Текст книги ""Райские хутора" и другие рассказы"
Автор книги: Ярослав Священник (Шипов)
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Ужин у архиерея
Поезд прибыл на станцию еще затемно. Машина ждала меня, и все были в сборе: Васильич, Краузе и старик с сыном – доктором. Только я забрался в кунг, сразу поехали. Шум двигателя мешал общему разговору – приходилось сильно напрягать голос, и потому, покричав для обсуждения планов, мы затихли.
Трясясь в холодной металлической будке, я подремывал и вспоминал подробности странного визита, который мне довелось совершить двумя днями раньше. Вспоминалось, конечно, отрывками и без всякого последовательного порядка. А если с последовательным порядком, то получалось вот что.
Примерно в тысяче верст от Москвы, в краю сыром и холодном, был у меня ветхий домишко, куда я с друзьями наведывался иногда на охоту. Однажды у местных жителей всколыхнулось неудержимое желание восстановить храм, который они уродовали с полстолетия, но так и не одолели. Мне выпала душеполезная участь помогать им в добром занятии. Я и помогал: составлял письма, прошения, заявления, вместе с председателями колхоза и сельсовета ездил в областной город, познакомился с архиереем, родившимся еще при самодержавной монархии… И вот, в Москве уже, получаю от архиерея телеграмму с приглашением срочно прибыть в гости. Приезжаю, нахожу «резиденцию» – деревянный дом на окраине, запущенностью своею напоминающий старые подмосковные дачи…
Ужинали в гостиной, где все было хотя и разностильно, однако в духе старых времен, казавшихся устойчивыми: и мебель, и картины, и столовые приборы, и колокольчик под властной рукой… Когда пришла пора подавать чай, архиерей позвонил в колокольчик. Ничего за этим не последовало. Он позвонил еще раз. И еще раз не последовало ничего. Тогда он с едва сдерживаемым раздражением позвал повариху:
– Татьяна Михайловна! – и опять без всяких последствий.
– Татьяна Михайловна! – гневно прокричал он, со стыдливою досадою косясь на меня.
Шаркая шлепанцами, из соседственной с нами кухни пришла повариха – коренастая женщина лет пятидесяти пяти.
– Ну, чего еще? – лениво спросила она, приваливаясь к косяку и выражая всем своим видом высокомерное терпение.
– Так чаю же! – растерянно произнес архиерей.
– Щас, – оттолкнулась задом от косяка, неспешно вышла и принесла две чашки чая.
Владыка рассказывал мне о своем детстве, о том, как впервые пришел в храм, как на него, шестилетнего, возложил стихарь священнослужитель, причисленный теперь к лику новомучеников. Рассказывал, как влюбился в учительницу немецкого, как в двадцатые годы, юношей еще, был арестован за веру. Как, оказавшись в камере среди священников, диаконов и прочих страдальцев Христовых, извлек из кармана Евангелие на немецком языке, завалился на верхние нары и не без хвастовства, демонстративно раскрыл книгу. Подошел старый ксендз и на чистейшем немецком жестко выговорил:
– Эту книгу, молодой человек, можно читать только стоя.
– Или на коленях, – добавил к месту, но уже по-русски батюшка, лежавший ближе к окну: ему, похоже, недоставало воздуха. Ночью с ним случился сердечный приступ, и его унесли навсегда.
– Так мне был преподан урок благоговения, – сказал архиерей, – а без благоговения в Церкви делать нечего. Запомните это! – и тихо повторил: – Без благоговения – нечего…
И еще попросил представить, что у меня в руках банка с муравьями:
– Ну, скажем, стеклянная пол-литровая, а в ней – пригоршня муравьев. И вот ползают они там друг по дружке: на лапки наступают, на головы, на усы… Больно им, и нехорошо это, но так уж оно устроилось, в этой банке. И вдруг какой-то муравьишка поднимается по стеклышку, поднимается… Упадет и опять поднимается. Наконец подползает к вашему пальцу и, почувствовав тепло, в благоговении замирает… И не хочет никуда уходить и остается возле вашего пальца, забыв и про братьев своих – муравьев, и про еду, и про воду. И вы уж, конечно, постараетесь о нем позаботиться… А другой – подползет к пальцу да и укусит. Вы по доброте душевной его аккуратненько вниз спихнете, а он – опять за свое, опять кусаться. Ну, может, и еще разок сбросите, а уж на третий раз от него, пожалуй, и мокрого места не останется… Примерно так, – старик улыбнулся, – и на нас сверху посматривают, и из первых получаются праведники, а участь вторых – богоборцев – всегда прискорбна…
Между тем небо за окнами нашей железной будки начинало светлеть. Пора было бы сворачивать с трассы, однако грузовик, не снижая скорости, все катил и катил на юг.
