Текст книги ""Райские хутора" и другие рассказы"
Автор книги: Ярослав Священник (Шипов)
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Царственная
Елена Павловна принадлежала к увядшей ветви старинного дворянского рода. Была отменно красива, и, хотя облик ее с годами претерпевал естественные изменения, красота ни на мгновение не ускользала. Так что в детстве о ней говорили: «Сказочное дитя», в юности: «Очаровательная барышня», в зрелом возрасте называли потрясающей женщиной, а в старости – очень красивой старухой. Однако кроме красоты, которая, к счастью, в русских женщинах еще не перевелась и может радовать всякого человека, не до конца потерявшего зрение, Елена Павловна обладала качеством куда более редким – исключительным, можно сказать: она была царственной.
Что есть царственность, определить затруднительно. Одно точно: свойство это – сугубо женское. Мужчинам более подходит барственность – царственные мужчины неукоснительно напоминают индюков. Все отмечали ее осанку, поворот головы, а в особенности – способ передвижения: Елена Павловна ходила не так, как другие, – она будто несла себя, несла ровно, неспешно, непоколебимо. При этом была начисто лишена надменности или высокомерия, с людьми общалась на удивление просто и не стеснялась даже самой грязной работы.
Елены Павловны я не застал: мне рассказывали о ней ее внучки – дамы вполне сознательного возраста. Родилась их достославная бабушка в тысяча девятисотом году и успела получить гимназическое образование, которого хватило, чтобы ее до конца жизни принимали за филолога, историка или искусствоведа. Почему она не уехала из России, никто не знает. Возможно, из-за любви, соединившей ее с молодым врачом: тайком обвенчавшись, они бежали из Москвы в провинциальные дебри. Там у них родились четыре дочери. Несмотря на сложности тогдашней эпохи, всех детей удалось окрестить. Когда началась война, муж был направлен на фронт. Два года оперировал в полевых госпиталях, затем его перевели в столицу. Так Елена Павловна вернулась на родину. Добавилась еще одна дочка-поскребышек. А потом дочери стали выходить замуж и рожать девочек, девочек, девочек и лишь одного мальчишку. Семьи поразъехались, но детишек то и дело привозили к старикам.
Младшая из внучек рассказывала, как, бывало, подберется к бабушке и с восхищением глядит на нее. А та либо пластинку с классической музыкой слушает, либо читает – русскую литературу очень любила. Наконец заметит, повернет голову – спина прямая, шея лебединая, подбородок высоко – и спрашивает:
– Ты кто есть?
– Я – Люся.
– Люся… – бабушка задумывается. – А ты чья?
– Мамина и папина.
– Ну, это понятно. А маму твою как зовут?
– Мама Наташа.
– Такты, наверное, Натальина младшенькая… Ну ступай, ступай…
И дочери, и внучки жаловались, что с внуком Андрюшкой она общается охотнее, чем с ними.
– Неудивительно, – отвечала бабушка, – с мужчинами интереснее: я у них всю жизнь обучаюсь.
– Чему же ты у них обучаешься, если ты, можно сказать, идеал женственности?
– Идеал не идеал, но этой самой женственности и учусь: учиться – не обязательно копировать. Глядя на мужа, я собирала в себе качества, необходимые для того, чтобы вместе мы составили единое целое.
– А у Андрюшки ты чему учишься, ему же только пять лет?
– Вы, красавицы, в пять лет могли говорить лишь про бантики, а он спрашивает, почему его не назвали Георгием Константиновичем. Как Жукова. Я ему все объясняю про отчества, про то, что он может быть только Николаевичем, а он послушал-послушал да и говорит: «Ну, тогда Александром Васильевичем». Как Суворова…
– Подумаешь! У нас – бантики, у них – ружья.
– Так, конечно, да не совсем. Ваше внимание было обращено, как правило, на самих себя, и прежде всего на свою внешность. А он – только освоился печатные буквы складывать, сразу в храме записку подал: там и Александр, и Георгий, и еще два десятка имен. Спросила, кто это, он все объяснил: и Нахимов там есть, и атаман Платов – Матфеем зовут… Дело не в мальчишеском интересе к воинству, а в том, что интерес этот может проникнуть незнамо куда. Вот и подумайте, какие качества необходимы, чтобы рядом с таким существом целую жизнь прожить и ему не наскучить.
А когда ее спрашивали, что особо примечательного находила она в дедушке – рядовом хирурге, Елена Павловна отмечала два обстоятельства: во-первых, чрезвычайную ответственность супруга, а чувство ответственности она совершенно справедливо считала главным богатством мужчины, а во-вторых, полетность…
Значение этого слова внучки не понимали, а дочери толковали его как широкую увлеченность. Бабушка рассказывала, что дед изобретал хирургические инструменты, своими руками построил катер, на котором зятья до сих пор катались по Клязьминскому водохранилищу, а в рыбацких и охотничьих путешествиях обошел всю страну. «Вы теперь, кроме курятины, никакой «дичи» не знаете, – говорила Елена Павловна внучкам, – а меня и ваших матушек дед кормил куропатками, рябчиками, тетеревами. И все это он добывал сам». А еще они каждую неделю ходили в консерваторию. Водили и дочерей, и даже обучали их игре на фортепиано – те с отличием оканчивали музыкальную школу, но, выходя замуж, про музыку забывали и через пять лет уже не могли подобрать одним пальцем простенькую мелодию. Впрочем, это обычная история.
После кончины супруга Елена Павловна нанялась в домработницы к оперному солисту Большого театра. Пенсии она не выслужила, а перекладывать трудности на плечи детей – навыка не имела. В доме певца часто бывали гости. Его супруга охотно помогала старушке и накрывала на стол. Иногда глава семьи проделывал шутку: просил, чтобы Елена Павловна принесла то или это. Облаченная в фартук, она появлялась в дверях, и гости вставали… «Царственная», – восхищался хозяин.
Когда Елена Павловна преставилась, он взял на себя все заботы. Прощаясь, сказал: «Не было в моей жизни другого такого человека и не будет». Дочери плакали, а внучка вспомнила: «Подойдешь, бывало, засмотришься на нее, а она повернет голову эдак и спрашивает: «Ты кто есть?»».
Новоселки
Добираться туда легко: в девять вечера садишься на поезд, в три часа ночи слезаешь. Полтора километра по шпалам, столько же через лес – вот и весь путь. Брошенное поле, брошенная деревенька, на краю которой некогда стоял жилой дом.
В пору молодости своей, когда я познакомился с дедом Сережей и его старухой, были они уже людьми опустившимися. Не то чтобы совсем потеряли интерес к жизни – нет: что-то ели, что-то пили, слушали радиоприемник, даже мылись, наверное, иногда; однако они позволили жизни своей сделаться безобразною. Сережа уже почти не надевал протез – лежал целыми днями в грязной постели, курил, кашлял, плевался. Бабка хотя и совершала кое-что по хозяйству, но без усердия: посуду она не мыла – суп всякий раз варился в одном чугунке и разливался в одни и те же тарелки. Стирала ли она – не знаю.
Да и все в доме у них было опустившимся: кобель – матерый гончак, – если случалось ему оказаться в избе, мочился на пол; кошки бродили по столу, добирая объедки; тараканов расплодилось такое множество, что они шуршащей коростой покрывали стены и потолок, кишмя кишели в дедовой койке, и он их разве что с лица прогонял.
Электричества в доме не было – отрезала власть, керосина у стариков не водилось, так что жили они без света. Ни разу не слышал я, чтобы вели они между собой человеческие беседы – только ругались, грязно и равнодушно. Сережа – кашляя, бабка – тонким гнусавеньким голоском.
Останавливаться у них не было никакой возможности, предпочтительнее оказывалось ночевать в полуразвалившихся избах брошенной деревни по соседству, но, наведываясь в те края, я всегда заходил к Сереже – оставлял батарейки для приемника и фонаря, чай и, быть может, еще что-нибудь по мелочам.
Жизнь стариков делалась все более мерзостной. Наконец старуха не выдержала и ушла к сестре – в деревню километров за десять. Потом сгинул кобель: самостоятельно гоняя зайца в ночи, он вылетел к железнодорожному полотну и остановился, чтобы пропустить поезд, однако это был не обыкновенный поезд, а снегоочистительный, чего пес по азартности своей не заметил, – краем выдвижного бульдозерного ножа его и ударило.
