал, а одна старушенция разрыдалась. Ее утешать, а она в ответ, мол, тут даже папа Римский заплакал бы от восторга. И тогда отец протодиакон как заревет: «О чем, папа, плачешь?» И далее до конца. Хорошо, что никто из местных не понимал, – всем понравилось.

– Не будет папы, – неохотно пообещал диакон.

И как начал он петь наши песни, а голос у него чистый, красивый, португальцы расчувствовались и давай в благодарность вино присылать. Так что домой мы вернулись с двумя ящиками.

Вот, собственно, и все развлечение: с португальцами, в итальянском ресторане, на тихой швейцарской улице. Назавтра улетали. Диакон смотрел в окошко, и когда ярко-красные черепичные крыши Европы сменились под крылом унылым отечественным шифером, подвел итог путешествию:

– Погибла Россия или не погибла – одному Богу известно. А Европа с ее деньгами и обустроенностью – такая тухлятина! Никакой радости в этом нет…

– А в чем, – говорю, – есть?

И он, заработав попутно целую сотню поклонов, высказался в том смысле, что есть только три главных счастья: быть православным, жить в России и в России умереть.

– Но спасаться в сердце Европы легче, чем у нас, – неожиданно заключил он, – искушений меньше. Можете сказать об этом вашим друзьям в Троице-Сергиевой лавре.

– Почему легче? – не понял я.

– Вы видели там женщин?..

– Ну… наверное, – говорю.

– То-то и оно, что «наверное». А в Москве женщин видели?

– Конечно, – говорю, – видел.

– То-то и оно, что «конечно». Потому у нас спасаться труднее.

Несокрушимая и легендарная

Ночью выпал снег, и автоматчики, садившиеся в кабину пилотов, сказали:

– Специально к вашему приезду: теперь сверху не то что человека – любой след видно, хоть заячий. Пороша…

Потом, в вертолете уже, худощавый полковник, стараясь перекричать вой турбин, втолковывал мне, что до сих пор все откладывал крещение, ждал, когда «созреет и осознает», а тут понял, что надо срочно, надо немедленно…

Ну, немедленно не получалось: мы – толпа военных и штатских – стояли в брюхе транспортного Ми-6, хватаясь друг за дружку на виражах.

Проплывали под нами предгорья с оставленными позициями: на каждой возвышенности – пулеметное гнездо, ходы сообщения. Потом появились батареи врытых в землю пушек и самоходных установок, наконец полковник, указывая вниз, прокричал:

– Урус-Мартан!

Сели на окраине, возле старого сада. Несколько человек вышли здесь, и вертолет отправился дальше.

– Жена мне сколько раз говорила: «Крестись! Крестись!» – продолжал полковник. – У нас и церковь-то рядом с домом. А я все как-то… «Ты, – говорит, – к примеру, Родине присягу принес? Народ тебя одевает, кормит, а ты выполняешь свой воинский долг перед ним. Крещение, – говорит, – присяга на верность Богу, и с этого момента ты уже не просто воин, а воин Христов…»

– Мудрая у вас жена.

– Да так-то она – самая обыкновенная, но касательно веры – откуда что и берется.

Нам было по пути, однако он торопился и убежал вперед. Я шел вдоль сада, забитого бронетехникой, вдруг меня окликнули:

– Отец, ты как здесь оказался?

Солнце поднялось над горами, светило прямо в глаза и не позволяло разглядеть лица воинов, сидевших высоко на броне.

– Оказия была, – говорю, – вот и оказался.

Прикрыл ладонью глаза и перешел в сторонку, чтобы увидеть их: один – лет тридцати пяти, другой – мальчишка.

– Отец, – сказал старший, – у тебя минутка есть?.. Я что хотел сказать: здесь быстро все понимаешь. – Он расстегнул ворот и показал крест, висевший рядом с жетоном.

Молодой следом за ним проделал то же самое.

– И еще, отец, – добавил старший, достав из внутреннего кармана сложенный вчетверо тетрадный листок. – Вот мой бронежилет.