Я вспомнил еще, как за чаем архиерей, явно смущенный неделикатностью своей поварихи, пожаловался на бабок – так по церковной терминологии именуют не всяких старух вообще, а лишь тех, которые занимаются в храмах уборкой и разной подсобной деятельностью:
– Сколько служу, столько и страдаю от них! Выйду в соборе с проповедью – так какая-нибудь старуха в черном халате тут же приползает протирать подсвечники перед самым моим носом… А как мучаются из-за них прихожане, особенно из новообращенных, да особенно женщины!.. Если уж молодая и красивая – набросятся, как воронье: то им не нравится, как свечку передаешь, то – не так крестишься, то еще чего: шипят, шамкают – только и слышно в храме: шу-шу-шу, шу-шу-шу… Сколько я бранился на них! Сколько раз прямо в проповедях взывал к ним! Без толку… Но как подумаешь, из кого они вырастают?.. Из таких же молодых и красивых… Не выдерживают бабешечки приближения к небесам…
Допили чай. Вздохнув, он закончил рассуждение совершенно неожиданным выводом:
– Две беды у Русской Церкви: бабки и архиереи. О последнем умолчу…
Машина наконец замедлила ход и остановилась. Водитель открыл дверь кунга и попросил глянуть – не здесь ли сворачивать. Мы спустились по откидной лесенке на асфальт. Было серое утро. Там, откуда мы приехали, даль терялась в почти ночном еще сумраке, но впереди уже явственно брезжил рассвет, и дорога прямой чертою соединяла нас с ним. Легкая поземка переметала через темнеющее полотно снежную пыль. Далеко впереди три лося не спеша пересекали дорогу. Они направлялись как раз туда, куда следовали и мы.
А потом был долгий суетный день. Мы кого-то окружали в дубовых лесах, кого-то загоняли, перебираясь через занесенные снегом овраги, но так ни разу и не выстрелили. Ночевали на пасеке. У нас был ключ от летнего домика пасечника, и шофер, пока мы бегали по сугробам, натопил печку и приготовил еду. Велись всякие разговоры, я между прочим рассказал и о поездке к архиерею. Васильич, который в ту пору был мало-мальски воцерковленным человеком, заинтересовался:
– Ну а после бабок о чем говорили?
– Ни о чем. Распрощались, и я пошел на вокзал. Так вот и съездил: ночь туда, ночь обратно, чтобы послушать, как старичок когда-то влюблялся в учительницу, а о восстановлении храма – ни слова…
Большинство охотников согласились, что это полная глупость, но Васильич сощурился и загадочно произнес:
– Тут все непросто… Не-эт! Архиереи – такой народ, что у них ничего так просто не бывает! Помяните мое слово…
Никто не возражал: у Краузе не было достаточно четкого представления об архиереях, для доктора все люди были одинаковы – все болеют, а его отец уже спал, сморенный дневным утомлением и вечерним застольем.
На другой день все началось сызнова и проходило так же бестолково. А уж когда ехали домой, то и вовсе заблудились в степи. Наш давешний след поземка позамела, и охотники стали ориентироваться по памяти. Мы плутали – плутали, проваливались, выталкивали машину, наконец заползли в какой-то сад – наверное, яблоневый. Товарищам моим этот сад показался знакомым по прежним охотам. Решительно двинулись в нужную сторону, но вскоре замерли: перед нами лежала обширнейшая и очень глубокая балка, занесенная снегом…
Разглядев в сгущающихся сумерках высоковольтку, Краузе определил стороны света – он почему-то знал, откуда и куда идет эта линия.
