412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Русская Венера » Текст книги (страница 12)
Русская Венера
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Русская Венера"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

РУССКАЯ ВЕНЕРА

Женщин он боялся и не верил им. В отрочестве видел, как старший брат – матрос, полярник, рыжий, веселый грубиян – колотился головой о столешню и криком кричал – его тихая, добрая, нежноголосая Зоенька ушла к другому, построив кооперативную квартиру на северные деньги своего «любимого пиратика» – так она называла его брата.

Затем он ждал брата у пивных и закусочных, где тот сосредоточенно, молча выгонял горе и, одеревенев, выходил к своему поводырю. Ухватывал костлявое, отроческое плечо, и размытые слова протискивались сквозь черные губы:

– Стороной, Тимоха… Баб стороной… За сто верст и лесом.

Не скоро вспомнил Тимофей беспамятный наказ брата – отвлекали розовые, глуповатые, исчезающие, как мыльные пузыри, годочки. Вот уже и в солдаты собрался, и в заветном блокнотике с адресами хранится, сияет свежим глянцем фотографическая карточка Наташи. Размашистые черные брови, бархатная, ласковая мгла в глазах, нежно запавшие щеки, и даже при черно-белой фотокарточке угадывался алый, упругий, обжигающий вырез губ, их жжение, их неутомимую солоноватость Тимофей ни на секунду не забывал. Как пелось в песне, «ни на марше, ни в бою». А ночью Наташины губы мучили еще и таинственными словами: «Утомлением не насытишься», – он просил Наташу письменно разъяснить их.

«Чего же проще, – отвечала Наташа. – Сердце к сердцу рвется. Уж я так тебя жду, что фоточку твою достану и прижму к губам – вот откуда сны-то. Смотришь ли ты на меня? Старушка одна через знакомых сообщила, что слово «утомление», во сне услышанное, показывает твою непривычность к разлуке, плохо ты ее переносишь. И мне она противопоказана. Жду. Фоточка твоя передо мной. Целую крепко, крепко».

Отслужил, вернулся, припал к ее губам. Остужая их, нагоняя ветерок быстрой ладошкой, Наташа говорила: «Ох, Тима, Тимуля. Не бережешь подругу. Впереди «горько» ждет. Да и потом пригодятся».

– А мы – экономно, а мы – вприглядку, – снова тянулся к ней, и ненасытность его Наташа остужать не умела, а может быть, и не хотела.

Свадьба подкатила уже к самому порогу, и среди радостной бестолковщины, беготни подкараулила Тимофея закадычная Наташина подруга – имени ее он помнить не хотел – и участливым, густым мальчишечьим говорком сказала:

– У Натки в деревне девчонка растет. Ты бы съездил. А то поздно будет. Ты не простишь, она изведется – никакой жизни не будет. Жалко вас, лучше заранее все знать.

– Кто растет?!

– Ольгуня. Наткина дочка.

– Какая деревня?!

– В Поливанихе, у Наткиной бабушки. Да ты знаешь. Я ведь хорошо помню, как вы туда ездили. Накануне армии. Помню, как она хвалилась… Сено, говорит, на повети душистое было.

– Какая дочка?!

– Наткина, говорю. Год с месяцем ей. А ты в отпуске был…

– Знаю, когда был. Ты что лезешь?! Подруга называется. Зараза ты закадычная!

– Невесте всех зараз повесь. Эх, Тимофей Нетудыкович. Из-за тебя теперь с Наткой конец, а он еще позорит…

Он поехал в Поливаниху, посмотрел на крохотную, льняную Ольгуню. Она заполняла избу нежным, звонким, бессловесным пока лепетанием. Порхал голубой бант над желтыми широкими половицами – Ольгуня, смеясь, утыкалась то в ситцевый подол бабушки, то в жесткую, новую холстину Тимофеевых джинсов.

Ольгуне надоело бегать, она притихла у его ноги, прижалась – он замер, налился неловкостью – так боязно было разжать ее кукольные, цепкие ладошки.

Старуха, уверенная, что его прислала Наташа, умильно ахала:

– Как она к тебе льнет! Сразу признала! А так кто зайдет, пугается, прячется. Не любит чужих.

Он виновато, с рвущимся сердцем подхватил Ольгуню, подкинул ее: «Кто это у нас летать умеет, а?» – тпрукнул губами в оголившийся животишко. Ольгуня опять смеялась, опять звенело, нежно билось ее горлышко. Тимофей со «счастливо вам» поклонился старухе и хотел сразу за порог, но она притянула по-родственному, обняла, коснулась прокуренной, бородавчатой щекой: «Ну, до скорого. И тебе счастливо».

«Вот что ты дергаешься?! Не мальчик ведь! – говорила ему вечером мать, когда он собирал чемодан. – Подумаешь, невидаль – девка дитя прижила. Сердце у тебя разбилось. Отвернись и забудь. Куда вот ты собрался?» – «Куда глаза глядят», – Тимофей уверил себя, убедил больное, дрожащее нутро, что легче ему станет в поезде, – «только ехать, только долой, только б душу отпустило». «Не могу. И, главное, смеется, кольца меряет. Будто так и надо. Эх!» – Тимофей вспомнил старшего брата, и проняло его вполне диким желанием поколотиться о столешню. Мать насмешливо морщила губы: «Из-за чего квасишься-то? Если любишь, с такой живи, а пересилить не можешь, отойди. Зачем бежать-то? Ей, верно, и самой грех не в радость. Но не переправишь же!» – «Да ты что! Ей грех не в радость, а мне, значит, в самый раз. Сучью жизнь понимать не хочу. И слышать не хочу! И видеть! Столько сердца извел – никогда ей не прощу!» – «Ну-ну, – сказала мать. – Съезди, проветрись. Посмотри на обыкновенную жизнь, может, научишься попреками не размахивать». – «Какие попреки! Душа не держит!» – «Давай, давай, говорю. Никто тебя не держит. Рада буду, если выездишь что».

Много позже, всерьез помыкавшись по свету и кое-что поняв, Тимофей обнаружил: он хорошо помнит Ольгунины волосы, их мягкое, русое тепло, голубой бант, на котором она, казалось, летала по избе; толстые, конопатые щечки ее и нежное лепетанье – так живо, так неудаленно прижималась она к его колену, что он с неожиданной для себя, какою-то свежей досадой подумал: «Напрасно я от нее отказался. Как она смеялась, как ладошки растопырила, когда подкинул ее! Чужая, своя – ей-то что до этого. Она мне обрадовалась. И льнула, льнула! Все от меня зависело». Он и Наташу вспомнил однажды спокойно: «А вдруг только она и могла быть моей женой? А я судьбу поправил, обиделся, видите ли, на судьбу. Мог бы, мог бы от Ольгуни не отказываться».

Но сквозь взошедшую в нем с годами мягкость все-таки проступало ухмылочное, трезво-горькое: «Неужели два года было трудно подождать? Даже меньше, в отпуск-то я, в самом деле, приезжал. И письма аккуратно писала. Непонятно, когда голова у нее закружилась», – опять поддался давней обиде, занемог воспоминанием, поспешил отгородиться от него, упрятал в прошлое, крышку захлопнул и облегченно дух перевел.

Но пока изжил сердечную скудость, с монашеским старанием сторонился женщин, размашисто наделял чуть ли не каждую блудливым нравом и неукротимой лживостью.

В своих перемещениях по стране он искал только мужские сообщества: лэповцев, геологов, лесорубов, – редкие таборщицы и жены бригадиров, разбавлявшие их, были, как правило, мечены возрастом, раздражительны и скучны и не возбуждали его обличительных сомнений. Порой у вечернего костра или в затяжные дожди эти усталые женщины кратко молодели, расправлялись и свежели их лица – окружала женщин в те поры ностальгическая мужская пристальность, обостренная ночью, тьмой ненастья, так охотно прячущими все дороги к дому.

Тимофей вглядывался в лицо какой-нибудь тети Маши, освещенное досужим мужским вниманием и вдруг вспомнившее, как когда-то молодо, кокетливо-удивленно взлетали брови, как загадочна, внезапна и легка бывала улыбка – «неужели не чувствует, как улыбается? Целиком притворщицкая улыбка. Возможностей уже никаких, а все к обману тянет. Все бы головы морочить! До гробовой доски готовы хихикать сладко. Пожилая уже, а как взошла на уловках всяких, так и закоренела. Нет, смотреть на нее невозможно», – Тимофей с жалостливой брезгливостью морщился, уходил в палатку и, без устали сжимая выпуклую ручку карманного динамо, укладывался перечитывать любимую свою книгу «Записки об уженье рыбы» Сергея Тимофеевича Аксакова.

Пристал однажды к геологам, искавшим уголь под Невоном, на правом берегу Ангары. Копал канавы, бил шурфы, таскал на поняге ящики со взрывчаткой – к тому времени Тимофей уже выделялся заметной двужильностью. Этакий рыжий конь-тяжеловоз распахивал сопки со сноровистой, неиссякающей силой – напарник сигарету не успеет выкурить, а Тимофей уже по плечи закопался в красный, аргиллитовый склон. По три пары брезентовых рукавиц сгорало за световой день на огромных жарких ладонях Тимофея. Он не уставал ни от лопаты, ни от кирки, ни от топора, ни от мастерка, ни от рычагов бульдозера или экскаватора, только разжигался в нем какой-то глубинный азарт, внешне обозначавшийся испариной на широком лбу и влажным курящимся румянцем. Разгорался, превращал работу в невозможность передышки и перекура, растворялся в ней, и чем сильнее она сопротивлялась, тем ненасытнее вгрызался в нее Тимофей. Он медленно остывал от работы, забавно и неловко взмахивал руками, словно удивлялся: как же это они опустели, куда же это делся топор, только что сочно и стружисто тесавший бревно; куда запропастился мастерок, только что выводивший стену и тянувший строгие швы – долго не замирали в Тимофее отголоски тех или иных рабочих движений, и он со слабой улыбкой прислушивался к ним, как к удаляющемуся эху.

Его редкое трудолюбие отличила и таборщица Неля, женщина мрачная, большая, с рыхловатыми щеками и хмурыми, зелеными глазами. Спокойного, нормального ее голоса никто не слышал, все-то она раздраженно бубнила: «И вот едят, и вот едят! Заберутся от людских глаз подальше – и наворачивают. Ползарплаты проедают», и это мрачное бормотание сопровождалось увесистым швырком алюминиевой миски: «Нате!» – кулеши и каши у Нели бывали горячи, вкусны и примиряли с любыми изъянами ее характера. Геологи лишь посмеивались – «чудит Неля, рельеф замучил», – подразумевая, видимо, громоздкость Нелиных хорошо питаемых полусфер и полушарий, видимо, утяжелявшую Нелин нрав.

В пятницу, раннеавгустовским вечером, Тимофей вернулся с дальних шурфов и не увидел на берегу лодок, лишь ржавые полосы приминали белую ангарскую гальку. Поднялся с берега к табору – Неля скоблила стол под навесом. Была в просторном поролоновом халате, простеженном красным шнуром, с влажными, тяжело темневшими после недавнего мытья волосами, со свежим банным глянцем на толстых щеках. Ее хмурые зеленые глаза вдруг горячо заблестели – Тимофей удивленно понял: Неля улыбалась, ее бранчливые губы, оказывается, скрывали белые, редкие, веселые зерна.

– А лодки где?

– Мужики в Невон уехали.

– Как в Невон?!

– Раньше собрались. Привоз нынче большой. Сельповские мимо плыли.

– Им, значит, привоз, а мне фигу в нос. Молодцы-ы.

– Я их сбила. Показалось, ты с охотниками проплыл.

– Когда показалось?

– На катере плыли. Во-он повыше шиверов. Рубашка – в точности твоя. С такой же полоской. Думала, ты подхватился. Что-нибудь надо стало, вот и поплыл.

– Когда это я с работы подхватывался? Показалось ей.

– Из-за рубашки все.

– Полоски она увидела, зоркая стала.

– Садись, ешь. – Неля снова нахмурилась, в желтую, выскобленную столешню впечатала черную сковороду. – Разговорился.

Молодая картошка на сковороде, свежий пахучий пар пробивался сквозь темно-зеленое крошево укропа и лука; рядом со сковородой поставила Неля берестяной лагушок малосольных ельцов с нежно розовеющей чешуей возле жабр – дольками молодого чеснока был забит тузлук, и, казалось, запах его вьется над лагушком тонко, остро, прозрачно.

– Молчу. Как партизан. – Тимофей повольнее, пораскидистее устроился на лавке, ворот у рубахи поглубже расстегнул – предстояла сладкая и серьезная работа. – Если меня так потчевать, всю жизнь промолчу.

– То-то, – опять улыбнулась Неля, опять показала свои симпатичные зерна.

Отдыхал на берегу, побрасывал камушки в зеленую, быструю воду, поглядывая на левобережье, на Невон, затянутый недвижной вечерней прозрачностью, сквозь которую пробьются через час-другой дрожащие желтые огни – «мужики, наверное, в клубе сейчас. Рюкзаки с товаром под лавки, а сами – в пляс». Тимофей увидел тесный бревенчатый невонский клуб, рыжего Гошу-баяниста в фуражке-капитанке с ярко начищенным крабом, услышал его зычный, какой-то придурочно лихой голос: «Эй, на берегу! Внимание! Танец-крестьянец!» – и запел баян на весь вечер: «Ой полным-полна коробушка…» – под нее что хочешь получалось: и вальс, и танго, и фокстрот, или эти, теперешние, переминки. «Только на пары разобьются, а тут и кино подоспеет», – Тимофей представил, как Гоша, запустив аппарат, прокрадется в зал и, когда фильм наберет силу, включит свет, чтобы дураку посмеяться, кто как обнимается – девчонки завизжат, отпрянут от кавалеров, те с гулкою смущенностью закашляют в кулаки, потом кто-нибудь потянется к Гоше, по шее угостить, но не дотянется – Гоша выключит свет. Тимофей засмеялся и лениво, вскользь позавидовал праздничной, многообещающей клубной жаре, но на берегу было все же лучше – упругая, мягкая прохлада оттесняла мошку и комаров и плещущим своим озонно пузырящимся накатом помогала Тимофею ощутить этот вечер как один из самых тихих, ласковых, утешающих душу вечеров.

Сверху, от табора, сыпалась и сыпалась с глинистым шорохом Нелина воркотня вперемежку со звоном мисок, ложек, кружек: «Расселся там. Воды не видел. Только бы отдыхать. Наедятся и как коты. На завалинке бы, на бережку», – Тимофей вслушался в размеренный этот грохоток и понял, что для Нели поворчать и понегодовать все равно что песню спеть и занудливую работу скрасить. Он засмеялся: «А ведь, правда, как поет. Просто других мотивов не знает. Да и других слов. Как шаманка у костра. Бормочет, бормочет, покрикивает. Глядишь, молитва повыше залетит. И все вокруг сыты да довольны будут».

Он поднялся к сигнальному столбу, снял «летучую мышь», протер стекло, долил солярки – столб они поставили после одной дождливой ночи, когда, возвращаясь из Невона, пристали верст на пять ниже табора. Неля утихла, видимо, ушла в палатку. В ближнем лесу вяло покрикивала кедровка, тоже, видимо, накричавшаяся и наработавшаяся за день. Тимофей еще и с обрыва поглядел на левобережные дали: дома Невона затаились темными стогами перед появлением месяца – вот-вот засеребрятся тальники, протянутся сверкающие полосы по колеям луговых дорог (в них особенно обильна роса), вершины стогов мерцающе оплавятся и закурятся сказочным лунным дымком. А пока сумерничают, безмолвно глядя друг на друга, проулки, ворота, жердевые палисадники и белые валуны, забредшие когда-то на улицу. Река несла пласты розового перламутра, и непонятно было, откуда они взялись – заря угасла, не оставив ни горящих облаков, ни отсветов, лишь ясное, беззвездное еще небо, охватывающее леса и берега тишиной.

Со сладким вздохом отвернулся Тимофей от реки: сейчас заберется в палатку, возьмет фонарик, прочтет в «Записках», как удили плотву с плотины старой мельницы, и долгий день завершится счастливой, истинно миротворной нотой.

В его палатке была Неля, сидела в глубине, подогнув ноги – ярко, обкатно светились колени, поролоновый халат, простеганный красным шнурком, взбугрился на груди и плечах, былинно укрупнив Нелю.

– Ты чего это? – по-рачьи попятился Тимофей. – Неужто перепутал?

Но он знал, что залез в свою палатку, ничего не перепутал, потому и попятился, испугавшись Нелиного такого явного утверждения здесь.

– Тебя жду, – Неля, стремительно изогнувшись, ухватила его за руку и повлекла внутрь. – Про охотников я наврала, нарочно мужиков отправила. Чтоб без тебя ехали.

– А меня спросила? – Тимофей попробовал вырвать руку, но Неля держала крепко.

– Да ладно тебе. – Она обняла его. Поролон заискрил, и легкая молния пронзила Тимофея.

– Дай хоть вздохнуть-то!

– Нечего. Нечего, говорю, приставляться. Вот. Ладно, ладно… Ох ты и геолог…

Тимофей вскоре ушел от геологов на левый берег, в Усть-Илим, бульдозеристом в карьерное хозяйство. Напугали его тяжеловесные Нелины ласки, богатырская ее неутомимость и какая-то командирская приказная манера в изъявлении желаний – сбежал Тимофей от греха подальше и, передохнув от Нелиной власти, ощутил в себе перемены: заслонилось, оказывается, гневливое недоверие к женщинам Нелиным крутым плечом, появилась склонность к терпеливому сосуществованию – можно, можно было время от времени сносить их прозрачные хитрости, воркотню, их куцее лукавство и дремучую жадность. Но сносить, лишь приходясь им соседом, соучастником неких субботних, с праздничным банным угарцем, встреч.

Жила также в Тимофее, прихотливо укоренялась, как бы помимо него, этакая сердечная тяга к определению черт и свойств женщины, которую хотел встретить Тимофей в жизни. Не соединяясь с Наташиным обманом и предательством, независимо от последующей непонятной вины перед льняной, теплой лепетуньей Ольгуней, обходя Нелину простодушную и неуклюжую натуру, укреплялось в Тимофее, вопреки всем горьким урокам, видение желанной, единственной подруги, стремящейся к нему то ли с берегов Тунгуски, то ли Печоры.

Летний ветерок овевал ее, в видениях стоящую на речном берегу. Облепляло легкое платье крепкую стройную фигуру, все в ней было надежно и полно упругой силы. Ласково зеленели большие глаза, и что-то ласковое, уважительное, заботливое говорила она ему, а он никак наслушаться не мог и так радовался ей, так тянул к ней руки! Чтобы бережно обнять, приветить за ласку и уважение… Нет, он даже в видениях не хотел скучной женской безоглядности, когда, как говорится, только в рот ему заглядывают, и живут только в ползучих домашних хлопотах, в услужении ему, вроде бы как в радостном услужении. Нет, нет. Они будут жить в равноправном согласии, будут не только дом и детей вытягивать и жилы рвать, но и на крылечке будут сидеть и говорить о других землях, о странностях, которыми они полны. Будут пересказывать друг другу удивительные новости, но никаких сплетен им не надо, хулить людей и осуждать не будут, а постараются мерить их добросердечием.

Увидел однажды Тимофей желанное лицо: зеленые глаза, высокий чистый лоб, щеки румяные, здоровьем округленные, и под фотографией профессия обозначена, для семейной жизни весьма подходящая: швея-мотористка – и муж и дети всегда обшиты будут. Отправил швее письмо:

«Уважаемая Зина, я тружусь на замечательной стройке на Ангаре. Строю Усть-Илимскую ГЭС, являюсь бульдозеристом. Еще несколько специальностей приобрел в армии. Хочу с вами познакомиться, так как ваше лицо на фотографии в журнале «Работница» нравится мне честным и приятным выражением. Если вы не против, могу прислать свою фотографию, на которой вы увидите меня рыжим, веселым и добрым. Извините, конечно, за шутку. Но я действительно рыжий. Но ничего страшного. Если вы примете мою фотографию, то потом можем познакомиться очно. Уж мы договоримся, когда и где. Мечтаю увидеть вас и серьезно поговорить о жизни. Может, и вам станет интересно. До свидания. Ваш незнакомый усть-илимский друг Тимофей Неженатов. Извините за неудачную шутку. Настоящая моя фамилия – Воробьев. Тоже, по-моему, смешная. Будьте здоровы, уважаемая Зина».

Швея ответила:

«Здравствуйте, Тимофей Воробьев. Ваше письмо получила позавчера. Спасибо за весточку. Мы с мужем порадовались, что вы живете на замечательной реке Ангаре. Случайно при вашем письме у нас в гостях была моя лучшая подруга Алла. Она работает на нашем комбинате. И тоже добилась звания передовой швеи. Ей по душе пришлось ваше письмо, она давно интересуется Сибирью и освоением ее богатств. Посылаем на память вам нашу общую фотографию. Она сделана на балконе нашей квартиры при помощи автоматического спуска, то есть муж мой настроил фотоаппарат и успел перед щелчком встать между нами. Слева от него моя подруга Алла. Она живет в общежитии, письма там часто теряются. Поэтому письмо ей можете отправить по нашему адресу. Мы обязательно передадим. Ждем вашу фотографию. Желаем вам крепкого здоровья и сибирского долголетия».

Подруг на фотографии обнимал широкими, короткопалыми ладонями мордастый прапорщик, с темными, цепко сощуренными глазами. «Кладовщик, должно быть, – с неожиданной неприязнью всмотрелся Тимофей. – Ишь, сощурился как. Прицелился к чему-то. Сейчас потащит».

Алла – передовая швея, старательно таращила добрые коровьи глаза, нос у нее был толстый и очень белый, видимо, перед автоматическим щелчком торопливо пудрилась. Тимофею Алла показалась простодушной, скромной женщиной, с которой, наверное, можно наладить серьезную старательную семейную жизнь. «Знаю я этих подруг, – несколько отодвинув фотографию, как бы издалека изучая ее, размышлял Тимофей. – От лучших подруг только и жди какой-нибудь каверзы. И этот прапорщик еще тут. Что вот он вцепился ей в плечо! Кто она ему – сестра, свояченица? Где это они услышали про сибирское долголетие? Извините, девушки, но ваш адрес я забуду. Живите дружно и не поминайте лихом». Тимофей убрал фотокарточку и письмо в плоский деревянный ларец – подарок старшего брата, где держал скудный архив своих личных невезений. Время от времени перечитывал письма Наташи и видел милую свою золотую солдатчину – всю разом, как картину в рамке: маленький гарнизон, «точку» среди осенней бурятской степи, нестерпимую синеву, обливавшую желтые сопки, очередное Наташино письмо он читает на лавочке, под кустом шиповника – искрится паутина среди просторного сентябрьского дня. Тимофей снова укрепляет в памяти радость, шелестящую в давнем письме, надежду, нарочно забывает Наташин обман, тоже давний теперь, чтобы, забывшись, снова разволноваться до дрожи в похолодевших пальцах, представляя, какой бы дом у них был добрый и гостеприимный, как бы он со старшими (конечно, сыновьями) ходил бы перед Новым годом за елкой в лес, как бы они плыли, огребались по сугробам к румяной опуши на густо узорных, матово темнеющих ветвях.

В ларце лежала и красная резиновая рыбка, купленная Тимофеем в тот несчастливый день, когда ехал увериться в существовании Ольгуни («Если есть, пусть гостинец от дяди получит, от щедрот жениховских»), но живое, порхающее, не признающее ничьих несчастий явление Ольгуни отшибло Тимофею память, забыл про рыбку, увез с собой, чтобы вот, раскрыв ларец, через столько лет достать потускневшую, потрескавшуюся, потерявшую золотую чешую рыбку и, нажимая ей на бока, усмехнуться сохранившемуся тоненькому писку и испытать странное бессмысленное желание поглядеть на выросшую Ольгуню, – сколько, наверное, скопилось в ней огня и угловатой отроческой пугливости.

Напоминания о Неле в ларце не было: ни шпильки, ни брошки – Неля, видимо, надеялась запомниться неутомимостью и силой чувства, но Тимофей пренебрег им, не скрашенным романтическими подробностями – ни засохшим листком, найденным вместе на осенней тропе, ни пылким «ах» в почтовой открытке, ни нежной надписью «Люби меня, как я тебя» на фотографии – Тимофей вроде бы не заглядывал в эти романтические колодцы и вроде бы и не хотел заглядывать, но на самом деле только из них и пил.

А со временем нрав Тимофея, омрачаемый застарелым холостячеством и отсутствием романтических, выпорхнувших из прекрасной руки умягчений, стал еще страннее: окружающих женщин вообще не замечал, не слышал их льстивых, заманных речей, с раздражающей невозмутимостью проходил сквозь ряды тоскующих по крепкому плечу молодиц из контор и многочисленных бумажных служб, а сам тем не менее ежечасно думал о единственной и как бы уже предназначенной, но покамест не могущей соединиться с ним. Надо сначала, будто в сказке о Кощее, разыскать ее сердце, мчаться за ним серым волком, оборачиваться голубем, чтобы попасть на остров, там найти сундук, а в сундуке в яйце иглу, а игла и есть ее сердце и жизнь… Пронзительно мечтал, как он добудет это сердце, ясно видел, как голубем взвивается над островом, свист крыльев слышал… Так уж вымечтал дорогу к единственной, что дни сливались в ожидании этой дороги, в посвист ветра в ее обочинных лозняках, в белых далеких облаках над ее равнинным, бесконечным бегом.

Тимофей жил теперь только для нее и работал, получалось, только для нее. Что ни сделает: фундамент поставит, просеку прорубит, шпалы уложит, сразу оглядывается – видела ли, заметила ли, как быстро и чисто он работает. Была, однако, в этой оглядке странная суетливость. Скажем, села баржа на перекате, надо груз перетащить на берег по пояс в мелкой ледяной волне – Тимофей, конечно, впереди добровольцев, до последнего мешка и ящика из воды не вылезет, но беглого «спасибо» от орсовского шкипера ему мало, хотя от благодарственной кружки и не откажется – примет, крякнет, потом в баньку, потом в сухое переоденется – и в многотиражку к сумрачному, молодому редактору, бывшему завучу Невонской школы.

– Слышал, корреспондент, баржа у Лосят села?

– Видел.

– Спасателей много было.

– А ты что, считал?

– Считал.

– Давай заметку, раз считал.

– Я не корреспондент, я доброволец.

– Все мы добровольцы.

– Я тебе расскажу, ты напишешь.

– О чем? Какой ты герой?

– Какой я настоящий.

– Настоящий кто? Жлоб? Выделяла?

– По лбу хлоп – вот кто.

– Похулигань, похулигань, может, и выпросишь.

– Выпрошу, а как же! Я такой.

– Ну какой, какой?! Что ты тут развесил, не повернешься?

– Давай без нервов: ты про меня пишешь, я к тебе со всем уважением.

– То есть вежливо и с умом, да?

– С добром. Ты мне злое слово, я тебе ласковое. Как сейчас.

– Ладно. Диктуй. Подсказывай. Как про тебя писать?

– Не дури. Сразу диктуй ему.

– По заявкам еще никого не хвалил. Ты первый.

– Ну как выйдет. Напиши, как баржу на перекат понесло и как сразу же я полез в воду. Никто меня не призывал, никто не понукал. Залез и до последнего мешка выстоял.

– Черномор! Челюскинец!

– Или с другого начни. Как с утра меня все к речке вело. Тянет и тянет. Дай-ка на берегу постою, только вышел, а баржа и затрещала.

– А может, проще надо: такой-то спасал груз с разбитой баржи, чтобы прославиться и без очереди получить квартиру.

– Молодой, а беззубый, кусаешь, кусаешь, а спецовку прокусить не можешь. Ты что кидаешься?

– Наглость твоя злит.

– Какая наглость?

– Нищенская. Что ты эту заметку выпрашиваешь? Руку тянешь! Нехорошо же!

– Но в ней же правда будет.

– Хочешь, чтоб заметили, отойди в сторону, а не при напролом.

– Ты уж сразу из всех стволов. Слова ему доброго жалко.

– Ну да. Хваленый пятак себя за рубль выдает.

– Правильно. Для меня главная награда, чтоб заметили.

– Сам себя наградишь, сам и обрадуешься.

– Сам не сам – лишь бы заметили.

– В своей Нахаловке первым парнем будешь

– Ты пойми все-таки. Хороших людей много, всех не заметишь. Вот и я: работаю честно, товарищей не подвожу, за длинным рублем не гоняюсь. У меня одна страсть: заметьте меня. Сам выбираю вид поощрения.

– Ишь ты, какой штопор вьешь!

– Дни уходят. Годы. И ничего от них не остается. А я на бумаге хочу закрепить свою биографию. При случае и дети и внуки прочтут.

– А на слово они не поверят?

– Они-то, может, и поверят. Да я-то знаю, что с бумагой надежней. Вдруг чего забудешь, а бумага тут как тут!

– Вот как суетимся, вот как клянчим!

– Да брось ты! Ты меня заметь, и я другим стану. Каким напишешь, таким и стану. Где твоя непроливайка? Садись и заноси жизнь на бумагу…

Заметка появилась под заголовком «Тимофей и баржа», приятели в котловане и общежитии поухмылялись: «какие габариты?» – и приветственно, поощрительно потолкали кулаками то в грудь, то в плечо. Тимофей же газету и не раскрыл – скучно стало, напрасно корреспондента переговорил, напрасно пересилил его неприветливость – одна блажь вышла, один кураж. Кто его заметит, кто приветит в этой жизни? Некому. Хоть сто заметок напечатай.

Томился Тимофей, жизнь хотел переиначить, из колеи давней выбиться и потому метался от смеха к греху, вдруг замирал среди этого метания и с горячечной испариной на лбу спрашивал себя: «Куда деться? Что мне надо? Кого искать? Где?»

В черную субботу – под майским дождем и снегом – Тимофей шел со смены и с улицы еще услышал радостный хохот, вырывающийся из его общежитской комнаты. Прилетел, оказывается, Костя Родионов, вернулся из прибалтийских странствий – северные отпуска заставляли Костю тщательно и подолгу знакомиться с бытом разных республик; вернулся с гостинцами, с образцами, по словам Кости, национальной крепости – все это сверкало, переливалось, благоухало на колченогом общежитском столе. Костя сидел в возглавии, на просторном подоконнике, и потчевал друзей-приятелей заметками из привезенной «Газеты знакомств». Тимофей приостановился на пороге, переждал жаркую, плотную волну хохота.

– С приездом, Костя.

– О! Еще один жених явился! – У Кости от долгого веселья напряженно звенел, никак не остывал голос. И, казалось, вот-вот рассыплется на визгливые осколки. – Здравствуй, здравствуй, дорогой. Мы тут все женихи. Не обижайся. Читаю для тебя, Тимофей. «Привлекательная, стройная, разведенная женщина, рост 166 сантиметров, надеется найти спутника жизни в возрасте 30—40 лет, умеющего любить и быть любимым». Ответствуй, Тимофей! Умеешь ты любить?! – Опять жарким, каким-то тесным пламенем всплеснулся хохот. – А быть любимым ты умеешь?

Тимофей показал свой огромный кулак.

– Ясно. Не хочешь быть любимым. А верным другом? Читаю. «Ищу верного спутника жизни, доброго, веселого, со спортивной внешностью и техническим образованием. Мне 32 года, стройная, внешне приятная, по натуре домашняя хозяйка». Образование, дорогой, не позволяет. Так что не надейся. Но есть женщины, для которых техническое образование не главный предмет семейной жизни.

Вскоре хохотать перестали. Сгустилось по углам, вдруг вздохнуло протяжно одиночество, занесенное в комнату на этом газетном листке и выраженное с такою метрическою нескромностью и с таким безоглядным простодушием, что поначалу подступает недоуменно осуждающий, какой-то безумный смех, быстро, однако, сменяющийся растерянностью и горечью перед беззащитным, наивным обликом одиночества.

И в наплыве этого внезапного понимания все смущенно загмыкали, руки взялись вдруг потирать, передвигать стаканы, катать хлебные шарики, расправлять, разминать клеенку, и сквозь эти еле тлеющие отзвуки недавно шумевшего застолья снова пробился насмешливый, напористый голос Кости Родионова, не услышавшего общего смущения или, напротив, пожелавшего восстановить прежнюю веселую колею: «Ищу друга жизни, доброго, хорошего человека, умеющего мечтать и добиваться своего. О себе: 28 лет, блондинка, рост 165, стройная, работящая, детей нет. Хочу иметь крепкую семью».

– Хватит, Костя.

– Кончай!

– Давай лучше про себя. Как ездил?

Костя оглядел приятелей хозяйским оценивающим взглядом – в самом деле никто уже не хотел слушать его насмешливое чтение, но Костя привык сам устанавливать застольное настроение, и он свернул «Газету знакомств».

– Понято. Услышано. Предлагаю байку о счастливой встрече усть-илимского кавалера Константина Родионова и литовской девушки Анны Марцинкявичус. Но! – Костя гибко, легко снялся с подоконника. – Но! – Он привлекающе взмахнул газетой. – Сначала мы подарим этих беспризорных женщин нашему Тимофею. Во-первых, он опоздал и многих призывов не слышал. Во-вторых, он человек основательный, вдруг да чего-нибудь высмотрит. – Костя с поклоном, с прижатой к сердцу рукой протянул газету Тимофею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю