Текст книги "Польский рассказ"
Автор книги: Ян Парандовский
Соавторы: Войцех Жукровский,Ст. Зелинский,Тадеуш Боровский,Эдвард Стахура,Мариан Пилот,Адольф Рудницкий,Марек Новаковский,Владислав Махеек,Юзеф Мортон,Юзеф Ленарт
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Конечно, отмеченный нами поворот рассказа в сторону современности, а главное – высвечивание разных ее сторон историческими, политическими, моральными оценками относится к лучшим произведениям. Изображение Польши наших дней, рассказ о самоотверженном труде рабочих, крестьян, интеллигенции остается главной задачей и польского рассказа, и всей литературы. Тем более что в некоторых произведениях отдельных писателей по-прежнему можно встретить такие чуждые социалистическому искусству черты, как деформация личности, подмена активного сознания подсознательными ассоциациями, философия отчуждения, одиночества человека и т. д.
Современный польский рассказ многолик. Трудно даже только перечислить все направления его поисков и открытий. Характерной его чертой является интернационализм. В этой теме важное место занимает изображение мужества и гуманизма советского человека, воина-освободителя (Т. Боровский, «Январское наступление», С. Зелинский, «Черные тюльпаны»). Рассказ знакомит читателя и с жизнью, обычаями и преданиями народов других стран (Кс. Прушинский, «Трубач в Самарканде», В. Жукровский, «Пыль сандалий», Я. Добрачинский, «Старые и молодые»). Писатели глубоко проникают в сферу быта разных слоев общества (как М. Новаковский, посвятивший рассказ «Студеная вода» наблюдениям над укладом жизни и отношений служащих учреждения), ставят проблему освобождения сознания от пут религии, проблему, актуальную для Польши, где имеется большое число верующих, где католическая церковь ведет борьбу за молодое поколение (например, рассказ Б. Когута «Кропило ксендза Якса»).
Продолжая лучшие традиции польского классического рассказа, многие писатели умело анализируют различные психологические состояния человека, движения души. Свое восприятие первой ночи войны, надвигающейся ночи фашизма тонко передает в рассказе «Сентябрьская ночь» Я. Парандовский, большой мастер слова, посвятивший свое творчество популяризации культурно-исторического наследия человечества, но не избегающий и тем современных. Сложный психологический процесс самопознания личности исследует Я. Ю. Щепанский («За перевалом»), светлым юмором и лирической интонацией окрашена глубокая мысль С. Отвиновского о потребности человека в поэтической мечте, возвышающей над будничностью («Дельфины»).
Прекрасным образцом философского рассказа является «Рассказ с собакой» признанного мастера польской новеллы Я. Ивашкевича. Он насыщен той особой поэтической атмосферой, вторая в Польше получила название «атмосферы Ивашкевича» и которую К. Паустовский определял как «проницательное и поэтическое» отношение Ивашкевича к миру. Для нее характерно чеховское стремление запечатлеть неуловимое, сложное в человеческой психике. «Рассказ с собакой» – по форме фантастическая задушевная беседа автора со своим двойником, беседа, при которой «в душе одновременно воскресают и теснятся воспоминания о всем, что когда-либо ты видел». В мудрое спокойствие размышлений и воспоминаний о прожитом, о молодости и любви, искусстве и природе врывается тревожная тема войны, оставившей «горы костей и пепла», щемящая сердце грусть о невосполнимых утратах, ощущение холода небытия. И над всем доминирует утверждение вечно обновляющейся жизни природы, страны, человечества.
При всем многообразии современного польского рассказа можно, по-видимому, говорить о двух его стилеобразующих началах – лирическом и аналитическом. В основе лирического типа рассказа лежит открыто личное, субъективно-эмоциональное мироощущение художника. Поэтическая приподнятость повествования, его народнопесенный строй характерны, например, для рассказов Т. Новака, некоторые из них сближаются даже со стихотворением в прозе; раскованность, стихийность языка присущи Э. Стахуре, для которого весь окружающий природный, вещественный и человеческий мир – предмет искреннего лирического волнения и восхищения. Во многих рассказах этого плана переполняющему рассказчика чувству единения с людьми, желания им добра, чувству любви к родной стороне часто становится тесно в рамках «нормального» повествования, и оно выплескивается в прямом лирическом обращении к читателю.
Другим писателям, как, например, Л. Пророк, свойствен спокойный, объективный, даже «холодноватый» тон рассказа, умение сохранять дистанцию между автором и героем, умение раскрыть характер героя в мыслях, высказываниях и поступках, избегая авторского комментария. Для одних писателей характерна сдержанная аналитическая манера повествования, где раскрывается нравственно-психологический мир личности, психологическая основа моральных решений. Другие прибегают к форме рассказа от имени отрицательного персонажа, «антигероя». Такой прием – прием самораскрытия и саморазоблачения героя, использованный в рассказах Э. Низюрского «Смерть Лоуренса», В. Шевчика «Револьвер», дает возможность показать скрытые пружины действий персонажа, вскрыть его мировосприятие изнутри.
Динамическое повествование, скупые, но выразительные средства, применяемые для обрисовки характеров, внимание к предметной детали во многих рассказах напоминают язык кинематографа. Действительно, современная польская проза тесно связана с кино, влияние которого на изобразительные средства литературы очевидно. В свою очередь, по многим произведениям польских писателей, представленных в сборнике – Чешко, Жукровского, Ивашкевича, Филиповича, Щепанского, Пешхалы и других, – снято немало фильмов, получивших широкую известность.
Независимо от тематической многоликости и стилевой многогранности в своих лучших проявлениях польский рассказ устремлен в сторону исследования жизни и характера современного человека. В разных разновидностях рассказа – философской, публицистической, лирической, психологической, героической, «деревенской», «городской» и т. д. – писатели стремятся ответить на актуальные вопросы современности. И в каждом рассказе ощущается повышенное внимание писателей к человеческой личности, признание в ней критерия смысла бытия, наиболее важной и конечной меры жизни. «От писателя ожидают не только отчета о происходящем в жизни. От него по праву ждут попытки ответить на вопрос, что же, собственно, представляет собой человек», – писал К. Филипович.
Историческая и общественная действительность для авторов – предмет познания и воздействия. Писатели стремятся выявить и показать генезис, механизм, диалектику, противоречия действительности и ее героев. Следуя гуманистическим традициям классического польского рассказа Б. Пруса, Э. Ожешко, М. Конопницкой, Г. Сенкевича, С. Жеромского, современные прозаики строят рассказ на социальных конфликтах, обнажают пошлость обывательского существования, утверждают достоинство человека.
Во внимании многих писателей к повседневному быту и внутреннему миру «рядового» человека, в сочувствии к его жизненным неурядицам и восхищении его нравственной силой, в гневном обличении мещанства, в интонациях повествования, наконец, нельзя не заметить и плодотворного обращения польских писателей к лучшим образцам русской новеллистики – Тургеневу, Чехову, Бунину, Л. Андрееву. Не случайно, говоря о рассказах молодых писателей, Я. Ивашкевич писал, что при их чтении ему «вспоминается Чехов. Например, «Кукан» Я. Красинского – это Чехов, только более жестокий (впрочем, Чехов тоже бывает жестоким)». Хорошо известны художественные пристрастия самого Ивашкевича, о которых он не раз писал, – Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов, Бунин. Я. Ивашкевич так характеризовал свой художественный почерк, который воздействует и на творчество многих его более молодых коллег по перу: «Если говорить о средствах художественного выражения, то более всего мне по душе максимальная простота. Простота фразы, простота описания. Я стремлюсь к тому, чтобы сквозь эту обыденность и простоту просвечивала глубина, подобно далекому пейзажу, виднеющемуся сквозь решетку балкона… Моим учителем здесь является Чехов, который именно с такой кажущейся легкостью достигает той прозрачности и глубины, о которых я и веду речь. Конечно, такая простота труднодостижима, ведь при помощи ее нужно передать все те сложные проблемы, которыми живет современный мир. Но вместе с тем мне кажется, что попытки передать нашу сложную действительность при помощи нарочито усложненной формы несостоятельны. Таким путем нельзя добиться ни правильного отображения нашей действительности, ни создания подлинных ценностей в литературе».
Каждый человек общественно значим в истории, является ее участником и творцом. Это убеждение пронизывает произведения лучших представителей польской социалистической литературы. У каждого из них можно найти признание в том, что стремление служить человеку – главная задача их творчества. Каждый из них мог бы сказать: «Главной движущей силой моего творчества является любовь к человеку, уважение к его стремлениям» (В. Жукровский), «Писатель должен любить людей. Это самое главное» (Е. Путрамент).
Внося свой вклад в борьбу мировой литературы социалистического реализма за мир, прогресс и социализм, за свободное, всестороннее развитие человеческой личности, передовые польские писатели исходят из принципов социалистического гуманизма.
Именно этому современный польский рассказ обязан своими лучшими достижениями.
В. Хорев
Леслав М. Бартельский
ЖЕНА – КРАЕУГОЛЬНЫЙ КАМЕНЬ
Марии – единственной
Мы не могли пожениться, поскольку у меня не было жилья. Бросив самовольно работу в военной газете, я терял одновременно право на служебную жилплощадь, что на практике означало остаться без крыши над головой. Я все еще обольщал себя надеждой, что удастся месяцок пожить в моей комнатушке, но из этого ничего не вышло. Судьба от меня отвернулась, тем более что с ней заключили союз мои коллеги по редакции, возмущенные моим нежеланием работать с ними и дальше. Видно, забыли они и о вечерах, полных совместных дурачеств, и о долгих беседах, во время которых вспоминались давние увлечения и говорилось о новых. Однако, полагаю, что больше всего их задело за живое то, что с моим уходом им здорово прибавлялось работы. Я ведь тянул до тех пор за двоих.
Наш главный, Леон, обратился ко мне с официальным письмом, столь холодным, что у меня должны были бы окоченеть пальцы при его получении. Однако я был настроен тогда благодушно. Причиной тому была весна и еще одно смягчающее обстоятельство, по имени Мария. Я знал, что она меня ждет на Фильтровой, и это придавало сил в борьбе с сослуживцами, которые во имя справедливости твердо решили выдворить меня с занимаемой служебной жилплощади.
Мой ординарец, курьер Янек, симпатичный и простодушный парень, носивший лычки ефрейтора, находился в смятении. Держа в руке письмо от главного, он стоял, смущаясь, и ожидал моего ответа. Как солдат, он солидаризировался с вышестоящими, как человек – всей душой был на моей стороне. Он отлично разбирался в моих чувствах, среди которых можно было найти доказательства, оправдывающие некоторым образом мои поступки. Несколько раз ему пришлось относить на Фильтровую цветы для Марии, и, нужно сказать, он всегда делал это охотно. Это, говорил, занятие более приятное, чем носить гранки в типографию. А кроме того, за эти поездки на другой конец Варшавы ему кое-что и перепадало.
– Ну так что, Янек, ответ нужен?
– Товарищ полковник распорядился привезти ответ. – Парень вытянулся почти по стойке «смирно».
– Так передайте полковнику, что ответа не будет, – отрезал я решительно.
Янек щелкнул каблуками и собирался было уходить.
– Минутку, минутку, обождите, – задержал я его. Предугадывая неприятные последствия такого ответа, я счел нужным несколько его смягчить. – Понимаете, ведь комнату сразу не найдешь, нужно время. А впрочем, можете идти!
Несколько позже, за обедом, который, столуясь у Леокадии, мы всегда ели вместе, Леон учтиво поинтересовался, какое впечатление произвело на меня письмо, направленное от имени руководства центрального печатного органа Народного Войска Польского. Уязвленный его тоном, я присматривался к нему исподлобья. Вне всякого сомнения, он собирался усложнять мои дела, и именно тогда, когда они должны были бы складываться самым благоприятным образом. К своей невесте я переселиться не мог, потому что в квартире, которую она занимала, жили еще три семьи, плюс к тому – в ее комнате размещались ее сестра и подруга. У меня положение было похожее. Моими соседями по квартире были семьи двух сослуживцев из редакции, к тому же я, как холостяк, лишен был доступа на кухню. А теперь меня просили и из этой комнатушки, и передо мной открывалась малоприятная перспектива ночевки под мостом Понятовского, который, к счастью, как раз восстановили. В Варшавской конторе жилкооперации мне, правда, обещали площадь, но, как известно, обещаниями сыт не будешь. Этим голодным и был я, так как несколько месяцев тому назад, когда мне выделяли жилье в первой очереди домов в Жолибоже, я не представил официального обязательства немедленно жениться, чтобы таким образом выполнить все требуемые формальности, поскольку метраж превышал норму, положенную на одного человека. Поэтому неудивительно, что я так косо взглянул на Леона, с которым до сего времени работа складывалась у меня как нельзя лучше. Он был человеком культурным и хорошо воспитанным. А та шутка, которую он теперь сыграл со мной, я полагал, была не из лучших. Он вскипел. Это вовсе не шутка, а распоряжение руководства. Свои рассуждения он подкреплял обильной аргументацией, и выходило, что он только и думал, как бы мне было лучше.
– Эх, выгоняешь ты друга на улицу! – Моя судьба растрогала меня.
– Ну, ну, не преувеличивай! Как-нибудь устроишься, – отвечал он, полный уверенности в моих силах.
Я мрачно наблюдал за тем, как Леокадия распределяла свиные котлеты, и следил, чтобы мне не досталась какая похуже. Предосторожность была нелишней, поскольку недавно я обедал здесь с Ирой, а теперь внезапно выяснилось, что намерен жениться на другой.
– Если бы вы ее только видели! Она прекрасна, как… – я применил поэтическое сравнение, касающееся цветка магнолии, которое было принято всеми без энтузиазма. Вероятно, никто из них никогда не видел деревьев в цвету!
Тут вошел Тадеуш, молодой офицер, и галантно пристукнул каблуками.
– Товарищ полковник! – гаркнул он. – Номер готов…
– Садись, мы уже первое съели, – ответил я за Леона. – И перестань валять дурака, здесь частная квартира, а не редакция. А ваша газета мне в зубах навязла…
– Вот это уже что-то новое, – он попробовал улыбнуться.
И хуже всего было то, что он воспринял мои слова всерьез и начал убеждать меня в их несправедливости.
– Я выезжаю из комнаты, – пробормотал я удрученный, со ртом, набитым котлетой. Она была чуть-чуть подгоревшая, причиной чему, я считал, было волнение Леокадии, столь же умелой в хозяйстве, как и в редакции. – Выезжаю под эстакаду моста Понятовского! – пожаловался я.
Тадеуш посмотрел, удивленный, на меня, потом на Леона, который как-то сгорбился, делая вид, что занят исключительно едой.
– Послушай! – Тадеуш тут же нашел выход. Он пригладил свою слегка волнистую белесую шевелюру и напыжился. Росту он был невысокого и поэтому любил придавать себе значительность зычным голосом. – Слушай-ка, – на сей раз он произнес это совершенно спокойно. – Можешь поселиться у меня, если тебя выбросят!
– Ну, ну, пусть попробуют. Не осмелятся, хотя комната и ведомственная. Запру двери или перестреляю их всех, – огрызнулся я, забыв, что у меня нет оружия.
Впрочем, Леона можно было пугать смело: предполагаю, что он в жизни не выстрелил. Я взглянул на него. Согнувшийся, с головой, ушедшей в туловище, с плечами, выгнутыми, как обручи на бочке, в очках, сползающих с носа, он напоминал марабу – диковинную птицу-хищника из Индии.
Никого и никогда я столь страстно не ненавидел, как Леона в эту минуту. Да и как я мог относиться к нему иначе, если он расстраивал все мои планы. Я уж работал в «Литературных новостях», и ничто не мешало моей женитьбе, вот только квартиры не было…
Я поднялся от стола, так как еда мне вдруг опостылела, и, отставив тарелку с недоеденной котлетой и не ожидая компота, вышел из комнаты. Я, конечно, навлекал на себя гнев Леокадии, но меня это мало волновало, хотя она в редакции была лицом далеко не последним. Уже будучи на пороге, оглянувшись, я произнес шепотом:
– До встречи!
Мертвого бы и того тронула мука, заключенная в моем голосе, те же – за столом – не отозвались и словом.
Я сошел с пятого этажа по лестнице, утешая себя, что, может, все это и к лучшему, что меня выселяют с казенной площади: лифт не работает, а взбираться наверх приятного мало.
Ветер со стороны Вислы заставлял зябко ежиться, хотя солнце и пригревало уже довольно сильно. Я глянул на часы, весь сегодняшний день у меня был свободен. Мария возвращалась с работы только в четыре, и поэтому я зашагал к ней пешком прямо с Краковского предместья.
На следующее утро я сладко спал, видя во сне и еще раз переживая нашу прогулку, во время которой мы полями, едва зеленеющими озимью, дошли до старого крепостного вала на Висле, пониже Цитадели.
Роща на Белянах темнела вдали. Разлившаяся широко Висла серпом изгибалась на запад, солнечный свет отливался на ее поверхности ртутным цветом. Тополя, стоящие солидной группой в начале улицы Красинского, покрылись уже первой, нежной, как пух, листвой. Речной песок сверкал на солнце, просыхая от весенней сырости. Мы сошли с вала, покрытого золотистым осотом, и, перейдя прибрежную луговину, добрались через камни, которые какой-то доброжелатель набросал в бочаги, до заросшего кустарником островка. Песок был мягкий, теплый, прогретый. Мария сняла туфельки и шла босиком, оставляя в песке следы своих маленьких ног. Прутья ракиты, гудящие на ветру почти как шмелиные крылья, закрыли нас своей зеленью, отгородив от всего на свете.
Мария приостановилась, обернувшись ко мне и спрашивая о чем-то. И когда я прикрыл поцелуем ее губы, они были у нее влажные, набухшие ярко-красной спелостью. Она мягким движением прижалась ко мне, прильнула всей тяжестью своего тела. Она была вся в этом движении – проникновенная и нежная. В кустах зачмокала какая-то птица: иволга или кулик. Словно застигнутые врасплох, мы отпрянули друг от друга: нам показалось, что кто-то крикнул. Я пригладил волосы; над нами медленно, как тени огромных бабочек, двигались по небу густые, отсвечивающие солнцем облака.
– А я жилья лишился, – произнес я, прерывая молчание. – С Краковского предместья выгоняют, так уж получилось, – это было похоже на оправдание, хотя мне, пожалуй, следовало бы признать, что это результат моего легкомыслия. Как, впрочем, и веры в жизнь.
– А те, кто тебе обещал? – спросила она несмело, искренне огорчившись.
– До сих пор обещают, но кто их знает, – я пожал плечами, выражая сим жестом презрение к тем, кто не понимал моего счастья. – Обещать обещают, а другие тем временем меня выбрасывают! – добавил я гневно. – Вот тебе судьба!
В послеобеденные часы мы обычно ездили с Фильтровой на Жолибож к одним знакомым, жившим в маленьком домике с крутой крышей. Перед верандой виднелся газон из худосочной травы, которая упрямо пробивалась сквозь песчаную, сухую, как пепел, землю. Коричневые набухшие почки уже распускались на ветвях сирени, розы-форсиции чаровали взор первыми цветами, рассыпанными, как искры. Возвращаясь вечерами к дому Марии, мы иногда проходили улицей Словацкого, где огромные губчатые липы выпускали первые листья, и среди светлых новых корпусов, там и тут возникавших в этом районе, выбирали окна, которые должны были быть окнами н а ш е й квартиры. Когда-то Жолибож казался мне районом очень отдаленным, но обстоятельства меняют взгляды, и теперь я находил в расположении этого района ряд положительных черт: хороший воздух, зелень и близость Вислы.
Правда, вид из окон моей комнатушки на Краковском предместье был не менее прекрасным, а возможно, и лучшим, чем где бы то ни было, потому что вдали растопыренной лапой чернел речной порт на Праге, а речная гладь в солнечные дни сверкала светлой поверхностью. Но сознание, что ты уже только гость в этом помещении, не давало мне покоя. И именно поэтому, несмотря на чудесный сон, в котором я снова обнимал мою Марию на берегу Вислы, я проснулся со смутным страхом, когда кто-то громко постучал.
– Войдите! – крикнул я энергично, желая тем самым приободрить себя.
– Не помешал? Разрешите? – В дверь, блестя золотом зубов, протиснулся нагл комендант. Голова у него была как луковица, обращением он отличался бесцеремонным, лишенным всякой щепетильности, особенно когда речь шла о выполнении служебных обязанностей.
Я затрепетал. Кто угодно, только не он!
– Спите еще? – умильно спросил он, быстрым цепким взглядом охватывая всю комнату. Заметив мое замешательство, он присел в ногах на топчан и, восхищенно покачивая головой, произнес:
– Да, уважаемый товарищ, комнатка что надо, с видом, можно сказать!
– С видом на кладбище! Вот поживите здесь попробуйте. Высотища. Пятый этаж, аж сердце в пятки, пока доберешься!
– Ну, ну, ничего, ничего. Со временем и лифт пустим. А впрочем, вы-то выезжаете? – Он взглянул на меня, вытянув губы, как бы говоря о чем-то само собой разумеющемся. В эту минуту он напомнил мне одного довоенного полицейского, оштрафовавшего меня за переход улицы в неположенном месте.
– Не знаю, не знаю, – я растопыренными пальцами расчесывал сбившиеся волосы. – Вообще-то мне здесь даже нравится. Не могу пожаловаться. Квартира бесплатная…
– Вы не платите? – удивился комендант.
– Ну конечно. А что? Теперь все государственное. Служба, я, жилье!
– Полно, не шути́те. – Он встал с топчана, одернул китель. Затем вынул из кармана какую-то бумагу. – И обстановочка, вижу, есть, – он почти присвистнул от удивления.
– А вы хотели, чтобы я на полу спал? Так нет же, не дождетесь!
Я спрыгнул с топчана и набросил пиджак поверх пижамы. Я был единственным штатским в редакции. Намерение призвать меня было, но я вежливо и решительно отказался. Хотя мундир и давал некоторые привилегии, зато и чересчур обязывал. А так – сам себе хозяин.
– Вы разрешите, я немного сполоснусь? – учтиво спросил я коменданта.
У того перехватило дыхание.
– Что, что?
– Мне хотелось бы привести себя в порядок. Разве распоряжения по воинской части такой-то (здесь я назвал ее полный номер) ничего об этом не говорят?
– Нет, нет, пожалуйста. – Он уважительно склонился, не забывая, что формально я все еще был вышестоящим. – Хотя уж и поздновато. Так когда вы выезжаете?
– А который час? – прервал его я.
Он поспешно взглянул на часы.
– Почти десять…
– Ну, видите, поручик, самое время вставать. Вы мне дали исчерпывающую информацию об обстановке на сегодняшний день, теперь разрешите вас покинуть.
И я быстренько скрылся в ванной. Пуская воду, я чувствовал себя неловко. День был испорчен, а ведь предстояла встреча с Марией. Правду сказать, только эта встреча и была для меня важна, но бесили эти мелкие житейские дрязги. Отсутствие чувства солидарности у некоторых людей приводило меня в отчаяние. И почему этот Леон так уперся? Ведь был же порядочным человеком!
Я умылся старательно, даже старательней, чем обычно. Прополоскал рот холодной водой и, побрившись, вернулся в комнату, открывая дверь так осторожно, словно там находился тяжелобольной. Увы! Я уж думал, что комендант убрался. Но где там! Он удобно разместился в кресле и, взяв книгу с полки, наслаждался чтением.
– Хоть отдохну у вас! – заметил он добродушно.
– А я – нет!
Мой грубый ответ несказанно огорчил его. Он стал жалеть меня, оправдываясь, что он-де тут ни при чем, это редакционное начальство распорядилось, чтобы очистить помещение в течение трех суток, но сегодня только второй день начинается, а сам он – на службе, просит его понять и извинить, но он обязан переписать казенную мебель, чтобы ничего вдруг не пропало.
– Что я, на себе ее вынесу? С пятого этажа? – вне себя от ярости спросил я.
– Уж ваше дело. Мне на этот счет никаких инструкций не было. Так когда вы окончательно выезжаете? – добавил он уже значительно более мягким тоном, словно спрашивая у выздоравливающего о его самочувствии.
– Послушайте, поручик, я и в самом деле не знаю. Не терзайте меня, оставьте меня наконец в покое, – умолял я. – Все от полковника до ефрейтора и от ефрейтора до полковника только и интересуются, когда я выселюсь. Как будто я противотанковый дзот занимаю. К черту, остаюсь! Мне и тут хорошо.
– А мы только того и желаем, чтобы вам сделать как лучше. – Он разглядывал книжную полочку, бормоча себе под нос: – Какая рухлядь. Так когда же вы, товарищ секретарь, выезжать думаете?
– А как на улице сегодня, тепло? – спросил я, излишне сильно затягивая узел галстука.
– Погодка неплохая, для переезда в самый раз, – сообщил комендант. – Настоящая весна наступает!
Он переходил от одной вещи к другой и уточнял наличие мебели в соответствии со списком, который держал в руках. На нос он нацепил очки, что, несомненно, придавало ему суровость, и зорким взглядом окидывал комнату.
– У вас что ж – порядочной мебели и нет?
– Какая редакция, такая и мебель, – вырвалось у меня.
Он наклонился над кушеткой и, засунув руку в челюсти разорванной обивки, зазвенел пружинами. Вытянув оттуда горсть каких-то клочков, он поднес руку к глазам.
– Морская травка, – поспешил я с пояснением.
Комендант понюхал.
– Гнильем воняет. – Он грозно посмотрел на меня из-под очков.
– А такая была. На этой кушетке несколько поколений спало. Не разбираетесь: конец прошлого века, – с триумфом продолжал я.
Он покачал головой без понимания.
– Видите, я даже в затруднении, во сколько ее ремонт обойдется. Вещь казенная, ее сдавать надлежит в наилучшем виде, – пояснил он назидательно.
После его ухода я уселся за кухонный столик, который служил мне и для работы. Устроившись в кресле, я тоскливо взирал через окно на мир с высоты пятого этажа. В сущности, открывавшийся мне вид не был очень уж привлекательным, пейзаж был начисто лишен поэзии. Выщербленные, пыльные крыши Праги, фабричные дымы, и только Висла, поблескивающая серебром, а кое-где почти черная, грозно катившая свое мощное весеннее течение, скрашивала этот невеселый образ большого города. Пейзаж из крыш и реки. Внизу – стрела костела. Его очертания чем-то напоминали изящество едва распустившейся каменной розы. Деревья стояли наполовину черные, но их мелкие, едва зазеленевшие листочки уже предвещали весну, в то время как на Висле еще властвовала зима. Небо застыло над городом. Оно было бесцветное, едва голубоватое, будто вылинявшее. Напротив дворца Потоцких, рядом с костелом, как бы в его тени, трудились рабочие, обтесывая каменные плиты для тротуара. Время от времени на солнце вспыхивали острия их долот, каменные сколки падали на тротуар с глухим цокотом. Между рабочими прохаживался мастер, говоря нечто то одному, то другому.
Кроме группки каменщиков, сверху напоминавших скорее кукол, чем людей, в поле моего зрения редко кто появлялся. Рядом с нашим домом повсюду возвышались лишь обугленные здания, их чудом сохранившиеся фасады были обманчивы. Действительность была куда хуже, чем это могло показаться на первый взгляд. Кроме гостиницы, в которой жили преимущественно иностранцы, и правительственного здания, оттесненного в глубь улицы дворцом, охраняемым каменными львами, вокруг расстилалось море руин. Повсюду лишь обгоревшие дома, сквозь окна которых просвечивало небо, а первые этажи заполнял щебень. Чтобы добраться до ближайшего магазина, если не считать деревянных палаток, приютившихся в подворотнях разрушенных домов, нужно было пройти квартала два.
Но сколь незначительными казались все эти неудобства по сравнению с тем, что меня ожидало в будущем. А виновником всех осложнений, сам того не ожидая, был я. «Каждый человек – кузнец своего счастья» – этого принципа я упорно придерживался, забывая о том, что кузнецы разные бывают, и хорошие, и плохие. Итак, почти в течение одного дня я бросил работу в газете, где мне было отнюдь неплохо, порвал с девушкой, с которой дружил давно, и все это сделал, как бы желая любой ценой изменить враз свою жизнь, как в шахматах выходят из трудного положения благодаря одному хитрому ходу конем. Хотел изменить течение своей жизни, но все обернулось против меня. Ну, по крайней мере, в мелочах, которые, однако, были довольно болезненны.
Перемены, происшедшие в моих чувствах, были только на первый взгляд неожиданными. Это созревало во мне в течение последних нескольких месяцев, а когда я увидел Марию, сразу решил, что встретил свою судьбу. Случилось это в один январский вечер 1947 года в доме на Фильтровой, куда я заглянул, чтобы договориться со знакомой девушкой по имени Калина пойти на вечер в Дом архитекторов. Хотя партнерша – кстати, в мундире поручика – у меня уже была, я на всякий случай хотел расширить компанию. Точного адреса я не знал и нашел ее дом каким-то седьмым чувством. После долгого кружения по Фильтровой наконец на углу площади Нарутовича я наткнулся в подъезде на список жильцов со знакомой фамилией. В комнате, окна которой выходили на площадь, я застал только одну из жиличек. Калина отсутствовала, хотя час был поздний. Она не вернулась еще с лекций. Потом явилась еще одна квартирантка, и обе начали меня вежливо развлекать разговором, беспрерывно при этом глядя на входную дверь, что, впрочем, меня не смущало. Прошел час, я не уходил. Наконец в восьмом часу явилась о н а. Нет, не Калина, а ее сестра, разрумянившаяся от мороза, красивая, с тонким профилем. Нельзя сказать, чтобы мой вид привел ее в восхищение. Но одного ее взгляда достаточно было, чтобы понять: да, это т а с а м а я девушка! Спустя месяц я признался ей, что люблю. Она, улыбаясь, ответила, что ожидала этого. Но она не знала, что в моей жизни есть еще и Ира – студентка химического факультета в Лодзи, девушка, которая была особенно близка мне.
Итак, необходимо было сделать выбор: но мне казалось, что это должно было произойти не сразу, позже. А тем временем с весенним половодьем приливали и мои чувства. Так же как саперы безуспешно пытались спасти деревянный мост, трещавший под напором полой воды и льдин, так и я пытался любым способом восстановить утраченное равновесие духа. Все напрасно, хотя с той минуты, когда я узнал Марию, все на свете мне казалось исключительно простым. А в этом-то как раз и таились все сложности, которых я никак не предвидел.
Первый мой разговор состоялся с Леоном. Он сидел в своем кабинете, в огромном кресле, оставшемся от немцев, спинка которого с успехом могла бы украшать трон, и вычеркивал фразу за фразой из рукописи майора Тадеуша, который помпезными словами, ярко и со всей журналистской страстностью высказывал свои суждения на тему нехватки галош в магазинах Варшавы.