– До Волги – километров тридцать, – уверенно сказал Краузе, – там вдоль берега есть дорога.
– Но мы не доберемся, – робко возразил шофер, – такие овраги…
– Не доберемся, – с прежней уверенностью подтвердил Краузе.
Они долго еще совещались, наконец Васильич надумал:
– Вот кто нас выведет, – и указал на меня.
Мы приняли это за шутку.
– Говори, куда ехать! – пристал Васильич.
– Да ладно тебе…
– Говори, говори!
– Ну откуда ж мне знать?
– Да хоть и не знаешь – садись в кабину и говори.
Охотники, повздыхав и покачав головами, забрались в кунг.
– Он что, перебрал вчера? – спросил я шофера.
– Да он вроде почти и не пил… Так куда ехать-то?
– Да что вы все, с ума посходили?.. Я ведь тут в первый раз… Давай, разворачивайся и по своему следу. —
Мы снова ползли, вязли в снегу, буксовали, выталкивали… И вдруг увидели два силуэта. Водитель взял напрямик: через несколько минут подъехали к охотникам-зайчатникам, а уж они указали дорогу. Обнаружилось, что мы забрались в соседнюю область, но насчет высоковольтки и расстояния до Волги Краузе, между прочим, оказался прав.
Расставаясь, договорились продолжить начатое занятие через неделю. Я оставил ружье, патроны, теплую одежду и отправился в Москву налегке.
Дома меня ждала еще одна телеграмма от архиерея. Ну, думаю, может, теперь дело дойдет до восстановления храма. Поехал…
Долго потом не мог я понять, отчего с такой резкостью запечатлелась в памяти простая эта картинка: серое зимнее утро, прямая асфальтовая черта, лоси, поземка, обволакивающая сапоги снежной пылью, и мы стоим рядом: Васильич, Краузе, доктор, его отец и я – все еще живы, все еще крепкие и все вместе еще… Лишь спустя годы выяснилось, что именно в эту минуту архиереем было принято решение, о котором из всех нас догадывался один лишь Васильич.
За ружьем и теплой одеждой я попал к старому другу только весной.
– Я ж говорил, что у архиереев ничего так просто не бывает, а вы, разгильдяи, не верили. Потому и в кабину тебя посадил – думаю: если уж ты уготован для рукоположения, то… – он указал пальцем в небо, – будешь выведен, а заодно с тобою и мы. Вот так-то, отец диакон, а ты еще обижался…
Любовь к авиации
В старинном северном городке служил я диаконом кладбищенской церкви. Весной к сторожу приехал зять – военный летчик. В храме – с утра до вечера: не то чтобы очень уж богомольным был, скорее наоборот, просто в достопримечательном городке никаких развлечений не обнаружилось, вот и заходил каждый день от скуки.
Однажды после утреннего богослужения он и говорит: мол, встретил вчера знакомого подполковника – тот прилетел бомбить лед. А здешняя река действительно во время ледохода очень норовистая и от заторов, бывало, поворачивала даже вспять, вот и повадились предварять стихию бомбардировками. Так что ничего неожиданного в сообщении летчика не содержалось. Но когда он сказал, что знает место сброса зарядов, и предложил сходить посмотреть бомбометание, мы с батюшкой сразу же согласились. Ну, батюшке этому и тридцати не было, так что он – по молодости, а я – от непреодоленного пристрастия к авиации.
Вышли из храма и по тропочке направились через кладбище в сторону городской окраины. Снегу было еще предостаточно, хотя и грязь местами уже обнажилась, так что, пока дошли до реки, все повымазались. Решили двигаться далее прямо по льду, слегка залитому водою. И вот бредем, бредем так за летчиком, и стало одолевать меня сомнение, а сомнение, известное дело, первый враг веры.
– А полетят ли сегодня? – спрашиваю. – Уж больно погода неважная.
– Полетят, – твердо отвечает наш проводник, – хотя, конечно, туман и облачность – ниже предела.
– Как же тогда лететь? – недоумевает батюшка.
– Ребята грамотные – им погода без разницы.
– А ты-то откуда их знаешь? – снова удивляется батюшка.
– Да их комполка в Германии комэском был, вместе летали.
– Чего-о?
– Ну, их командир полка был в Германии командиром эскадрильи, а я служил в соседней части. Мы с ним несколько раз перегоняли машины в капремонт. А перед капремонтом техники обычно снимают с самолета все что можно: радиоаппаратуру, приборы, даже лампочки – на запчасти…
– Как же вы летели? – настал и мой черед удивляться.
– Ночью, – просто отвечал летчик. – Идешь без огней, без рации, города внизу освещены – по ним ориентируешься… Германию проходишь, Польшу проходишь, тут уже малость светать начинает, курс – на солнышко… Подлетаешь к большому городу – там две девятиэтажные башни: между ними снижаешься – и как раз посадочная полоса… Потом отгонишь машину в стороночку, к лесочку, – аэродром все ж гражданский, – переоденешься и через дырку в заборе прямиком на вокзал, обратный билет брать.
– Сурово, – оценил батюшка.
– А куда денешься? Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне. Вот и приходилось…
Между тем все мы уже промочили обувь, а у нас с батюшкой еще и рясы намокли и затяжелели, однако проводник неутомимо шагал по воде.
– Далеко еще? – поинтересовался батюшка.
– До поворота, – отвечал летчик. – Надо прибавить – время поджимает.
Прибавили, сколько могли. На ходу я пытался еще расспросить авиатора о службе в Германии, о том, доводилось ли ему встречаться в воздухе с немецкими или американскими самолетами. Он скупо отвечал и всякий ответ заканчивал соображением о Фултонской речи Черчилля – видно, замполит был силен непомерно.
– Может, хватит? – батюшка совсем запыхался.
– До поворота, – повторил летчик, – бомбить будут там.
– Так ты нас что – вместо мишеней?
Ответа не последовало: летчик замер и указал пальцем в небо.
– Пошли, – прошептал он.
Мы ничего не слышали.
– Первый взлетел… второй взлетел… удаляются… разворачиваются… идут сюда…
Страшенный вой пронесся над нами в тумане и облаках, потом где-то впереди громыхнуло.
– Отбомбились… уходят… разворачиваются вправо… первый сел… второй сел…
К городу мы приближались в потемках. По счастью, служба еще не началась. Отец настоятель, увидев вымокшие и перепачканные рясы, услышав хлюпанье наших ботинок, изумился до крайности:
– Что случилось?
Мы объяснили.
– Ну ладно, – настоятель кивнул на батюшку, – этот – молодой, но вы-то, отец диакон?..
– Виноват, – говорю, – у меня к авиации любовь с детства.
– Ну, расскажите хоть, как там оно было?
– Да мы ничего и не видели, – махнул рукой батюшка, – туман, облачность, Фултонская речь Черчилля… – и пошел в каптерку переодеваться.
– При чем тут Черчилль? – не понял отец настоятель.
– Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне, – объяснил я.
– У вас у обоих жар, что ли? Толком про самолеты можете рассказать? Хоть повидали чего? Или – зря маялись?
– По-моему, – говорю, – классно! Прошли на бреющем – прямо над головой, – и ка-ак шарахнут! А что вы, отец настоятель, так заинтересовались?
– Да у меня, – смутился он, – вроде как тоже любовь. Неразделенная… Я их даже и повидать за всю жизнь никак не могу: только в кино или по телевизору…
Когда после вечерней службы шли из храма, летчик вдруг сказал: «Тсс!» – и снова замер, как днем на реке:
– Первый взлетел… второй взлетел…
Издалека донесся приглушенный рокот.
– Брешешь ты все, – усмехнулся молодой священник, – ничегошеньки не слыхать.
– А вот и слыхать! – возразил настоятель. – Как вам, отец диакон?
Я кивнул. Мы стояли прислушиваясь. Вокруг, озаряя по-весеннему льдистые сугробы, догорали в снежных колодезьках свечи. Здесь так принято: приходя зимой на могилку, делают в снегу углубление – пробивают кулаком по локоть – и на дно ставят свечку: она спокойно горит себе в глубине, не боясь ни ветра, ни снегопада. Сугроб сияет теплым свечением, и на душе делается тепло.
– Разворачиваются влево… уходят…
– Так они что же, – спросил отец настоятель, – больше не прилетят?
– Могут, если понадобится, – отвечал летчик.
– Ну, ты узнаешь тогда?
– Конечно, какой разговор? Это ж свои ребята – в Германии вместе служили.
– В грех зависти с тобой впадешь, – вздохнул настоятель. – Летаешь…
– Чего тут завидовать? Просто с детства любил самолеты: ходил в авиамодельный кружок…
– Да и я ходил, и отец диакон тоже небось, а что толку?
– …Потом в аэроклуб, потом окончил авиационное училище и был направлен в Германию… Дело в том, что Фултонская речь Черчилля…
– Стоп, – тихо, но с угрозою в голосе сказал настоятель, – на сегодня достаточно, расходимся по домам. Всем – Ангела Хранителя и спокойной ночи.
Печное дело
Изба досталась мне старая, древняя даже. Если снаружи ветхость ее можно было попросту прикрыть тесом, то уж внутри кое-что пришлось поменять: пол был щелястый и холодный, рамы – гнилые, стекла – потрескавшиеся, но самое главное – разваливалась печка, старинная, глинобитная.
Существовала некогда несложная технология: из досок сооружалась опалубка, заливалась жидкою глиною, и глину эту долбили потом деревянным пеньком – толкачом, пока она, выпустив всю воду, не превращалась в камень.
Отслужив кое-как одну зиму, трещиноватая печь, не топившаяся лет двенадцать, пока дом стоял без хозяина, стала приходить в совершеннейшую негодность: каждый день я вынимал из ее нутра куски обвалившейся глины. В конце концов она прогорела насквозь, и дым через щели повалил в комнату. Сколько-то времени я пытался противостоять бедствию, замазывая трещины свежею глиною, но она держалась недолго: высыхая, отслаивалась от стенок, и дым снова пробивался наружу. Стало понятно, что уходить в следующую зиму с такой печкой нельзя. Позвал я самого мастеровитого мужика в нашей деревне. Он поглядел и сказал: «Можно». Мне было поручено разломать реликтовое творение и купить в колхозе огромное количество кирпича, – на том и порешили, скрепив договор самым традиционным способом. Помнится, мастеровитый сосед, разглядывая широченные скамьи, пущенные вдоль стен, в задумчивости проговорил: «Да-а, у пьяненьких мужичков здесь поспа-ато…» Затем еще восхитился прежними мастерами, объяснив, что скамьи сделаны из «цельных плах, да не пиленых, а колотых: брали кряж, надсекали с торца и начинали в трещину забивать клинья, пока бревно не лопалось».
Разобрал я кирпичную трубу, разворотил печку, повыносил все во двор, подмел и вымыл запылившуюся комнату. На это ушло три дня. Мастеровитый сосед, возвращаясь вечерами с колхозной работы, всякий раз останавливался перекурить и высоко оценивал мои трудовые свершения. Потом указал, где накопать глины, – я и это исполнил, затратив еще два дня. Наконец, когда я решил, что череда моего подвижничества завершена и теперь за дело возьмется сосед, он вдруг сказал:
– Зятю надо фундамент до холодов положить…
– А после фундамента?
– Можно. Весной. А то ведь в мороз глину не размешаешь.
Переживать мне некогда было: ладно, думаю, человек он некрещеный – какой с него спрос?
Следующим взялся за дело самый знаменитый на всю округу печник, обитавший в райцентре. Я приехал к нему, уговаривал, уговаривал, он, как знающий себе цену мастер, отказывался, но в конце концов согласился. Показал несколько книг, в которых были печи и его конструкции, потряс нагромождением разнообразных знаний о дымоходах, кирпичах и теплопроводности, заявил, что крещеный, но Бог у него в душе, – по этим словам безошибочно определяется закоснелый безбожник, – и лишь тогда мы благополучно отправились в мою деревню.
Тут мне пришлось заниматься точнейшими измерениями и черчением на полу, чтобы дымоход будущего печного шедевра попал точно в отверстие от прежней трубы. На другой день я выпиливал огромный кусок пола, на котором должна была покоиться самая лучшая в районе печь, подводил под края этой площадки шесть кирпичных столбов – заказанный легендарным умельцем фундамент. Потом безостановочно пошли требы, службы, и к мастеру я попал чуть ли не через месяц. Снова привез его домой: заглянув в подпол, он определил, что шести столбов маловато, надо бы – девять. После его отъезда я скорехонько – наловчился уже – соорудил еще три столба под средней линией будущей печки и стал терпеливо ждать назначенного мне срока.
Между тем короткое здешнее лето по обычаю кончилось, начались дожди, ветра, ночные заморозки, спать приходилось в одежде, да электрический обогреватель немного еще выручал.
В назначенный день прибыл мастер. Надел фартук, очки, разложил инструменты и пошел посмотреть приготовленную мною глину. Глина была трех сортов: из ближнего оврага, из дальнего и – размоченные комья от старой печки. Мастер помял пальцами и одну, и вторую, и третью:
– Не нравится.
– Да отчего ж не нравится, когда у нас ею все пользуются?
– А, у вас всегда плохая глина была!
– Шестьсот лет всех устраивала – из нее за это время, поди, не одну тыщу печей сложили… Да и собор, самый большой на всю округу, из этой же глины – кирпичи ведь прямо здесь и пекли…
– Я с этой глиной работать не буду.
– Так где ж взять хорошей?
Он назвал место неподалеку от районного центра. Через год-другой, когда счет крещенных мною пошел на тысячи, а погребенных – на сотни, я нашел бы и грузовик, и помощников, а в ту пору рассчитывать можно было лишь на себя.
– Оттуда мне не привезти.
– Ну а эта не подойдет: не нравится мне ее консистенция – не люблю я с таким материалом работать, – сказал еще что-то про суспензию, эмульсию, ингредиенты и уехал.
И тут, по недостатку духовного опыта, совершил я большую ошибку: надобно было сразу начать молиться за мастера, да не просто, а усиленно, или, как мы говорим, сугубо, но я совершенно забыл про несчастного, тем более что служебная необходимость вновь на несколько дней отвлекла меня от холодной избы.
И вот возвращаюсь, а глина в корыте замерзла… Продрожав в телогрейке и ватных штанах до утра, я начал носить в дом кирпичи: глину приходилось рубить комьями и отогревать на газовой плите в кастрюлях и ведрах…
Так совпало, что в это время один немастеровитый сосед начал класть печку своему сыну и все приходил ко мне для обмена творческими достижениями. Мы, быть может, и помогли бы друг другу, но уже после первого ряда кирпичей задачи наши стали решительно расходиться: он строил обыкновенную русскую печь, а я – неизвестно что, но в размерах, заданных большим мастером под неведомую конструкцию. Попутно выяснилось, что кирпичи мои – а колхоз собрал мне все остатки со складов – разной величины, и оттого ровных мест на стенах сооружения оказывалось совсем немного. Правда, впоследствии всякий новый человек, попадавший в дом, почему-то усматривал в этой щербатости невидимую мною закономерность и восхищался способностями печника, сумевшего выложить столь непростой орнамент: «Это, наверное, работа…» – и называлась фамилия печной знаменитости.
Зато сосед мой видел когда-то, как с помощью деревянной опалубки выкладывается внутренний свод, и рассказал мне об этом, а то ведь я не мог сообразить, каким образом лепится из кирпичей «потолок». Потом выяснилось, что «потолок» получился неправильный: у правильного в каждом ряду должно быть нечетное число кирпичей, потому как самый верхний – одинокий «замковый» – должен распирать своды, а у меня в каждом ряду насчитывалось двенадцать, то есть «замковых» или вовсе не было, или выходило по два.
– Так не бывает, – сумрачно говорил сосед и снова лез пересчитывать.
С большим мастером я встретился только зимой, когда приезжал в Дом культуры на детский утренник. Помню, учительница вывела меня на середину зала и спрашивает:
– Дети, знаете, кто к нам пришел?
– Дед Моро-оз! – грянули они как по команде.
После утренника сталкиваюсь на улице с печником: согбенный, еле ползет. Спрашиваю, что с ним случилось. Оказывается, вернувшись от меня, он тяжело заболел: воспаление легких, полиартрит, какие-то осложнения – так до сих пор выкарабкаться и не может…
– Старуха моя сильно ругалась! «Что ж ты, – говорит, – дурень, сделал? Шестьдесят лет, – говорит, – у нас священника не было, наконец появился, а ты его выгнать надумал? Да за это, – говорит, – такое наказание может быть…» Вот, руки скрючило: ни кирпич, ни инструмент держать теперь не могу… Велела прощения попросить: без этого, говорит, никакой мне надежды не будет… Так что вы уж…
Тут-то я и понял свою вину: надо было в тот самый день начать молиться за бедолагу.
Спросил он еще, как завершилась история с печкой. Я рассказал.
– А какой, – поинтересовался, – системы, какой конструкции?
– Да бросьте вы, – говорю, – какая уж там конструкция: без шапки можно спать, вот и вся система… Да в своде еще по двенадцать кирпичей уложилось…
– Так не бывает, – говорит.
– Да я и сам знаю, что не бывает, только куда уж теперь от этого денешься?
Он пообещал, если оклемается, бесплатно переложить печь, и даже соглашался на нашу глину.
– Теперь, пожалуй, и оклемаешься, если и сам будешь молиться, конечно.
– Придется, наверное. Старуха тоже вот… заставляет.
К весне он почти поправился и летом приехал перекладывать печь.
– Как же вам удалось трубу в старое отверстие вывести – ведь все было рассчитано под специфическую конструкцию?
– А эта что – не специфическая?
– И кирпичей в своде действительно по двенадцать.
– Виноват, – говорю.
– Коэффициент полезного действия чрезвычайно мал: уж больно толстые стены, – то есть вы пожертвовали теплом ради излишней прочности… А что это за лежанка? И почему две чугунные плитки? Ну, спереди – это понятно, а сзади-то зачем?
Объясняю, что сначала, как положено, установил плитку спереди, в устье печи, но дымоход получился почти прямой, и от неистовой тяги дрова вылетали под самые облака, а то, может, и выше. Тогда, для усложнения дымохода и чтобы не засорять поленьями небеса, сложил еще одну плиту сзади, соединил ее вдоль стены с передней – вот и получилась лежанка, на которой хорошо спину лечить, да и Барсику она очень нравится: зимою, как только с драки придет, – и на лежанку, окровавленную морду оттапливать, на морозе ведь не умоешься. А тут сядет, отворотившись от меня, языком и лапами поработает, потом, зажмурившись, оборачивается – представляет морду для обозрения: переносица исполосована, над бровью клочка шерсти недостает, одно ухо стало узорчатокружевным, а от другого и вовсе почти ничего не осталось. Наконец осторожно открывает один испуганный глаз – этот на месте, другой – тоже цел. «Все в порядке, – говорю, – молодец!» Он вмиг спрыгивает с лежанки и, не замечая миски с едой, направляется к двери: стало быть, еще не последний раунд сегодня…
Мастер сосредоточенно попримолк: вероятно, продумывал технологию переделки и оценивал объем предстоящих работ.
– Вы бы не напрягались, – говорю. – Меня эта печь вполне устраивает.
Он улыбнулся.
Впоследствии мы встречались нечасто, но всякий раз – с неизменной симпатией. Я испытывал искреннее уважение к этому человеку за все, что в наших печных делах довелось ему выстрадать, понять и преодолеть. Похоже, он отвечал точно таким Же чувством.