Совершенно одичав от тоски, дед разыскал свою бабку и поджег избу – люди спаслись, но изба сгорела. Был суд: два года тюрьмы и тысячи рублей компенсации. Пустился дед Сережа отбывать срок, старуха же вернулась к кошкам и тараканам. Вскоре она сама выплатила сестре причитающуюся сумму: что-то продала, сколько-то заработала на бруснике, о чем-то она, вероятно, могла договориться и по-родственному. Через год Сережа вернулся – совсем блатной, с наколками, покрывавшими чуть ли не все его тело, за исключением, понятное дело, отсутствовавшей ноги.
А еще через какое-то время оба они убрались: дед преставился здесь, и последние его слова были матерными, старуха тихохонько отошла в новой избе сестры.
Печально, конечно, что жизнь этих людей так омрачилась к своему завершению; печально, что не осталось от них ничего – даже тараканов с кошками не осталось. Я был там недавно – на месте дома груда печных кирпичей да несколько поблескивающих хромированным металлом протезов, о которых дед Сережа, помнится, говорил, что они – один другого нескладнее. Всем им он предпочитал деревяшку… Кто и зачем спалил их дом – неизвестно, скорее всего, кто-нибудь из местных: обычно подобное занятие – утеха молодых подвыпивших трактористов. Может, человек и родом из этой деревни был – новоселковский, а вот чтобы уж никому не досталось ни обогреться, ни переночевать. Горазды мы, как известно, родную землю поганить.
Сидя на валуне, подпиравшем некогда угол избы, я не без растерянности взирал на уголья: как же так – что-то было, а теперь нет… Глупая, конечно, растерянность, да разве привыкнешь – тоскливо ведь. Тут, само собой, воспоминания кое-какие промелькнули, и вспоминалась все одна пакость. Как дед рассказывал про некогда соблазненную им девицу-учителку, присланную из города, – старуха слушала все это с очевиднейшим равнодушием, а потом, широко зевнув, добавила, что «у колхозной булгахтерши трое детей, а обличием все – в гада этого». Как коршун курицу прихватил, а я, увидев, бросился было из дома с ружьем, да старуха не выпустила: «Загубишь курицу!» В конце концов и курица сдохла, и коршун улетел, чтобы потом, в мое отсутствие, извести всех остальных кур. Вспоминал сонмище кошек: Сережа держал их вроде как для промысла – шапки шил.
– Хочу черную шапку сшить, – говорил он мне при каждой встрече. – Кра-асивая будет! Видал, какая у кота шерсть? Блескучая, густая, ворсистая… Надо, чтобы он котят чернявых добавил, тогда я и его в расход пущу – старый, зажился.
Свесив с печи лобастую голову, кот устало и снисходительно щурил глаз: за многие годы он выдал лишь одного отпрыска своей масти, остальные рождались пестрыми или рыжими – из них-то дед и шил шапки, воротники, рукавицы. Однако как только Сережа помер, косяком пошли беспросветно черные.
Вспоминались и тараканы: бывало, зимой, прежде чем обуться, валенки приходилось вытаскивать в морозные сени. Тараканы из валенок ползут и ползут: до верху доползают, тут в них что-то щелкает – жизнь выключается, и они летят на пол, кошки только успевают подбирать. И что интересно: живых тараканов кошки не трогали, зато мороженых – до драки доходило. Какая тут кулинария сокрыта?..
В общем, одна дрянь вспоминалась, хорошего – ничего. Но почему не покидало и не покидает меня теплое чувство к этим прозябавшим в мерзости старикам? Что-то к ним притягивало всегда, какой-то свет от них исходил… Неяркий, может быть, но все-таки…
Не знаю, что было его источником, не знаю… Но вот ведь держались они друг друга всю жизнь! И дома своего, и своей земли… Не стало их, и место это обезжизнело. А когда-то, отстояв тягу, сходились здесь у мосточка через ручей охотники – было нас человек пять-семь: из разных городов, в разных деревнях останавливались, а собирались – надо же – именно здесь. Встретимся, постоим, поговорим об охоте, узнаем, кто как провел год, – осенью и зимой редко кому доведется встретиться, это уж десятидневный весенний сезон вместе всех собирает. Стоим, разговариваем тихонько, потом расходимся кто куда.
А когда дед Сережа ушел, мы и встречаться перестали. Вроде и старик этот не нужен был никому, а вот надо же! И пока еще были живы мы все, и каждый год по весне наведывались в Новоселки, но встретиться друг с другом, как прежде, уже не могли. Стоишь на тяге, слышишь: за высоковольткой ба-ах! Это, стало быть, Петр Сергеевич; дочь его, помнится, рожать собиралась… теперь внук или внучка в первом классе, поди. А вот у реки зачастила пятизарядка Антона Романовича – какие-то у него там сложности в министерстве были, чем, интересно, дело кончилось? Хотя он, наверное, уже на пенсии. А то ночью, поезда дожидаясь, под единственным станционным фонарем столкнешься с небритым мужичонкой: рюкзаку него даже на вид трудноподъемный – пара глухарей точно есть. И в вагоне уже сообразишь: Витюха – шофер из Твери. Он тебя тоже признает, поговоришь, выяснится, что, похоже, остальные ребята были, но это так, по догадкам, по слухам, а видеть он никого не видел. Вот и я никого, кроме него, не видел… И никогда больше не соберемся мы у мосточка через ручей. Впрочем, и самого мосточка давно уже не было: раньше Сережа его подновлял, хоть кое-как, но починивал, совсем нарушиться не давал, а без старика обветшал мосток, иструхлявился, и смыло его весенней водой.
Нет, теплился огонек в этой лампадке: хоть и перепачканной она была, а теплился. И ведь не то важно, что перепачкана, а то, что не угасал, – это важно и удивительно, ведь столько невзгод было обрушено на Сережину мужицкую голову, на Сережины крестьянские плечи: «Жизнь обычная, – говорил он, – как у всякого деревенского, а ногу на войне потерял».
И родни у них на земле не осталось, и могилку их отыскать мне не удалось, вот уже и старухино имя забылось… Однако несправедливо будет, если память о них сотрется, исчезнет совсем, – несправедливо.
Наводнение
Переполох случился неслыханный: весь день между Нижним Спасом и деревнями, стоявшими подальше от реки, сновали под дождем телеги, тележки и машины – народ развозил добро по родственникам и знакомым. Цапкин эвакуироваться не стал.
– Не верю, – говорит, – чтоб из нашей Ворчалки стихийное бедствие приключилось. В ранешни времена бывало такое? Хоть, к примеру, паводок взять, хоть половодье: у меня – до бани вода дойдет, а дальше не подымается. А чтоб огороды позатопило, тем более дома залило – не верю. Да у нас и во всем районе воды столько не сыщешь.
– В ранешни! – возражали собравшиеся у него на крыльце мужики. – В ранешни всемирного потепления не было, а теперь…
– Дело хозяйское, – отмахнулся Цапкин, – мотайте, а мы с Петровым чихать хотели.
Имя егеря повергло мужиков в тягостное смятение: Сашка Петров – человек серьезный, не то что балабол Цапкин. В молчании докурив цигарки, нижнеспасовцы побрели грузиться дальше.
Петров в это время плавал в лодочке по затопленным рощам, отыскивая угодивших в беду зверей. Однако оттого, верно, что вода нынче разливалась медленно, зверье успело поразбежаться, лишь еноты опозорились. Ну, тем простительно, те спросонок, ведь шел декабрь: уж и снегу нападало, и Ворчалка замерзла, и вдруг – на тебе, дождь! Да еще как зарядил! Сидели теперь еноты на островках возле затопленных нор, мокли. Лодку увидят, забегают туда-сюда, но в воду лезть не хотят – зябко. Конечно, рычат на человека, зубы скалят, но Сашка их без счету перевидал, не церемонится. «А ну!» – как рявкнет! Некоторые сразу и падают. Другим приходится добавить пинка, но не сильно, чтоб без телесных повреждений: шмякнешь его для острастки, он – брык – и вроде как околел. Бери его за шиворот, делай что хочешь.
Пятерых затолкал Сашка в мешок, шестой не поместился. Пришлось положить его прямо на стлани, а на морду ушанку надеть. Плывет лодка, покачивается, уключины скрипят – страшно енотам, не шевелятся. Если вдруг и заворочается какой, Сашка притопнет: «А ну!» – и мешок вмиг цепенеет. А тот который на стланях, знай себе мордой в шапку тычет – прячется, стало быть. Выбрал Сашка берег повыше, выпустил зверей – они и поплелись кто куда: искать незанятые норы, рыть новые. Сашка же дальше поплыл и уже в сумерках обнаружил енота огромного – прямо баран – рекордсмен, разве что на коротких ногах. Тот сам в лодку прыгнул. Тоже, однако, чтобы не колобродил, пришлось в мешок засадить.
Домой егерь вернулся вечером. Развязал мешок и выпустил на пол енота. Жена испуганно вскрикнула, и енот свалился без чувств.
– Вот, Татьяна Борисовна, – устало сказал Петров. – Дикий зверь, и тот, как только увидел вас, так и окочурился. Каково же мне с вами бок о бок столько лет жить?..
– Зачем ты его принес, Саша?
– Да берега, понимаешь, твердого в темноте не нашел – все вода, вода, ступить некуда.
– Ну так деревню-то отыскал?
– Отыскал. Хотел выпустить, а тут собак понабежало… Изорвали б в клочья. Пусть в сарае переночует, отнесу его завтра куда-нибудь.
– Ой, отнеси, Саша, уж больно страшный…
За ужином, когда Сашка Петров смотрел программу «Время», явился Цапкин – «полюбопытствовать, не скажут ли чего по телевизору насчет наводнения».
– Твой-то сломался, что ли? – спросил у него егерь.
– На чердак перенес. Бабы бают, что ежели кто не предпримет, стало быть, действия… для спасения добра… ну, имущества… тому могут и страховку не выплатить. Вот я маленько и… Для порядку… Не так, как остальные, конечно… По другим деревням не повез, но на чердак… Вроде как… Ну вот! Вот оно, гляди, наводнение-то!..
– Так то ж в Америке… Понял?.. Штат Колорадо!
– Ну и что, что в Америке? Не слыхал, как погодный мужик рассказывал?
– О чем?
– Теперь все глобально!
– Ты чего, Цапкин? Хочешь сказать, что этот вот разлив и до нас докатился?
– Ну!.. Жук колорадский, он тоже оттуда, а картошку нашу жрет. В общем, ты как хочешь, а я пойду действия предпринимать. По спасению.
Выйдя в сени, он вдруг обернулся:
– Больше всего мне наша молодежь нравится! Тут такое творится, а они в клуб подались. Мой говорит: «В гробу я видал твое наводнение, у меня дискотека сегодня». Раньше за эти танцульки отец мне под зад давал, а теперь: «дискотека»… Вроде как чего-то серьезное, не моги помешать! Тьфу! – И ушел.
Поужинав, Сашка завалился в постель, жена убрала со стола и мыла посуду.
– А что, Татьяна Борисовна, у вас, поди, тоже сердчишко екает? – спросил задремывающий супруг.
– Из-за чего?
– Да из-за наводнения.
– Была нужда… Ты-то не боишься, – она перестала греметь тарелками.
– Не боюсь, дорогая Татьяна Борисовна, нисколечки не боюсь: дождь скоро кончится – воздух сегодня стынью пахнет.
– Ты мужикам-то говорил?
– Сказал Цапкину, да что толку? Какие-то все опасливые стали.
– Так добра-то все сколь понакопили – вот и боязно за него, – объяснила супруга, но Петров уже спал.
Проснулся он по охотничьей привычке рано. Глянул в окно: дождь перестал, в разрывах облаков сияли кое-где звезды, на белом шифере цапкинской крыши чернела привязанная к трубе надувная лодка. Быстро позавтракал и пошел в лес определять большого енота.
Лаврюха обыкновенный
Поздней осенью, когда выпал снег, а вода в реке сделалась непроглядно черной, Лаврюха погнал леспромхозовский катер на ремонтный завод для замены двигателя – старый едва тарахтел. Кое-как сплавившись по течению до устья, прибился к пристани – подождать рейсового теплохода и, пришвартовавшись к нему, перейти озеро. Но выяснилось, что рейсовый теплоход тоже сломался и будет только через неделю. Если, конечно, к той поре не ударит мороз и не закроется навигация.
Назад Лаврюхе на таком движке не вскарабкаться было, неделю без харчей не прожить, и пришлось отправляться в поселок самостоятельно. «Тьфу, незадача», – раздосадовался Лаврюха, а тут еще начальник пристани пассажиров «навялил»: двух городских теток, возвращавшихся не иначе как от деревенской родни, и мальчишку-дошкольника – своего сына, который, как понял Лаврюха, приезжал к отцу на побывку да из-за того же рейсового и застрял.
Пошли. Не плаванье было – маета: моторишко тянул еле-еле, боковой ветер сносил в сторону от поселка, а когда уж почти перебрались, у самого берега мотор вовсе заглох.
Лаврюха полез копаться, тетки, обрадовавшись тишине, взялись балаболить, продолжая разговор, прерванный, похоже, отплытием.
– Ой, Валь! Палас – три на два с половиной, голубой… Эспадобна, Валь! Как у тебя… Обои – тоже голубенькие, под цвет… Ну все, Валь, прям как у тебя! Стенка, люстра хрустальненькая, Валь: динь-динь – эспадобна! Парке-эт!.. Я, грю, не разрешу в этой комнате танцевать! Как заржали все, Валь!..
Тут Лаврюха обнаружил, что аккумулятор чужой.
– Ну, беда! Говорил же я твоему отцу: не могу оставить аккумулятор – движок дохлый, так хоть зажигание путное… Спер-таки, не удержался…
– Он сказал: все равно ремонт, – растерянно объяснил мальчишка, – там, сказал, поменяют.
– Ремонт-то ремонт, но до него еще добраться надо, а теперь…
– А что теперь? – подхватились тетки.
– Встретим кого – отбуксируют. А не встретим – к тому мысу прибьемся, – указал он, – маячник свезет, поможет.
– Он в поселок переехал, – робко сказал мальчишка, – мотоцикл перевез, дом, моторку…
Лаврюха пристально посмотрел сначала на него, потом за иллюминатор: темнело, над черным лесом вспыхивал огонь маяка. «На автоматику переведен», – понял Лаврюха и спокойно, с некоторой даже ленцой, словно речь шла о чем-то, не заслуживающем внимания, заключил:
– Ну и пущай. До шоссейки и пешком доберемся, а там кто-нибудь подбросит, отдыхайте пока.
– Отдохнешь тут: болтает до невозможности, – раздраженно бросила Валя.
Волна была небольшая, но, как только суденышко потеряло ход, ветер развернул его и стал раскачивать с борта на борт.
Ни одна моторка не прошла в тот час мимо катера, дрейфовавшего вдоль берега к маяку. И оставалось уж немного совсем, когда Лаврюха понял, что ветер гонит их не на мыс, а левее – на каменистую подводную гряду, уходившую от мыса далеко в озеро.
«И волнишка-то плевая, а вполне можно ни за понюх табаку…» Подумав, он достал из сумки, в которой умещалось все его личное хозяйство, коробок спичек, тщательно завернул их в полиэтиленовый пакет, затем – в другой и спрятал на груди под тельняшкой. Тетки, начинавшие заболевать по-морскому, не обратили внимания.
Когда до камней осталось несколько метров, Лаврюха разобъяснил теткам ситуацию, – те стали орать: «За все ответишь!» – оделил их спасательными поясами, сохранившимися, вероятно, лишь потому, что на них сроду никто не обращал внимания, надел пояс на мальчонку. Потом, оборвав идущий к мачте электропровод, одним концом обвязал себя, другим – парня:
– Мы теперь, друг, как альпинисты: связались веревочкой – и по камням! Ты, главное, не давай волне шибко забижать себя, черепок береги, понял?
Тот молча кивнул.
– Не задерживайтесь, бабоньки, сигайте следом, – сказал Лаврюха, – иначе угробит на валунах! – Подхватил мальчишку, шагнул из рубки и прыгнул.
Тотчас раздался за спиной скрежет днища о камни…
В озере и летом не купались, а сейчас вода была настолько холодной, что ноги у Лаврюхи отнялись сразу. «Минут пять продержусь – и кранты». Он пошуровал руками, проплыл до камней, потом, обнимая валуны, пополз к берегу. Волны заливали его с головой, парнишка мотался на привязи где-то сзади. «Только бы не захлебнулся!»
Наконец выбрались. И здесь, уже на снегу, мальчишечка потерял сознание. Лаврюха взял его на руки и побрел к постройкам, стоявшим у маяка: от подворья смотрителя остались дощатый сарай да маленькая недавно срубленная из сосны банька – видать, не верил старик, что маяк сможет без него обойтись, новую баньку сгоношил, расстарался.
Лаврюха пристроил мальца на полок, отвязался, снял с него начавшую подмерзать одежонку, попытался растереть, но пальцы скрючило, руки сводило… «Огонь. Или пропадем, – понял Лаврюха. – Скорее!» В сарае нашел гниловатую, но сухую сеть, весло. «Выживем». Потащил к баньке, споткнулся, упал, ноги не слушались. «Только бы сетку не выронить – намокнет». К баньке приполз на коленях.
Ткнул в печь сетенку, потом, вытащив из-за пазухи сверточек, добрался до спичек. Кое-как высек огонь, запалил сетку, подал в печь конец весла – размочаленную лопасть, дерево занялось. «Выживем».
Отогрев руки над пламенем, взял окоченевшего мальчишку, подержал его, сколько хватило сил, у открытой дверцы, вновь положил на полок и принялся растирать… Так повторял он и повторял, не забывая подталкивать в печку прогорающее весло. Вслед за веслом пошла вывороченная в предбаннике половая доска.
Парнишка очухался, трясся в ознобе. Лаврюха не переставая грел его, растирал, мял. «Выживем. Теперь выживем…» Но огня было мало, и воздух в баньке теплее не становился. Лаврюха снова сходил в сарай: подобрал несколько щепок. Потом в куче мусора на том месте, где прежде стояла изба, попытался отыскать какую-нибудь железку, годную для расщепления досок. Ничего не нашел. «Пропадем», – прикинул Лаврюха. Постоял, постоял на снегу посреди двора, подумал… Складывалось так, что лишь один выход оставался: подошел Лаврюха к сараю, двумя руками поднял с земли здоровенный камень и бросил в сколоченную из горбыля стену. Снова поднял и снова бросил, еще раз, еще и еще. Голова закружилась, к горлу подступила тошнота. Он сел на снег, привалился к стене, отдохнул – и снова…
Одна из досок треснула. Лаврюха принялся за вторую, потом за третью. «Теперь выживем». Вскоре огонь в печи полыхал, сделалось заметно теплее, мальчонка перестал дрожать, но зябнул еще, поеживался. «Тогда так», – решил Лаврюха и понатаскал в котел воды: ведерко, к счастью, в баньке имелось.
Потом опять ломал, крошил стену сарая, подбрасывая обломки в печь; плескал воду на каменку и добился: ежиться парнишечка перестал, распарился, ожил. И – уснул. «Выживем», – заключил Лаврюха и только теперь вспомнил: «Бабы!» То есть мысль о тетках, оставленных на катере, не покидала его, но спасать и мальчишку, и теток одновременно никакой возможности не было, и Лаврюха занимался мальчишкой. Тетки же, по его разумению, могли и должны были выбраться на берег. Лаврюха ждал их, надеялся на их помощь, но они не появились, и теперь он забоялся: волны могли перевернуть катер, свалить его с гряды на глубину…
По своим следам Лаврюха добежал до того места, где выполз на берег: катер торчал в камнях. Волны поднимали его, опускали, скрежетало мятое днище, но сидел катер крепко.
– Бабы! – заорал Лаврюха. – Ба-а-бы-ы!
Из-за дверцы высунулась голова.
– Давайте сюда-а!
Тут судно снова бросило вниз, и голова исчезла. Лаврюха подождал-подождал: «Убились они там, что ли?» – и шагнул в воду. «Не сдюжить. Околею от холода».
– Ба-бы-ы! – Бабы не отзывались. – А! Была не была! – И прыжками побежал к катеру. Но тут же подвернул на камнях ногу, упал и далее добирался прежним способом – не то ползком, не то вплавь.
И, уже ухватившись за борт суденышка, подумал с досадой: «Зря поперся. Случись что – парнишка один останется, застынет совсем». А случиться что-нибудь вполне могло: ни рук ни ног Лаврюха уже не чуял.
Бабы были в кровище – сильно побились. На сей раз они попрыгали за Лаврюхой, но у каждой оказалось по два чемодана.
– С ума сошли? – заорал Лаврюха. – Бросайте, бросайте все!
Они упорно тащили за собой поклажу до тех пор, пока чемоданы не наполнились водой и не утонули.
Тетки ругались, а Лаврюха прикидывал: «Эти – толстые, не должны простудиться. Эти отогреются быстро, мальчонка вот…»
На берегу тетки, обогнав его, бегом бросились к баньке. У Лаврюхи же, пока он дошел, одежка заледенела. «Холодает, – машинально отметил он. – Ночью мороз будет».
Бабы стояли возле печи, клубились паром.
– Сымай с себя все, не то подохнете, – сказал Лаврюха.
Но они, кажется, и сами поняли, что в мокрых платьях, рейтузах и свитерах им не отогреться.
– Отвернись, бесстыжая морда!
– Шли бы вы… – Склонившись к огню, он ждал, когда его одежда оттает.
Потом все трое сидели нагишом на полке, дрожали. Мальчонка спал.
Отогрелись. И тут с бабами случилась истерика; они столкнули обессилевшего Лаврюху на пол, стали бить кулаками, ногами. Сверкая золотыми зубами, они орали про тыщи долларов: «Норка! Выдра! Бобер!» И Лаврюха сообразил, что в чемоданах были меха, скупленные у браконьеров. Устав молотить, бабы навалились, смяли, придавили Лаврюху. «Все, – подумал он. – Убит титькой».
Огонь вдруг погас, вспыхнул, перекошенный рот блеснул на миг металлическими зубами, огонь снова погас, сделалось темно. Бабы отпрянули и затихли. На полке испуганно всхлипывал проснувшийся мальчуган… Лаврюха, расправляя ребра, вздохнул, поднялся и, пошатываясь, побрел к сараю.
Взошла луна, подмораживало.
Скрипнул за спиной снег. Лаврюха обернулся: озаренные лунным светом, стояли на снегу голые бабы.
– Ну, чего вам? – испуганно прошептал Лаврюха. Бабы молчали. Подождав несколько, он, словно опомнившись, судорожно прикрыл руками низ живота. Бабы тоже прикрылись.
– Ты уж не бросай нас, дядечка! – попросила Валя и, должно быть, улыбнулась – в отсвете маяка блеснули ряды зубов.
– Извиняемся! – сказала другая.
– Ладно, – не удержавшись, махнул он рукой. – Шут с вами. – И пошел себе.
Но тетки догнали.
– Да за дровами я, – объяснил Лаврюха. – Куда ж я среди ночи уйду? Да еще голый… Во дают!..
– Ну, мы поможем хоть что.
– Валяйте, – согласился. – Вот камень, вот сарай – валяйте.
Но бабы не смогли поднять камень.
– Небось на пакость какую-нибудь сил хватило бы. Дуйте-ка лучше назад, – предложил он, услыхав металлический перестук челюстей.
Когда Лаврюха, прижимая к груди обломки досок, ввалился в жаркую темень, с полка донеслось:
– И занавесочки, Валь, достала – ну как у тебя, эспадобна, Валь!..
«Порядок, – оценил обстановку Лаврюха. – Стало быть, оклемались». Он снова развел огонь, забрался на полок. Мальчишка не спал, но дышал ровно, спокойно. Бабы пристали к Лаврюхе с расспросами о семье, он отвечал, что женат, что двое детей-школьников. «Все, бабы, извините, я спекся», – просунулся к стенке, отодвинул от бревен мальчонку, услыхал: «Я овощным заведую, а Валя – универсальным», – и далее ничего не слышал, потому что мертвецки спал.
Ночью мальчишка захотел пить и разбудил Лаврюху. Тот сходил за водой – в котле была ржавая, – поставил ведерко греться, запасся дровишками, напоил мальца, уступил бабам свое место, а то они так сидя и дремали, сам лег на нижнюю – шириной в одну доску – ступеньку полка. Переночевали.
Утром оделись, вышли к шоссе и на автобусе добрались до поселка: объяснили водителю ситуацию, и он подбросил бесплатно – денег ведь ни у кого не было. Лаврюха отвел мальчонку домой – тот не чихал, не кашлял, – сдал матери. Потом на почте разрешили – опять же бесплатно – позвонить в леспромхоз. Лаврюха сообщил об аварии.