Развернул: «Живый в помощи Вышняго…» – девяностый псалом, именуемый в народе «Живыми помочами». Я дал каждому по молитвослову, маленькому, в твердом переплете.

– То что надо, – сказал старший. – И в карман влезает, и не помнется. А у нас и подарить тебе нечего.

– У меня есть. – Младший тоже слазал во внутренний карман и протянул мне нарукавную нашивку воздушно – десантных войск.

– Для дембеля берег, – уважительно произнес старший, – хотел домой как положено, при всем параде явиться… Ну, ты уж напиши там на память батюшке…

И пока тот корябал что-то шариковой ручкой по нашивке, тихо объяснил:

– Я-то механик – водитель, контрактник, а он – пулеметчик, срочник… Сберечь бы мне его да мамке вернуть.

На память мне написали: «ОРБ» – Отдельный разведывательный батальон – и номер…

Потом в шатровой палатке я крестил троих солдат, полковника, у которого была мудрая жена, и другого полковника, про жену которого, да и про самого, я ничего не ведал. Тут на нашем участке началась работа: ударили пушки, реактивные установки… Вертолеты то и дело садились неподалеку от палаток и, пополнив боезапас, вновь отправлялись бомбить и обстреливать.

А когда мы пошли вокруг купели – таза, приставленного к буржуйке, наступила вдруг тишина: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуиа», – петь легко – легко… «Вот, – думаю, – чудеса: пушки, и те замолкли»… Крупнокалиберный пулемет, правда, отстукал несколько очередей, но это для того, наверное, чтобы из-за чудесного молчания артиллерии мне не впасть в прелесть – иначе говоря, в духовный самообман.

Влетает капитан с автоматом:

– Долго вас ждать-то?

Похоже, ему нужны были крестившиеся воины.

– Мы сходим за них, – сказал один из крестных – тоже солдат.

Капитан только теперь, кажется, начал понимать происходящее:

– Не надо, оставайтесь, – и вышел.

Он дождался нас возле палатки, сказал: «Теперь у меня – все крещеные», построил бойцов, и они ушли в сторону гор.

Опускались сумерки – пора было возвращаться.

Дорогой меня нагнал бронетранспортер, остановился:

– Батюшка, у вас нет крестика? – на броне сидел веселый парнишка.

– А что ты так смеешься-то?

– Да раненого сдавали… Крови много потерял, температура – на нуле. Доктор спрашивает: «Что у тебя?» А тот: «Лоб потрогаю, – говорит, – вроде покойник, пульс пощупаю – вроде живой, ничего не понимаю». Как уж мы носилки не выронили…

– А раненый-то жив?

– Куда он денется?.. Во!.. «Корова» летит – Ми-6, значит. Вам на него?

Я кивнул и передал ему пакетик с освященными крестиками:

– Дашь ребятам, кому понадобится…

– Вот за это спасибо преогромнейшее, но вы поспешайте, а то они ночью летать не любят… Как вообще впечатление-то?

– Да у меня, – говорю, – с детства и на всю жизнь одно впечатление: несокрушимая и легендарная…

– Да-а, – задумчиво протянул весельчак, – победить нас, пожалуй, нельзя… А вот предать можно…

Вертолет летел без света в салоне, без бортовых огней, слившись с темнотой ночи.

Равелин

Дом этот сохранился. И доныне пассажиры дальних поездов, непрестанно снующих в обе стороны, могут через окошки вагонов наблюдать диковинное сооружение, напоминающее собою мощный дот, которому дерзкий зодчий постарался придать черты классического европейского коттеджа.

Перед домом – а фасадом своим он обращен к железной дороге – один ряд тополей, ровесников дома, давно переросших его двухэтажную высоту. И более ничего рядом нет: ни строений, ни столбов с электричеством. Посему внимательный наблюдатель не может не удивиться и не задуматься: какая жизнь возможна в этом фортификационном сооружении, когда расположено оно в таком нежилом и даже пустынном месте?.. Прав будет внимательный наблюдатель: нет здесь никакой жизни.

Но она была. Было электричество, был колодец, баня, сарай, была дорога, переезд, шлагбаум, будка стрелочника, стрелка, ветка на торфоразработки, еще стрелка и тупичок… А в самом доме частенько собирались битые жизнью веселые люди, называвшие дом равелином. И был у равелина хозяин: военлёт Ермаков, вдосталь налетавшийся над германской землей и после войны вознамерившийся построить дом наподобие немецких, но покрепче. Без проекта, так, по одному лишь творческому произволению, но этого оказалось достаточно.

Военлёт Ермаков, прозывавшийся для краткости Ермаком (при этом имя его за ненадобностью забылось), всегда был притягателен для меня. Вероятно, потому, что в жизни его воплотилось нечто, чего бы и мне хотелось, да вот не сподобился. Жизнь эта разделялась в моем восприятии надвое: самолеты и охоту. Была, впрочем, еще одна часть, может, даже эпоха, длившаяся всего три дня, однако она существует особняком, потому что в ней – запредельное чудо. Что же до архитектурных изысканий героического военлёта, то они, при всей их несомненной художнической дерзости, на самостоятельную часть претендовать не могут, хотя и отражают некоторые черты этой оригинальной личности.

В кругах авиаторов Ермаков был человеком довольно известным. Некоторые военные историки как раз с его именем связывают случай, раскрывший неожиданные возможности штурмовика Ил-2. А дело было так. Возвращаясь с задания, новехонькие, только что поступившие на вооружение штурмовики попали под обстрел. Один из них получил значительные повреждения, отстал от своих и еле-еле тянул над лесной дорогой к линии фронта. Впереди показалась колонна пехоты противника, направлявшаяся на передовую. Боезапас был израсходован, и пилот, снизившись до Двух с половиною метров, так и прошел над колонной… Когда он вернулся, обнаружилось, что в полк прибыла группа конструкторов, желавших узнать, как показывает себя новый самолет в боевых условиях. Они уже расспросили других пилотов, вернувшихся раньше, и теперь набросились на изрешеченную машину, которую уже и не чаяли дождаться.

С пробоинами им все было понятно, но непонятно было, почему фюзеляж заляпан какими-то ошметками и отчего лопасти винта оказались наполовину обгрызенными. Летчик был вынужден доложить всю правду и, надо полагать, ожидал наказания, потому что обычно за правду бывает от начальства неуклонное наказание, но против ожидания и вопреки всякому смыслу на сей раз наказания не случилось: и генералы, и дядечки в черных штатских пальто молчали, и неведомо было, какие технологические соображения свершались в их конструкторских головах. Потом один спросил:

– И как же машина вела себя при этаких параметрах?

– Как утюг, – понуро отвечал летчик. И, похоже, в его ответе содержалась некая научная точность, потому что лица и генералов, и штатских вмиг просветлели.

– Да это еще что! – летчик воспрянул духом. – Мы тут, когда праздновали день рождения нашего комэска… – он собирался рассказать нечто еще более впечатляющее, но командир полка судорожно перевел разговор на другую тему.

Теперь, конечно, достоверно не установишь, Ермаков ли воевал таким образом или не Ермаков. А может, и Ермаков, и кто-то другой, и третий… Но воевал он много и довоевался до Золотой Звезды.

После войны он освоил другой редкостно замечательный самолет – Ил-28, на котором возросло множество военных и гражданских летчиков. Самолет был послушен и прост в управлении, как трактор, однако судьба его оказалась печальной: все машины были изведены во время разоружения, затеянного Никитой Хрущевым – первым в череде безблагодатных правителей, не умевших вместить в себя ни географию России, ни ее историю. Ермаков служил летчиком-инструктором, пока не исчезли «двадцать восьмые», потом вышел в отставку и впредь уже занимался только охотой.

Собственно, в основном для охоты и строился равелин. Дело в том, что торфяные карьеры, выработанные в тех местах, со временем наполнились водой, обросли кустарником и превратились в замечательнейшие охотничьи угодья. Писатель Пришвин, знавший, как известно, в охоте толк, наведывался в те края и, по слухам, не раз останавливался в равелине. Надо сказать, что настоящими охотниками в тогдашние времена почитали лишь избранных, то есть тех, для кого охота – неодолимая страсть вроде любовной, а может, и посильнее, словом, – пуще неволи. Были еще «мясники», гонявшиеся за мясом, обычно за лосем, и, наконец, промысловики, профессионально занимавшиеся добыванием пушного зверя. Если к «пушнякам» настоящие охотники относились хоть и без восторга, но с уважением, то «мясников» откровенно презирали: охота – праздник страсти, а страсть всегда расточительна… Какие уж тут могут быть поиски выгоды? И «мясник» ни при какой погоде не мог попасть в компанию к любителям вальдшнепиной тяги или, скажем, к гончатникам. То есть путь в приличное общество был ему навсегда заказан. Ермаков, понятное дело, принадлежал к числу охотников настоящих, потому-то и построил свой равелин в этом месте: утиная охота – дело азартное, только успевай мазать да перезаряжать. Общество ему составляли самые разные люди, но главных приятелей было двое: друг детства, ставший известным писателем, и дальний родственник, вышедший в большие железнодорожные начальники. Без этого родственника, кстати, равелин бы и не построился – поди-ка завези в этакую глушь цемент, кирпичи, доски… А ему все это было легко – он и на охоту ездил в отдельном вагоне: в Москве вагон подцепляли к скорому поезду, на ближайшей к равелину станции отцепляли, и далее паровозик-кукушка доставлял вагон в тупичок.

Построив равелин, Ермаков стал пропадать в нем сначала неделями, а потом, по мере ухудшения отношений с женой, и месяцами. Жена приезжала «на дачу» только однажды и сразу же возненавидела и тянувшуюся до самого горизонта сырую низину, столь милую сердцу Ермакова, и сам дом, который, при всей своей наружной замысловатости, был внутри необыкновенно уютен. Думается, однако, что причиною оказался не унылый пейзаж и не мрачность равелина, а то, что в отношениях этих людей доброжелательность стала сменяться неприязненностью.

Отчего уж так дело складывалось – не знаю, знаю только, что жена Ермакова была мало того что красивой, она была – величественной женщиной. Хотя я видел ее только весьма пожилой, когда о прежней ее красоте оставалось только догадываться, величественность сохранялась в походке, осанке, в манере садиться, в повороте головы – в каждом движении…

Познакомились они после войны, быстро расписались, а потом все пошло как-то нескладно, не так… Была у нее дочь от первого брака, заводить второго ребенка она не хотела, и, прожив вместе лет десять, супруги незаметно для себя разбрелись. Даже не разводились, просто Ермаков в конце концов перебрался в равелин на постоянное жительство. Сначала он помогал им деньгами, но потом дочь ее удачно вышла замуж и необходимость в Ермакове совсем отпала.

И вот тут началась у него такая жизнь, какую и самое мечтательное воображение придумать не сможет: он охотился едва ли не круглый год. Скажем, десятидневный весенний сезон растягивался у него на четыре месяца: начинал он в марте на Сальских озерах, потом перемещался в залитые половодьем заволжские степи, где сезон открывался чуть позже, потом в Мещеру, из Мещеры – в свой равелин… Затем ехал в Костромскую область на тетеревиные тока, оттуда – в Вологодскую за глухарями… А заканчивал где-нибудь на Ямале, где охота открывалась в июне.

Конечно, никакой пенсии на такие путешествия не хватило бы, но Ермаков воспитал столько пилотов, что во всяком месте непременно обнаруживал кого-то знакомого, а кроме того, любой профессионал сразу чувствовал в нем матерого, и потому всюду, куда только летали самолеты или вертолеты, Ермакова доставляли бесплатно. Интересно, что добытую дичь он почти никогда не ел – отдавал тем, у кого останавливался, мог даже приготовить, и очень неплохо. Каких-либо кулинарных предубеждений у него не было, просто он считал, что достаточно ему удовольствия от охоты, а уж дичью пусть побалуются другие. Сам же потреблял хлеб и консервы. Хирург, который впоследствии делал ему операцию, очень ругал Ермакова, мол, эти дрянные консервы его и погубили. Но Ермаков только посмеивался в ответ: ему было жалко доктора, который ничем не мог помочь, и хотелось как-то утешить его…

Узнав, что Ермаков смертельно болен, жена, с которой они не виделись двадцать лет с лишком, забрала его из больницы и ухаживала за ним. С полным, впрочем, равнодушием. Собственно, никакого особого ухода он и не требовал: есть не мог вовсе, принимал иногда обезболивающую таблетку да запивал ее глоточком воды. И так, претерпевая мучительные боли, Ермаков умирал.

Если о предыдущих событиях я знал в основном от охотников, то о чуде последних дней его мне рассказывал знакомый священник, а кое-что довелось свидетельствовать и лично.

Однажды, зайдя к нему в комнату, жена обнаружила его сидящим на кровати. Это поразило ее, так как у больного давно уже не оставалось сил, чтобы подняться. Но еще более поразили ее глаза Ермакова: они сияли тихим радостным светом. Да и весь вид его был каким-то новым, неожиданным, просветленным: небритый и нечесаный доходяга превратился вдруг в седобородого старца с ясным взором. Впоследствии, рассказывая об этом, она говорила «преобразился», – и вспоминала сказку о гадком утенке.

Твердым голосом, исполненным силы и спокойствия, он сообщил, что через три дня умрет, и попросил пригласить для исповеди священника.

– Так ты, поди, и некрещеный, – возразила жена. – Ты ж сам говорил, что не знаешь, крестили тебя или нет.

– Крещеный, – улыбнулся Ермаков. – Теперь точно знаю: крещеный.

– Откуда ж ты все это взял?

– Господь открыл, – сказал Ермаков.

Она махнула на него рукой.

Явился священник. Пробыл у больного с полчаса и вышел в состоянии блаженной задумчивости. Следом за ним вдруг вышел и причастившийся Ермаков: попросил накрыть на стол и принести водки. Супруга вопросительно посмотрела на батюшку.

– А чего? – пожал он плечами. – Можно.

И они вполне по-праздничному посидели за столом, и Ермаков выпил целых три рюмки водки. Настроение у него было возвышенное и радостное – он сам говорил, что никогда в жизни не чувствовал себя таким счастливым.

– Да ты чему радуешься? – испуганно недоумевала Жена. – Тут хоть у тебя этот каземат есть…

– Равелин, – улыбнулся он. – В равелине хорошо, но и он – временный. А там, – Ермаков указал взглядом сквозь потолок, – вечный…

Он рассуждал непривычно, и женщина совсем не понимала его.

Ермаков прожил отпущенные ему три дня в счастливом состоянии духа и совершенно неболезненно.

Тот же батюшка, пришедший без всякого дополнительного приглашения, но в заранее оговоренное время, прочитал отходную, а когда Ермаков умер, поведал, что Ермакову являлся Господь, открыл ему время кончины и велел исповедаться и причаститься. Причем, по словам священника, ему за его многолетнюю практику еще не доводилось слышать такой полной и искренней исповеди.

– За что же ему такие чудеса? – неприязненно поинтересовалась супруга.

Батюшка сурово посмотрел на нее, словно хотел высказать нечто нелицеприятное, но сдержался и лишь холодно промолвил, что пути Господни неисповедимы.

Я присутствовал при сем в качестве пономаря – разжигал угольки в кадильнице, и, когда мы вышли из дома, тоже, признаться, не сдержал любопытства. Однако и мне священник отвечал точно так же, добавляя разве, что и год жизни с такою бабою можно приравнять к мученическому подвигу… Так что тайна чуда осталась в неприкосновенности.

Похороны были бедными. Большинство приятелей Ермакова давно уже оставили этот мир, а если кто и жив был, так жена ермаковская никого из них не знала и никому ничего сообщить не могла. Присутствовали только дочь с мужем да еще какие-то родственники. Проводив Ермакова на кладбище, священник ехать на поминки отказался и денег за отпевание не взял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю