Текст книги "Польский рассказ"
Автор книги: Ян Парандовский
Соавторы: Войцех Жукровский,Ст. Зелинский,Тадеуш Боровский,Эдвард Стахура,Мариан Пилот,Адольф Рудницкий,Марек Новаковский,Владислав Махеек,Юзеф Мортон,Юзеф Ленарт
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Вот оттуда-то и приходил навещать наших Хинтерхеймов старый Гроссвальд, да и просиживал у них целые часы или стоял посередь кухни, опираясь на свою суковатую палку. Отчего только он один к нам ходил, сказать не могу. Стариков-то ведь было много. Я встречал их порой в деревне, когда они шли куда-нибудь в гости или в лавку, а поскольку мне они всегда кланялись приветливо и улыбались, то и я им отвечал: «Гутен таг, герр Гансефлайш!» или «Гутен таг, герр Гильдебрандт!» Они любят, когда их по фамилии величают. Вы, может, полагаете, что это о том говорит, будто они хотят как-то выделиться или подчеркнуть свою важность? Прежде, правда, и я так думал, но после того, что со мной случилось в верхней части деревни, я теперь иначе на это дело смотрю. Теперь-то я их раскусил, все они на одно лицо. Старички эти добрячки, с которыми я всегда так вежливо раскланивался: «Гутен таг, герр Доннертаг!» или: «Гутен таг, герр Виндельбанд!» Хитрецы эти сами себя разоблачили, даже того не ведая, и оказалось, что неясные подозрения у меня были не зря.
Но в ту пору, когда старый Гроссвальд хаживал к Хинтерхеймам… Старые люди вообще отличаются приятной внешностью, особенно мужчины, женщины – те-то, пожалуй, нет, они не любят стареть, пытаются бороться со старостью, и оттого лица у них злющие и неспокойные. Простите, не у всех, конечно, да вот, к примеру, наша старуха Хинтерхейм. Она была женщина вполне милая и даже благородная, настоящая провинциальная барыня, вроде нашей Бахледской в Поронине. Эти барыни, какую страну ни возьми, повсюду на один манер, как наседки, вне зависимости от того, что они высидят: коршуна или голубя. Да и опять же, откуда знать, кем был ее сын, Гельмут? Посмотришь, чистый голубь, как и другие, а что он выделывал там, на востоке, до того, как потерял руку, разве узнаешь? Впрочем, может быть, совесть у него была и чиста, иначе он вместе с другими мог бы вовремя сбежать на запад.
Но все это разговор другой, не о Хинтерхеймах сейчас речь, а об этом хитреце, которого я столько раз приветствовал: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» Честное слово, знал бы я все его имена, обязательно бы ему угодил и приветствовал полным титулом: «Герр Пауль Роберт Гроссвальд». Но после той штуки, которую он выкинул со мной там, в верхней части деревни, я и вовсе перестал приветствовать его по фамилии. Хватит с него и просто «Гутен таг».
Но дело в том, да вы сейчас и сами убедитесь, что и обвинить-то его, собственно, не в чем. Конечно, лично я могу иметь к нему претензии, но если глянуть на дело с другой стороны или передать его, скажем, в суд, старик по всем статьям окажется чист. Да, да, именно потому, что был не один. Их там, думаю, было не меньше восьми. Никак не меньше, а я один-одинешенек.
После этого случая я, признаться, стал уж было думать, что он специально для меня приходил к Хинтерхеймам. Чтобы я, значит, получше его физиономию приметил. Вы скажете – чепуха? Допустим, но когда вообще все дело чертовщиной пахнет, тут еще и не то в голову придет.
Не припомню уж, по какому делу я зашел в тот день к солтысу. Может, так просто, поговорить, а может, и чекушку распить – у него всегда самогон водился. Но, помню, в тот раз мы ни капли не выпили. Ни капельки. Он был по горло в делах: корпел над какими-то не то докладами, не то отчетами, которые надо было отсылать в гмину. В ту пору у нас что ни месяц все разные списки составляли, оно, впрочем, и понятно – такая стояла круговерть: скотина то на госпоставки шла, то на левый убой, да и люди – то новые приходили, то старые куда-то девались.
Кто мог и кому охота была – все помогали солтысу, иначе ему нипочем бы не справиться. Тогда в деревне самочинно то и дело создавались разные комиссии и группы контроля – не деревня, а чистая тебе республика в мелком масштабе, и управители свои, одним словом – демократия.
– А, вот хорошо, что ты пришел! – приветствовал меня солтыс, и я сразу понял, что сейчас он навалит на меня работу.
Так оно и оказалось. А дело было такое. На самом краю деревни поселилась какая-то немка, но у солтыса до сих пор не отметилась. Вот и надо было узнать, кто такая, откуда прибыла и зачем. «Ладно, – подумал я, – прогуляюсь туда, все лучше, чем опять корпеть над составлением списков мелкого скота или сельхозмашин».
Покрутился я еще малость по комнате нашенского министерства внутренних дел, поболтал с одним, с другим – тут как раз подошли два переселенца – и только собрался было выходить, как солтыс мне и говорит:
– Что самопал-то не берешь?
А надо вам сказать, что у нас имелось две винтовки, которые стояли в сенях министерства национальной обороны и которые мы брали с собой всякий раз, когда нам доводилось исполнять роль полномочных представителей республики. Винтовки, собственно, для того и были нам даны, чтобы придавать вес и авторитет, хотя, правду сказать, была от них одна морока. Жили у нас в деревне два или три сопляка, лет по семнадцати, так их, бывало, хлебом не корми, а дай в уполномоченных походить, но тут уж они непременно, надо не надо, пальбу по деревне поднимут, а мы потом расхлебывайся с отчетами о расходе патронов. И протоколы пиши, и всякие истории одна другой страшнее придумывай. Чаще всего палили они в верхней части деревни – там легче было причину придумать. Бандиты, мол. Бандиты – и все тут! И ведь никак не уличишь сопляков, потому что и впрямь по осени, да и в декабре еще какие-то немецкие недобитки бродили по окрестностям, а порой и в деревню наведывались. Правда, было их раз, два и обчелся, да и вели они себя тихо, однако для порядка мы вместе с милицией устроили все-таки несколько облав, перетрясли все сараи и чердаки. Конечно, впустую. А позже, в декабре уже, кажется, о них и вовсе не слышно стало – наверно, разбрелись. Но как повелось, так и потом долго еще – идешь в верхнюю часть деревни, берешь по привычке винтовку.
А тут меня словно кто надоумил: хватит, мол, дурака валять. Да вы и сами увидите – хорош бы я там был с этой винтовкой.
Ну ладно, думаю себе, прогуляюсь километра два, дорога приятная. Ночью выпал снег, свеженький такой, чистенький – хоть письмо пиши на белой дороге. Чем дальше, чем выше в гору – дома все реже, ручей то с одной стороны дороги, то с другой, над ручьем – вербы со снежными шапками. А на дороге ни души, хоть время как раз полуденное, по редким следам – и считать не надо – сразу видно, сколько человек прошло. И тишина кругом полная. Хоть бы где дверь хлопнула, калитка какая скрипнула или ворота от сарая, что ли, – ничего. Даже в окна никто не выглянет, ни одного лица нигде не мелькнет. Впрочем, и дома-то попадались все реже, а на одном участке, где долина переходила в узкий овраг с крутыми лесистыми склонами, домов и совсем не было. В этом месте и проходила естественная граница между собственно деревней и верхней частью, где опять рассыпались домишки, но уже пониже и победнее.
Вот на этом пустом месте, в овраге, возьми да и попадись мне по дороге одна пичужка. Впрочем, что я говорю «попадись», вернее сказать, она прямо-таки сама за мной увязалась. Не знаю, что за пичуга, но не воробей, хотя и похожа на воробья. Представьте себе, сидела она на вербе над ручьем и, когда я к ней приблизился, перепорхнула чуть дальше, снова уселась на ветке и ждет меня. Именно ждала. Потому что стоило мне приблизиться на пять-шесть шагов, как она фурр! фурр! – и снова сидит на следующей вербе и опять меня поджидает. И так несколько раз подряд, а когда деревья уже кончились, так она спорхнула с дерева и уселась впереди меня на краю дороги. Все это выглядело так забавно, что я, не удержавшись, рассмеялся, погрозил ей пальцем и крикнул:
– Ну погоди, погоди, дрянь такая!..
Я был убежден, что она вполне сознательно решила поиграть со мной, хотя, конечно, какое же сознание может быть у птички? Видно, просто так резвилась, без всякого умысла. И таким вот манером она проводила меня прямо до первых домов и только здесь от меня отстала. Но так эта пичуга заняла мои мысли, что я шел и все о ней размышлял, а потому, видно, не сразу, дойдя до первых домов, приметил кое-какие факты, которые должны были меня поразить или, уж во всяком случае, удивить.
Судите сами, попадается мне вдруг старый Гроссвальд, и я совершенно машинально с ним раскланиваюсь и говорю: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» Однако дошло до моего сознания то, что я поприветствовал старика этими словами только тогда, собственно, когда я уже по третьему или четвертому разу подряд проговорил: «Гутен таг, герр Гроссвальд».
А они вырастали передо мной, будто грибы, через каждые десять шагов. Один, помню, вышел из небольшой избушки с окнами на самую дорогу, другой – из какого-то сарая, к которому вел дощатый мосток с перилами, третьего я приметил, когда он свернул на дорогу с боковой тропки, можно сказать, прямо из лесу вынырнул, четвертый обнаружился на самой середине дороги, и было похоже, что давно уже шел, наверно, с самого конца деревни, а что касается остальных, то я уж и сказать не могу, откуда они брались, откуда вылазили. Каждый из них кивал мне головой в знак приветствия и приветливо улыбался, ну, и я, естественно, обычным порядком чуть не машинально отвечал: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» И даже потом, когда я уже сообразил, что здесь что-то нечисто, я все повторял каждому из них, как заведенный: «Гутен таг, герр Гроссвальд!»
Вы можете сказать – «пичужка, мол», и всякое прочее, но я вам точно говорю, что пичужка к этому времени у меня уже начисто из головы выветрилась. Это надо понять, что я должен был говорить каждому старику: «Гутен таг, герр Гроссвальд!», а как же иначе, иначе никак было нельзя, да и они ничуть не удивлялись и не выказывали недоумения. Кого же тут винить и за что? Но всего хуже то было, что, кроме нас, – значит, меня и этих самых Гроссвальдов, никогошеньки на дороге не было, да и в окна, я говорю, никто не выглядывал – все окна были слепы, без всяких занавесок и цветов на подоконниках.
Опомнился я, когда разминулся со мной последний старик и впереди их вроде не было больше видно. Что я тогда пережил… не знаю, как и сказать. Верно, зайчишка, уйдя от погони, то же испытывает, когда сидит, весь дрожа, и только стрижет ушами.
Остановился я, оглянулся назад. Все в полном составе. Идут себе вразброд, кто посредине дороги, кто по обочине, мужчины все представительные, с палками в руках, в высоких сапогах, в куртках болотного цвета. Но чему я всего больше удивился, так это тому, что они ничуть не торопились, а, наоборот, шли себе по белой дороге неторопливо, вышагивали чинно, не нарушая между собой дистанции, но, надо признать, походка у каждого была своя. Шли они не в ногу, но все будто связанные невидимой нитью, так и двигались вниз, в сторону деревни.
Не могу сказать точно, сколько их там было, – мне и в голову тогда не пришло их пересчитать, но так я сейчас себе прикидываю, что было их не меньше восьми. А может, и девять? Что за наваждение! Конечно, мне доводилось иной раз встречать их у нас в деревне, но самое большее двух-трех. Случалось и в лесу иногда встретить двух враз и вежливо их поприветствовать: «Гутен таг, герр Висенштраль!» или: «Гутен таг, герр Винтербах!», поскольку я тогда думал, что для них важно, чтобы их по фамилиям величали. Но это мне прежде так казалось, теперь-то уж нет. Теперь они меня больше не проведут, теперь я им всегда буду говорить только «гутен таг».
Однако погодите… У одного из них был рюкзак. Да, теперь я припоминаю – один был с рюкзаком. Вот тебе и на, просто удивительно, столько прошло времени, а я теперь только вспомнил такую деталь! Точно, точно, у одного из них – ну ясно, тоже с палкой и тоже в высоких сапогах, – как раз у того, что шел серединой дороги, был тощий такой, похожий на мешок рюкзак. Как сейчас его вижу. Значит, дело не так уж плохо, как мне поначалу казалось – один-то все-таки чуть отличался от остальных.
Перевод В. Киселева.
Януш Гловацкий
ЯРЕК С ОДИННАДЦАТИ ДО ЧАСУ
К одиннадцати я устал бродить по улицам и завернул в институтский двор, прямо-таки парк. От ворот расходятся аллейки к нескольким зданиям. Я уселся в самом центре подле главной аллеи, перед главный зданием, чтоб хорошо все видеть и чтоб самому быть на виду. Сидеть вообще-то мне не так приятно, как ходить, потому что остаешься на месте, ни поспешить, ни вообще изменить что нельзя, да и просто мне приятно ходить, раз я высокий, хорошо сложен и понимаю – когда иду, мне это идет. Пригревало солнце, я даже снял куртку и закатал рукава у свитера. Руки мои смотрятся отлично, крепкие да загорелые. Еще проверил, что стало с прической за то время, как я вышел от Евы, и остался вполне собою доволен. Стал рассуждать, сесть ли мне лицом к главному зданию или же к воротам. На скамейке сижу я один, так что полная свобода выбора. Расположился наконец на том конце скамейки, что ближе к воротам. Я прикинул, что больше народу входит, чем выходит, а кроме того, всегда можно поменять позицию. На скамейке справа сидит какая-то девица и глядит в ту же сторону, куда и я, развалюсь поудобней и обмозгую то да се, коли уж никто не отвлекает. Времени у меня вагон, даже больше обычного, можно посидеть и понаблюдать хоть до обеда, а можно вернуться и с Евой помириться, с той, от которой ушел поутру, а можно еще походить, на улице с кем-нибудь встретишься да поговоришь, а можно пристать к какой девице и домой ее зазвать, а не то пойду домой один, сяду в кресло, порисую… До чего люблю рисовать! Хоть ничего путного у меня не получалось, а удовольствие огромное. А можно бы засесть за работу по истории, за дипломную – «Польско-литовские отношения в XIV веке», или же пойти в университет и попросить, чтоб тему заменили на какую-то другую. А еще можно подзаработать, если одному тут графику обложку придумаю. Будь потеплее, и выкупаться можно б. А была бы суббота или воскресенье, можно куда больше всяких разностей затеять, но про них надо сразу запретить себе думать, покамест лишь вторник, и те рассуждения лучше оставить на потом. А кабы я был дома и сидел в кресле, можно было б дождаться звонка от Госи, с которой я позавчера познакомился и условился, что она мне сегодня утром позвонит. По-прежнему никто не проходил. Я развалился пуще прежнего и глаза призакрыл от совершенного удовольствия. Глаза, однако, потом открыл, и говорю себе: если в течение ближайших пяти минут внезапно случится нечто важное, то этому я посвящу себя до конца, возьму себя в руки, куплю себе плащ, у меня на это и деньги отложены, и я уж даже один присмотрел – длинный, широкий, на подкладке, а вдруг чувствую беспокойство: не продали ль часом тот плащ? И я еще глубже задумался, тем более что ни души кругом, старикан с газетой, через три скамейки от меня, не в счет. Но вот идет кто-то высокий в очках. Влепил бы он вдруг пощечину той дивчине на соседней скамейке; хоть ничего не обещает такого поворота событий, шансов никаких, я на всякий случай подобрался весь и напружинился. Случись оно, подошел бы я невзначай, тихо, извинился б и вмиг вдарил его по башке. Высокий в очках уже прошел, но я на всякий случай пригляделся к девице и был утешен тем, что она отнюдь не безобразна. Любопытно, как бы она себя тогда повела. Я уже к ней развернулся, ноги вытянул, руки на груди скрещиваю и думаю, что она либо заплакала б, либо закричала, или же смолчала бы. Чтоб дать по морде – это на нее как-то непохоже. Конечно, могла бы и съездить мне; и с ходу я стал соображать, как бы я себя тогда повел, но ничего путного не приходит в голову, потому как наверняка не съездила бы. Она была бы мне благодарна; взял бы я ее за руку; а тот высокий очкарик останется с носом. Стукнуть его еще разок или не стукнуть, это уж как ситуация подскажет. Гляжу на часы, из пяти этих минут успело пройти три, и подумал я: вот попадет кто-нибудь на этой улице под трамвай, я подбегаю, останавливаю машину, отношу в нее того человека, везу в больницу, извещаю его семью; только знаю я, что с этой скамейки улица и не видна и вообще по ней трамвай не ходит. Так, пять минут миновало. Еще подумывал я, что девушку эту можно зазвать к себе, угостить чаем с лимоном и больше ничем, лишь разговорами интеллигентными, сама она на вид интеллигентна, а потом проводить до ее дома, а потом на лестнице вдруг повернуться и сбежать вниз. То ли окликнет она меня, то ли нет. Если окликнет, можно бы вернуться за ней и вместе идти плащ покупать. Хотя, собственно, если и окликнет, ничего особенного не воспоследует, потому как вечером надо опять быть у Евы, терять ее я не хочу. Девица поглядела на меня, а я усмехнулся – не знает ведь она, в каких со мной побывала переделках, иначе тоже б посмеялась. Должен я, ясное дело, ей нравиться, выгляжу хорошо и сижу эффектно. Тут она мне улыбается, но я соображаю, что пора вернуться домой и дождаться звонка Госи, у которой муж и ребенок и которой я так понравился. К примеру, можно бы приказать ей, чтоб развелась, и пошантажировать, что мужу все расскажу – попозже, конечно. А ну как она за это ухватится, впрочем, едва ли. Ева на такое способна, а она нет. Будь я уже дома и поджидай у телефона, можно бы по такому случаю пописать маленько ту работу, для которой мать разложила мне книжки на столе.
А вот показался низенький толстячок в шляпе, шел задумчивый, но заметил девушку и сбавил ход; кажется, усядется напротив на скамейке, потому как девица явно ему приглянулась, и я уж начал представлять себе, как он начнет строить улыбочки, а она станет отворачиваться, оскорбится, само собой, раз он такого росточка и такой толстый, но тут он встряхнулся, опять в мысли свои погрузился и в здании скрылся. Ну а девушка кинула на меня взгляд с улыбкой, а я снова поглядел на нее понимающе. И думаю: за кого, любопытно знать, она меня принимает – за студента или, скорее, не за студента, ведь непохоже, годы мои не те, и одет я хорошо. А вдруг за человека, который и пришел-то сюда к ней приставать. Тогда и решаю я окончательно, что домой уж не пойду, телефона ждать вроде поздно, а заниматься своей работой смысла мало: в гробу я видал эти польско-литовские штуки. Кабы не мать, давно б бросил исторический, вот латинистка у нас была загляденье, меня и история поначалу завлекла, приятно было рассуждать, что в Трое лучше было развито – земледелие или животноводство. И доказывать: раз – что земледелие, другой раз – что животноводство; а говорил я складно – интеллигентно и гладко, ну и зауважали меня. Потом это перестало меня развлекать. Тянулся еле-еле, так что диплома мне точно не видать, мать о том еще не знает и надеется.
Любопытно, как Ева себя поведет. А впрочем, известно как. Сперва не пожелает мириться, минут эдак десять-пятнадцать, а после пожелает. Что забавно, разорви она со мной по-настоящему, того гляди сильнее бы к ней привязался. Или наоборот. Однако в общем-то неохота, чтоб так уж порывала, пускай всего-навсего обновит хоть что-то в программе тех пятнадцати минут замирения. Ведь я над этим столько бился, с той же целью сочинил вчера вечером такое, что ее врасплох возьмет.
Стоп, стоп: так в разные свои дела погрузился, что перестал прохожих замечать. Разглядываю какого-то невысокого, с кудрявой головой, которая высовывается из-за стопки книг у него на груди, и стараюсь припомнить, кто тут показывался за последние пять минут. Думал, думал, а помню только того задумчивого, что на девицу загляделся; дальше провал. А ведь кто-то да проходил. Смотрю на девушку и улыбаюсь ей, и она на меня глядит – уж теперь точно, что я ей понравился. Лицо делаю такое, будто решаюсь встать и подойти к ней. Обожаю вот так первый контакт завязывать и встречать интерес и готовность. Еще раз к ней пригляделся – и с еще большим удовольствием. Но вернулся к своим делам. Захотелось мне осмыслить встречу свою с приятелем с исторического, способный парень, и мне даже нравится. Говорили мы с ним всего минуту, спрашивал он, не смогу ли я занять ему пятьсот злотых, потому как жениться он задумал, через неделю отдаст. Поначалу собрался я дать ему взаймы, потом захотелось и водки ему еще поставить, чтобы показать, как у меня все чин по чину идет, а потом рассудил, что пить с ним скучно; мог бы нагородить ему всякой всячины, конечно, да слабое в этом утешение. А можно бы выпить с ним, роскошно дать официанту на чай, а взаймы не давать, но и от этого я отказался и сообщил в конце концов, что не одолжу, потому что сомневаюсь, отдаст ли. Он обиделся, и мне приятно. Тут же, пока стоял он в растерянности, я и деньги еще вытащил – полторы тысячи, которые на плащ откладывал, – купюры были по полсотне, так что казалось, что их еще больше, и показал ему, а сам думал притом, что делаю так для его же добра, чтобы утвердился в дурном мнении обо мне и в самоуважении. Пошел потом к Еве и выдумал по дороге пару интересных сценок, которыми можно было бы перевернуть все привычное, да под конец от них отказался. А одна-то из них мне нравилась и могла сильно подействовать. Была она несколько в стиле Достоевского, со слезами и коленопреклонениями, но все-таки я ее отменил, все равно Ева не оценит.
Аллеей возвращается тот невысокий, выглядывает из-за книжек. То ли библиотека закрыта, то ли поменял. Пожалуй, если погода не переменится, схожу завтра в бассейн. Соседняя дивчина все улыбается, держаться она умеет, и поговорить с ней было бы, наверное, приятно. А она, наверно, думает, что я робкий. На вид ей лет восемнадцать, длинноногая, причесана отлично. Коли посидит еще немножко, я, пожалуй, и подойду к ней. Да только и так вечером к Еве, да еще эта Гося, замужняя, которой я до того понравился, что она на все готова. У нее авто сломалось, я ей что-то насоветовал, наверняка невпопад, потому как в этом не разбираюсь, она сама поняла, что совет был никуда, но тянула время, потому как я ей с ходу понравился. Позже, когда кто-то уже починил ей машину, загорелось ей куда-нибудь меня устроить. Слушал я не очень внимательно, хоть мила она была в своем запале и усердии, но явно ей надо было просто меня удержать при себе, кстати, сам я никуда не спешил. Посидели в кафе, и она с хитроумным видом говорила, как и что можно устроить. Хотела она, чтоб я записался в секцию на байдарках, завел бы там с кем-то приятельские отношения, потом пошел бы к нему на службу, поболтался бы в коридоре, пока с ним не столкнусь, оба мы удивимся встрече, тут и будет завязка для серьезного разговора. Рассказал бы я тогда что-нибудь про свою работу, про польско-литовские отношения, интеллигентно и гладко, вот и сойдет для начала. Выглядит Гося вовсе неплохо, хоть лицо малость помятое, а шея коротковата. И не очень все это меня вдохновило – не потому, что отказался бы от прекрасного места, и не из щепетильности – просто не верится, что встречусь в учреждении с тем человеком. Мог бы, допустим, ходить целую неделю и не увидеть его, а это было бы неприятно. Впрочем, я прикинул, что встреться он мне, я бы отказался, потому что историю не люблю, в той конторе служить не желаю, а деньги, которые там дали бы, не так-то уж мне и нужны. Впрочем, можно и записаться в эту секцию и сделать все остальное именно так, если Гося позвонит, да звонит-то ведь она именно сейчас, а после может потерять к тому охоту. Можно бы, допустим, и сходить в ту секцию, скажем, в воскресенье, для пробы, но иметь я буду это в виду на тот только случай, если мне надоест все прочее. Какое-то время я порассуждал о тех забавных ситуациях, которые мог бы я разработать, если б занялся этим делом, и благодаря которым наверняка бы потешился всласть. Да, но пока мне и так не скучно. Вот думаю: подойди та девушка с соседней скамейки сама ко мне, все бы могло сложиться иначе, тогда пошел бы я с ней за плащом и узнал бы, что про меня думала, пока на той скамейке сидела. Я, само собой разумеется, знаю, что подходить ко мне она не станет, да я, по правде, и не уверен – коли подошла бы, сходили бы мы с ней за плащом. Например, мог бы изобразить, что возмущен ею или сказать, что не вижу ее, ибо потерял зрение, балуясь с неразорвавшимся снарядом.
То ли она обидится, то ли ее это позабавит. А через минуту я сообразил: можно сказать Еве, что я влюбился в Госю, и дать ее адрес. Только задумка не очень-то красивая. Решил все, что касается Госи, отложить на после обеда, а покамест просто часок позагорать. Если солнце и дальше так будет жарить, можно и обедать уйти позже – в два или даже в три. От ворот сюда, вижу, приближается быстрым шагом знакомый, и так уже он близко, что не увернешься. Никакой нет охоты с ним болтать, это ж прервет мои наблюдения, но и он-то меня не заметил, прошел мимо. Девушка соседняя поднялась и пошла себе в ворота. Тогда и я решил, что пересяду теперь на другой конец скамейки и буду следить за парадным библиотеки. Выделил я себе на это пятнадцать минут. Ежели ничего происходить не будет, то в запасе у меня останется анализ истории с Госей. Анализировать ее можно до обеда, а уж после обеда сосредоточиться на чем-нибудь другом.
Перевод Св. Котенко.
Ян Добрачинский
СТАРЫЕ И МОЛОДЫЕ
Бенуцци ждал Анджея в баре аэровокзала.
– Прошу сюда, – и он пригласил его за столик. – У нас есть немного времени. Только что передавали – вылет самолета откладывается.
– А что случилось?
– В Риме вчера были студенческие беспорядки. И как будто серьезные. Есть убитые и раненые. Не исключено, что в связи с этим рейсы задерживаются. Но это, верно, долго не продлится. Студенческие беспорядки здесь частенько, можно уже было к этому привыкнуть.
– Ну что ж, подождем.
– Час назад звонил директор. Он хотел знать наверняка, что мы для вас сделали все. Прошу вас – вот билеты. А это – чековая книжка. В конверте – пятьдесят тысяч на случай, если у вас сегодня будут расходы. На улице Фумунчино вас ждет машина отеля «Астория». Номер заказан. Вечером к вам явится чиновник римского бюро. Можете располагать им как своим личным секретарем. Я также позвоню вечером. Мне необходимо заверить директора, что вы устроены.
– Спасибо.
– Я поставил также в известность синьора Карватта.
– Вы отправляете меня словно ценную посылку.
– Нет, вы отнюдь не посылка, но я знаю, как важна для директора ваша поездка в Рим. Впрочем, и для нас всех также.
– В самом деле?
– Интересы директора – наши интересы. Ну, я разобрался в обстановке и вижу, что придется ждать дольше, чем я предполагал. Может быть, выпьем чего-нибудь?
– Согласен.
– Я бы предложил «Мартини». – Бенуцци поднял руку и, щелкнув пальцами, подозвал кельнера.
– Когда я выезжал из отеля, – сказал Анджей, набивая трубку, – на улице Мадженто взорвалась бомба; ее подложили в каком-то магазине…
Бенуцци пренебрежительно пожал плечами.
– Это случается ежедневно…
– Действительно? Здесь, в Медиолане?
– Во многих западных странах, не говоря уже о Штатах. Вы ведь приехали из Норвегии, а что, там дело обстоит иначе?
– Может, и не иначе. Я сижу в глухом углу, где такие вещи еще не стали обыденными. А здесь я чувствую себя словно человек, заблудившийся в джунглях.
Бенуцци рассмеялся.
– Понимаю. Ну что ж – идет борьба…
– И кто же с кем борется?
Секретарь перестал смеяться. Его ловкие пальцы играли ножкой рюмки. Глаз он не поднимал.
– Борются все. Молодые со старыми тоже. Со старшими, – поправился он. – Те, кому двадцать, с теми, кому под пятьдесят…
– Сыновья с отцами?
– Ну, что-то в этом роде. Сыновья, не желающие ждать, когда отцы уйдут.
Висевший при входе в бар телевизор громко выдавал какую-то информацию. Бенуцци замолчал прислушиваясь.
Потом произнес:
– Да, придется ждать еще.
– Итак, вернемся к нашей дискуссии. – Анджей поднес спичку к трубке, которая погасла. – То, что вы говорите, неубедительно. Конфликт между поколениями существовал всегда…
– Да, действительно, конфликт существовал всегда, – признал Бенуцци, вертя в пальцах пустую рюмку, – но теперь этот конфликт перерос в настоящую войну. Раньше молодежь роптала, бунтовала, а сегодня готова просто воевать. Она никак не хочет согласиться на то, чтобы старые… старшие, – снова поправился он, – строили мир на свой лад. А кроме того, изменились вообще методы… Я могу еще заказать по одной?
– Пожалуйста.
– Официант, – снова щелкнул пальцами секретарь, подав знак кельнеру принести новые рюмки.
– В таком случае, – Анджей поднял взгляд на секретаря, – меня интересует, сколько вам лет, – с минуту он рассматривал его, – выглядите вы на двадцать пять.
– Попали в точку. Именно столько.
– Ну и как, это не обязывает вас принять участие в этой борьбе?
Бенуцци долго и громко смеялся, словно услышал превосходный анекдот.
Но Анджей подозревал, что этим смехом он прикрывал свои истинные чувства. И он решил вынудить секретаря к более откровенному разговору.
– Итак, на чьей же вы стороне?
Бенуцци взял в руки новую рюмку.
– Если вы позволите, я выскажусь со всей откровенностью, – проговорил он. – Я являюсь служащим концерна и секретарем директора. Интересы предприятия – мои интересы.
– А на чьей стороне концерн?
– Концерн должен быть на стороне тех, кто готов заключить с нами торговое соглашение. Таковы правила в нашем деле…
– Чем же вы торгуете? Директор говорил о каких-то историях с опиумом.
– Этим мы тоже занимались. Дело было прибыльное. Концерн заработал на нем миллионы – разумеется, долларов. Но теперь это уже в прошлом. Столько на Западе развелось людей, торгующих наркотиками. В последнее время мы занялись другим. Должен похвалиться – это была моя идея.
– Ну и что же это такое?
– Простите, что-то объявляют. О, как раз о вылете вашего самолета. Можем перейти в зал ожидания.
Это был большой зал, полный закоулков и проходов. Фигуры пассажиров, ожидающих посадки на самолет, терялись среди автоматов со сластями и папиросами, среди пластмассовых светильников, висевших над телефонами-автоматами, пестрых афиш и сверкающих зеркал. Группу ожидавших составляли молодая женщина с маленьким ребенком, несколько грузных мужчин с солидными портфелями – очевидно, представители торговых фирм; еще несколько ничем не примечательных фигур, и среди них одетый во все черное господин с ярким галстуком.
Сбоку, в глубоком кресле, сидел красивый молодой мужчина с длинными, до плеч, волосами и светлой бородкой. На нем была цветастая рубашка и нечто напоминавшее фантастический гусарский мундир. Молодой человек выказывал явное нетерпение: он курил сигарету за сигаретой, поднимался, делал несколько шагов в том или ином направлении, громко стуча высокими каблуками. Потом снова бросался в кресло, закидывал ногу на ногу, демонстрируя подбитые гвоздями подошвы своих ботинок и пестрые носки, и снова хватался за портсигар.








