Текст книги "Русская Венера"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
После обеда в воскресенье он заснул на диване. Спал недолго, за окном еще было светло, чуть только отливало начальной, сумеречной синевой. На кухне, за столом, друг против друга сидели Веня и Анисья Васильевна, говорили старательным шепотом, то есть довольно громко и со смешным присвистом на шипящих. Он видел их лица, освещаемые окном: ее, тревожно-внимательное, морщины вокруг глаз собраны со скорбным напряжением; его – худое, печально-смущенное, нежный кадычок судорожно бегал на тонкой шее.
– …не знаю я, тетя Аниса… Мы на одной парте сидели, а в прошлый вторник она пересела. Не здоровается теперь.
– Может, обидел, Вениамин? Вы же сейчас дерганные все, думать некогда – раз, два, и такое ляпнете… А она – девчонка, да с норовом, да не замухрышка… Нет, ты не обижайся, Вениамин, я же вообще рассуждаю… Ты-то у нас мухи не обидишь…
– Я ей только записку написал, в кино звал… а она сразу же и пересела… Из рук, тетя Аниса, все валится.
– Ох, Веня. Не горюй ты так. Девчонки в ее годы все в барышни норовят. Уж и глазки строят, и ровесники им не пара – дурочки, да что с ними сделаешь? Потом сами поймут. Главное, ты, Веня, ее пойми. Она к тебе и потянется.
– Я не обижаюсь. Хорошо бы, как вы говорите… Только не выйдет, тетя Аниса. Ее еще в классе нет, а уже слышу – идет. Это она меня насквозь видит… А я посмотрю и уж ничего не знаю.
– И хорошо, Веня. Хорошо. Душа в тебе живая, вот и болит. Если девка с умом да в сердце не пусто, не бойся, быстро разберется… – Анисья Васильевна вздохнула.
Роман Прокопьевич заворочался, на кухне замолчали. «Это Верка Маякова мозги ему закрутила. Всем парень хорош, но любит слюни пускать. Не в меня… Как бы двоек не нахватал, – подумал невнимательно, точно о погоде за окном, опять приоткрыл глаза: Анисья Васильевна, косясь на комнатный проем, что-то совсем тихо шептала Вене. – Переживает за него, а он и рад стараться. Душа нараспашку. А со мной будто в рот воды… Вон ведь как она сочувствует… Мне бы, что ли, в какую историю попасть. Случилось бы что, тоже бы, наверное, руку гладила и в глаза заглядывала… Что мне это заглядыванье далось! Должно, заболею скоро – вовсе что-то раскис. Надо кончать. Хватит голову морочить».
Тем не менее сильно поманивало сесть сейчас напротив Анисьи Васильевны и попросить: «Посмотри на меня, ради бога, как на Веню, – дернулся, встал с дивана. – Черт! То ли опять засыпаю, то ли еще не проснулся!»
Умылся, походил, вроде развеялся. Хотел было сказать Анисье Васильевне, что вот, мол, совсем у тебя мужик свихнулся, дурней дурного желания его одолели, и надо дать ему каких-нибудь порошков – видно, застудился в тот раз на кране. Покружил, покружил вокруг нее – не сказал. Постоял, поглядел, как она чистит картошку на ужин, хоть и про себя, но не удержался, проговорил: «Посмотри ты на меня, ради бога, Аниса. Как на Веню», – стало ему смешно, стыдно до зябкости в крыльцах, быстрей за шапку – и на улицу.
Долго закрывал ставни, долго стоял у ворот, смотрел на бледненький, тощенький – одна спина да рожки – месяц. Льдисто, по-весеннему оплывшие сугробы, черная полоса дальнего леса, искристое пространство перед ним успокоили Романа Прокопьевича, и уже спокойно он подумал: «Вот что. Куплю ей какую-нибудь штуковину. Из бабьего барахла. Так сказать, ценный подарок. Тем более мартовский праздник скоро. Все они на подарки падкие. Вот и потешу. А там посмотрим, как обрадуется, как глядеть будет».
Утром уговорил бухгалтера выписать ему досрочно аванс и с деньгами за пазухой заторопился к магазину – хотел до открытия застать продавца одного. Тот впустил его в подсобку, запер дверь на железный крюк и, не поздоровавшись, вернулся к мешкам и ящикам, которые то ли пересчитывал до прихода Романа Прокопьевича, то ли передвигал-перетаскивал.
– Матвеич, что ты там в заначке держишь? – Против воли голос заискивал с грубоватой бодростью.
Матвеич повернулся: невозмутимое лошадиное лицо, пыльно-голубые ленивые глаза.
– А ты ее видел? Заначку-то эту?
– Да должна быть. Покажешь, так увижу.
– За погляд, сам знаешь, деньги платят. – Матвеич присел, привалился к мешкам – любил человек отдыхать. Он и в магазине все приваливался – то к косяку, то к полкам с товарами. – Что надо-то?
– Анисья скоро именинница. Такое бы что-нибудь, не больно фасонистое, но не наше. Из одежды там или на ноги. Черт его знает, ничего же еще ей не покупал, – договаривал и уже понимал: напрасно договаривает, вроде разжалобить этого пыльного Матвеича хочет.
– Можно посмотреть, можно. – Матвеич вовсе уж разлегся на мешках, так, легонько только локтем подпирался. – Слушай, все спросить забывал: у тебя автокран на ходу?
– На ходу.
– Мотоцикл у меня, видел, наверное, во дворе, под клеенкой стоит. А в городе гараж сварили… – Матвеич замолчал, сел, с ленивым равнодушием уставился на Романа Прокопьевича.
– Привезем твой гараж. – Ясно. – Роман Прокопьевич чуть ли не вздохнул с облегчением: слава богу, можно теперь не улыбаться через силу. – Давай короче, Матвеич. Товар на стол.
Тот вытащил из картонной коробки большой целлофановый пакет.
– Вот могу завернуть. Анисья твоя в ножки поклонится.
– Да уж. Что это за штуковина?
– Брючный костюм. – Матвеич зашелестел целлофаном. – Тройка. Штаны, маленькая вот кофточка, вроде жилетки, и большая кофта.
– Не смеши, Матвеич. Как она его тут наденет? За грибами разве? Или на работу в лес перейдет. Нет уж. Баба в штанах все-таки и не баба.
– Эх! Понимал бы. В городе вон от мала до велика в этих тройках ходят. В драку, считай, за ними. Старуха уже, смотришь, голова трясется, а все одно в штанах. Мода, Прокопьич. Я к тому ж чистый дефицит предлагаю. Японский. Днем с огнем не сыщешь.
– Врешь, поди. Так уж и в драку. – Роман Прокопьевич и сомневался по-прежнему, и проникался постепенно необычайностью возможной покупки. – Из дому же меня выгонят за твою тройку. Днем с огнем, говоришь?
– Бери, Прокопьич. Точно. Откажешься, у меня с руками оторвут.
– Значит, чуть чего, сдать можно? Заворачивай.
Спрятал до поры у себя в мастерской, в несгораемом ящике, где хранил наряды и дефектные ведомости, а в праздник принес домой, неловко вытащил из-под телогрейки, выложил на стол.
– Носи на здоровье, Аниса.
Молча развернула, соединила вещи на длинной лавке. Сначала брюки, потом жилетку, потом кофту – пока расправляла, выравнивала каждую вещь, густо покраснела. Роман Прокопьевич стоял сбоку, засунув руки в карманы, ждал, когда же она взглянет.
Анисья Васильевна выпрямилась и, не отводя глаз от костюма, тихо сказала:
– Спасибо, Роман Прокопьич. Очень хорошая вещь.
– Как она тебе? Ничего? – «Не взглянула даже. Жилочка никакая не засветилась. Глаза бы мои не смотрели на этот костюм. Навялил же, силком всучил, крыса магазинная». – Угодил, нет?! – слегка повысил голос, не слыша ответа.
– Спасибо, Роман Прокопьич. Еще бы. Чистая шерсть. – Она отошла к столу и сразу переменилась, повеселела, как бы вырвавшись из некоего пасмурного пространства. – А Веня открытку прислал. Вот перед тобой принесли. Вот уж обрадовал! – Протянула открытку Роману Прокопьевичу.
По бокам и поверху ее шли крупные буквы, нарисованные красными чернилами, с разными завитушками, листиками, цветочками: «Лучшей женщине в мире желаю счастья», – а в центре меленьким, аккуратным Вениным почерком было написано: «Дорогая тетя Аниса. Поздравляю с Международным женским днем, крепкого вам здоровья и большой радости, Веня».
Повертел открытку так-сяк, бросил на стол. «Откуда что берется. Сообразил». Лучшей женщине в мире! «Как язык поворачивается? А тем более рука? Лучшая… женщина… Правда, что язык без костей».
– Он что, за тридевять земель у нас живет? Зачем писать, когда приедет сегодня? Дурачок все же еще, суетливый. – Анисья Васильевна бережно взяла открытку, открыла буфет, прислонила к задней стенке.
– Божницы нет, туда бы спрятала. – Охота ей было взорваться, обидеться за себя и за Веню, но сдержалась, дрожащими руками стала сворачивать подарок Романа Прокопьевича, тройку его злосчастную. – Затем прислал, что сердце доброе. Приедет, еще раз скажет. У доброго человека добра не убывает.
– Да разве в словах дело?
– А в чем? Думаешь, деньги запалил и обрадовал? Лишь бы отделаться. А то, что Вене костюм надо, забыл. Любочке – пальто, Ваську одеть нечего.
– Слов, знаешь, сколько можно наговорить? Причем бесплатно.
– Ну, коне-ечно. Нету их, так ни за какие деньги не возьмешь. Уж за этот твой костюм не выменяешь. – Она затолкала тройку в пакет, сунула в сундук. – А я бы поменяла. Я бы отдала, Роман Прокопьич. – Накинула платок, взялась за полушубок.
– Далеко?
– Ребятишек позову.
Остался один, достал из буфета графин с самодельной рябиновкой, выпил стопку и сразу же другую, «Поглядела так поглядела. Дождался. Бог с ней, с обновкой. Согласен, не по вкусу, но сам факт-то могла отметить. Что вот для нее постарался. Не забыл, денег не пожалел. То есть уважаю и на все для нее готов. Поди, нетрудно порадоваться-то было, прижаться там, поцеловать, на худой конец, поглядеть ласково. Нет, Венькина открытка ей дороже. Ну, Анисья Васильевна. Плохо ты меня знаешь. Я ведь не остановлюсь. Как миленькая будешь и в глаза заглядывать. Еще попереживаешь за меня».
Через месяц с лишком он случайно услышал, что в конторе предлагают путевку не в очень дальний, но хороший санаторий. Его точно подтолкнуло: «Беру. Надо взять. Отправлю ее. Может, вдали-то настроится как следует, заскучает. Пускай отдыхает, на воле-то быстрее поймет, что я за человек», – подхватился, побежал. Мимолетом вспомнил, что в санаториях этих, на разных там курортах народ со скуки начинает бесстыдничать, семьи забывать, – сам Роман Прокопьевич в такие места никогда не ездил и сейчас вспомнил слухи да россказни, которыми потчевали мужики друг друга в перекуры, и он, посмеиваясь над этими разбавленными веселой похабщиной байками, никогда им не верил. Разве может серьезный человек верить на слово? «Шашни всякие не для Анисы. Уж что знаю, то знаю».
В конторе узнал, что выкупать надо немедленно – побегал, побегал по поселку, у того занял, у другого – вечером положил путевку на стол.
– Вот. Отдыхать поедешь, Аниса.
Она так и села.
– Да ты что, Роман. – Придвинула путевку, рассмотрела ее, прочитала. – Да ведь целый месяц выйдет. А кто огород будет садить?
– Сами посадим.
– Никуда я не поеду. Иди сдавай, рви, выбрасывай! Что ты все отделаться от меня хочешь? Молчит, молчит – на тебе! Штаны носи, езжай черт знает куда!
Теперь он чуть не сел.
– Да ты что! Как отделаться? Для тебя же стараюсь. Как тебе лучше.
– Что я там забыла? Постарался, называется. Ты кому что доказываешь?
– Ничего не доказываю. – Он не знал, что говорить, что делать – вот уж действительно постарался, врагу не пожелаешь. – Поезжай, Аниса, отдохни. Чего теперь.
– Не собиралась, знать не знала – не хочу. В другой раз наотдыхаюсь.
– Так куда путевку-то теперь девать?
– Куда хочешь.
– Пусть валяется. Смешить никого не буду.
– Пусть.
Он вышел, не одеваясь, постоял на крыльце, замерз, но тяжелую какую-то клубящуюся обиду не пересилил. Тогда, не заходя, улицей пошел к соседу, шоферу Мустафе, играть в подкидного.
Уговорил Анисью Васильевну Веня.
– Тетя Аниса, интересно же. Справимся мы тут, поезжайте. Походите там, подышите. Надоест, вернетесь. Ну, съездите – мы вам письма будем писать. Вообще, тетя Аниса, отдыхать никогда не вредно.
– Ох, Веня. Как не ко времени. Потом кто так делает? Люди вместе ездят. Одна-то я и раньше могла. Не смотри ты на меня так! Ладно. Только ради тебя, Веня.
Уехала. Установились жаркие белесые денечки. Снег сошел за неделю, быстро высохло, запылило желтовато-белой пыльцой с опушившихся приречных тальников. После вербного воскресенья пришло от Анисьи Васильевны письмо, в котором она жаловалась на головные боли, на ветреную, холодную погоду, наказывала, где что посадить в огороде, и даже план нарисовала, пометила, где какую грядку расположить. Еще спрашивала, как питаются, мирно ли живут Васек с Любочкой, как Веня готовится к экзаменам – целовала их всех, а всем знакомым кланялась. Отдельно Романом Прокопьевичем не интересовалась, никаких отдельных наказов ему не слала.
Как-то Роман Прокопьевич оставил Любочку с Васьком играть у соседей, а сам впервые, может, за всю жизнь пошел бесцельно по поселку, по сухим, занозистым плахам мостков-тротуаров. Встретил слесаря Сорокина, угрюмого, здорового мужика, и, хоть не любил его, остановился.
– Чего шарашишься, Прокопьич? – гулко откашлявшись и плюнув, спросил Сорокин.
– Надоело по двору, вот по улице захотелось.
– Закурим, что ли, на свежем воздухе?
Закурили, постояли, потоптались.
– Слушай, Прокопьич. Ты меня на неделю отпустишь?
– Далеко?
– Лицензию свояк достал. На зверя.
– А работать кто? Дядя?
– Да я свое сделаю.
– Сделаешь, отпущу.
Сорокин еще закурил.
– Может, зайдем, прихватим? – кивнул на магазин.
– Неохота. – Роман Прокопьевич слегка покраснел, в доме теперь было рассчитано все до копеечки – какая там выпивка. – Да и ни рубля с собой не взял.
– Ну подумаешь, я же зову, я угощаю.
Садилось солнце за крышу конторы, розово светились кисти на кедре, твердела потихоньку, готовилась к ночному морозцу земля, и от нее уже отдавало холодом – трудно было отказаться и еще труднее согласиться Роману Прокопьевичу, свято чтившему правило: самостоятельный мужик на дармовую выпивку не позарится.
– Пошли, – все же согласился с каким-то сладким отвращением, и если бы видела его сейчас Анисья Васильевна, он бы ей сказал: «Вот до чего ты меня довела».
Посадили огород, снова набухла, завеяла холодом черемуха. Пора было встречать Анисью Васильевну. Сообща, как умели, выскребли, вымыли дом, в день приезда велел Любочке и Ваську надеть все чистое, луж не искать и два раза повторил:
– Автобус придет, бегите за мной.
В сущности, и не работал, а торчал все время у окна, не бегут ли.
Любочки и Васька не было и не было, Роман Прокопьевич наконец вслух возмутился:
– Хоть бы раз по расписанию пришел! Не автобаза, а шарашка какая-то!
– Ты про автобус, что ли? – спросил только что вошедший Сорокин. – Да он с час уже как у чайной стоит.
Роман Прокопьевич, забыв плащ, побежал к дому. «Не дай бог, не дай бог, если что!» – только и твердил на бегу. Любочка и Васек сидели на крыльце.
– Приехала?! – распаренный, багровый, от калитки выдохнул он.
Любочка приложила палец к губам.
– Мама устала, говорит, не дорога, а каторга, просила не будить, – шепотом прочастила Любочка.
Роман Прокопьевич сел рядом с ними.
– Идите гуляйте.
Они убежали.
«Да она что! Да она что! Видеть, что ли, не хочет?! Извелся, жить не могу, а она устала. Я ей все скажу. Это что же такое! Прямо сердца нет!»
Он вскочил и неожиданно для себя начал топтать землю возле крыльца, поначалу удивляясь, что трезвый мужик белым днем может вытворять такое, а потом уж и не помнил ничего, наливаясь темным, не испытанным прежде буйством. Топтал землю и выкрикивал:
– Я без нее! А она! Я без нее! А она…
ДОЖДЬ НА РАДУНИЦУ
1
Он служил в Забайкалье, на пыльном и ветреном полигоне. Ветры так надоели ему, что он поклялся: «Отслужу – и на юг. Только на юг. На солнышко, на песочек, под вечную зелень».
Отслужил весной: в зеленовато-прозрачном воздухе отдаленно и нежно сквозили сопки, и дрожал над ними, веял малиновый багуловый дым. Прощаясь с позеленевшим, повеселевшим полигоном, признался: «Помучил ты меня, а все-таки жалко. Пока. Прощай – до свидания».
Уехал на Каспий, нанялся слесарем на нефтепромысел и беспечно, весело, трудолюбиво прожил там год. С людьми сходился легко: был не жаден, смешлив, простодушен – ничего не таил за душой, да и таить-то нечего было.
В пышном, утомительно пышном апреле вновь собрался в дорогу: «Нет, ребята, поеду. Не знаю куда, но поеду. Я теперь вечный дембиль».
Попал на Северный Урал, к геологам, и охотно согласился с кочевым житьем-бытьем. Копал канавы, уставал и сам себе объяснял, как бы заговаривал усталость: «Ничо, ничо. На то и работа, чтоб уставать».
Геологи квартировали в таежной деревеньке, у бабки Веры, и она как-то сказала ему:
– Уноровный ты, Ваня. Шутя жизнь проживешь. Никому в тягость не будешь.
Он засмеялся:
– Себе вот только малость надоел. Деться бы куда. Не знаешь?
2
Отведя сезон, при свете догорающей осени он обнаружил: опять заныла, запросилась куда-то душа и даже слушать не захотела о близких холодах, метелях и прочих зимних страстях.
У вокзальной карты Иван вспотел, измучился, ища город, в котором стоило бы пожить. «И там можно… И там… А там вообще малина, да вот нас нет. Тьфу на эту географию!» Он подскочил к справочному автомату, ткнул в беловато-желтую клавишу – судьба злорадно защелкала, захлопала металлическими ладонями: сейчас упеку этого Ивана Митюшкина в распоследнюю дыру! Но где-то она просчиталась и выбрала ему Братск – место на земле заметное.
Вагонного новоселья справить не пришлось: в его купе ехали две старушки и молчаливо-испуганная девчонка, видно, впервые разлучившаяся с домом. Не сыскалось компаньона и в других купе: все мужики, как назло, путешествовали с семьями и были погружены в беспросветные хлопоты. Верно, один от Иванова приглашения прямо-таки затрепетал и уже потянулся повеселевшим лицом к выходу, но тут на него обрушился тяжелый, горящий, гипнотический взгляд жены, и мужик сник, вяло плюхнулся на лавку. Безжизненным, тусклым голосом отказался:
– Нет, парень, спасибо. Что-то неохота, настроения нет.
Иван погоревал, погоревал, но вскоре утешился, вспомнив веселых девчонок-проводниц, удививших при посадке бойкой шоферской прибауткой:
– Милости просим! Куда надо подбросим!
Из корзины проходившего буфетчика Иван взял гостинцы – конфеты и яблоки – и немедля объявился у проводниц.
– Привет, девчата. Прибыл по вашей просьбе.
Они грызли семечки, сосредоточенно и отсутствующе уставившись друг на друга. У одной волосы были нестерпимо белые, у другой – нестерпимо рыжие; щедро чернели ресницы и веки; губы отливали перламутром; щеки плотно облепляла пудра – ни дать ни взять родные сестры, вышедшие из утробы одной парикмахерской.
Иван положил гостинцы на столик:
– Будем знакомы. Угощайтесь, девчата.
Девчонки вздрогнули, очнулись, вынырнули из дремотной пустоты.
– Спасибо, мальчата.
Они неожиданно, дружно всхохотнули – теперь вздрогнул Иван. Рыжая спросила:
– Тебя как понимать? Конфеты, яблоки… Смотри, проугощаешься.
– В женихи набиваюсь – не видно, что ли? Без пряников ни шагу.
– Ага, жених! Насмотрелись на таких. В три места алименты платишь – и опять жених!
– Ну, ты меня приговори-и-ла! Сразу жаром пробило! – Иван нахмурился, губы подобрал. – Нет уж!. Холостой я и неженатый! Хоть по паспорту, хоть по совести.

Знакомясь с девушками, он непременно сообщал эту биографическую подробность, причем с совершенной серьезностью. «Мало ли, – рассуждал он, – вдруг из знакомства что-нибудь другое получится – заранее не угадаешь. Тут без тумана надо, чтоб человек в случае чего рассчитывал. Ведь когда без тумана, сердце вольней определяется. И в знакомстве интерес появляется. Наверняка любой парень, любая девушка так думают: а вдруг? Нет уж. Тут не до смеха».
– Правда что жених. Садись. – Рыжая качнулась на лавке, но не подвинулась. – Зойк, может, все-таки глянем в паспорт?
– Обойдемся. Поверим. Раз с конфетами, значит, жених. Алиментщики так норовят – без конфет.
– Ну садись, садись, жених. – Теперь рыжая подвинулась. – Скорей угощай да невесту выбирай. Ох ты! Как складно заговорила! К чему бы это?
– Не могу, девчата. Глаза разбегаются. – Вздохнув протяжно и громко, Иван присел.
– Зойк, поможем доброму человеку? Ты его хвали, а я ругать буду. Перехвалишь – твой, я переругаю – мой. Как понимаешь?
– Давай.
Рыжая прищурилась, этак приценилась к Ивану – с одного бока, с другого, откинулась и прежним прищуром охватила Иванову внешность.
– Да-а, хорошего мало. Нос кочерыжкой, глаз какой-то мутный: то ли зеленый, то ли голубой, бровь жидкая – поросячья, ресница телячья, волос – как у чучела соломенного, уши – торчком. И вообще жердь тощая – вон слышно, как кости гремят.
– Не скажи, товарка. Женишок что надо, и даже чуть получше. Лицом белый, губки алы, брови шелковы – не парень, а девица красная! Нос размерный да прямой, ноздри чуткие – дом всегда чует, не заблудится. Волосы орехом светятся. Сам статный да ладный: обнимет – сладко будет!
– Вот девки! Ну, девки! – восхищался Иван. – Ну, братва!
Вскоре он щепал лучину для титана, шуровал уголь в топке новенькой аккуратной кочергой, сделанной им из случайного стального прута на память девчонкам; потом чинил задвижку в тамбурной двери, ходил по вагону и менял перегоревшие лампочки, чинил, верно, на скорую руку, репродуктор в коридоре – тягучее дорожное время вдруг подобралось, спружинилось и приударило о бок поезда, часы замелькали, как шпалы. Разохотившись, Иван сбегал за обедом для старушек из своего купе, покатал на спине зареванного мальчонку, пока его родители тушили какую-то внезапную свару, и, не в силах успокоиться, унять приступ привычного добросердечия, Иван попробовал разговорить испуганно-молчаливую девчонку, впервые расставшуюся с папой и мамой. Она ревела в тамбуре у ночного, черного, тревожного окна.
– Далеко едешь? – спросил Иван. – Да не реви, не реви ты. Сейчас разберемся.
– В Та-айшет.
– Работать, в гости? Подожди, подожди, успеешь нареветься. Как тебя – Нина, Галя?
– Та-а-мара. Педучилище кончила.
– Ну-у! Здорово! Учителка – большая специальность. Страшно, что ли, – ревешь-то?
– Да! Одна же буду. Никого не знаю, папу с мамой жалко.
– Слезы-то у тебя из-за ночи. Ночью всегда реветь охота. Утром сама удивляться будешь и смеяться. Был я в Тайшете, жил – замечательный городишко. – Иван остановился, придумывая, как бы дальше соврать позавлекательней и пободрей. – Учителей там не хватает, приедешь – на руках будут носить. В школу – на руках и из школы – на руках. Кормить с ложечки будут.
Девчонка улыбнулась – тусклая тамбурная лампочка дрогнула, прыгнула во влажных глазах и рассыпалась мелкими брызгами.
– Устроишься, Тамара, пиши. Повеселеешь, карточку пришли. Или давай сначала я напишу: до востребования. Тамаре-плаксе. Ладно?
– Да, да, – она торопливо вытирала глаза худенькими, острыми кулачками.
3
Красноватую усталую землю Братска освежил первый снежок, сухой и легкий. Припорошенные, похорошевшие руины начатых котлованов, фундаментов, этажей, белые наметы-мыски на кабинах тракторов и бульдозеров, враз позвучневший, налившийся какой-то веселою силой воздух – все это утверждало власть снега над людьми. Они как бы смутились белизны, безжалостно явившей их грубость, некую душевную резкость, суету, и люди присмирели, замедлили голоса и шаги, поутишили расторопность рук и поглядывали друг на друга с неловкими улыбками: как же это мы? Столько покоя в природе, а мы как с цепи сорвались – рвем и мечем! Давайте хоть на время пыл-то поубавим!
Иван тоже поддался влиянию снега: снял шапку, расстегнул пальто, шел потихоньку берегом и прислушивался к странному желанию, созревавшему в нем. Наконец оно определилось, остановило его под тонким молодым кедром, зеленое буйное пламя которого никак не могли заглушить пенные, белые, беззвучные потоки. Иван несильно дружески похлопал темно-матовый гладкий ствол – хлынуло, зашуршало, осыпало, овеяв благодатным, морозно-пахучим дыханием. И ведь не жарко было, вовсе не жарко, а вот поди же!
Он забыл, что идет в самый главный котлован, которого еще не видел, что в кармане – бумага из отдела кадров, что предстоит знакомство с бригадой, и неизвестно, как она его примет, – все это Иван забыл, стоя перед кедром и дожидаясь, когда совсем растает попавший за шиворот снег и тоненькими, прохладно-щекотными языками лизнет спину.
В котловане первого снега не заметили, да он, верно, и не достиг земли – затерло его, не пустило бесконечное движение: с грохотом вращалась карусель самосвалов, тракторов, бульдозеров; там и тут всплывали ковши экскаваторов, точно люльки колеса обозрения; краны размахивали руками: пожалуйте налево, пожалуйте направо – этакие ярмарочные зазывалы, и перекликались-то они с ярмарочной бойкостью, не жалея глоток. Человеческий голос, конечно, пропадал, но тем не менее казалось, что люди все же орут, свистят, хохочут, посильно участвуя в этой празднично-рабочей неразберихе.
«Ничего себе, весело у них», – несколько потерянно подумал Иван, но тут же нашелся, отскочил, отбежал от тысячеустого, тысячерукого котлована в сторону, взобрался по узкой деревянной лестнице на скалу и присмотрелся: «Так… Спокойно, спокойно. Сейчас все сообразим и поймем. Ага, там подземный ход пробивают, там, видно, дно чистят, там, за щитами, бетонируют – там, та-ак… Как говорят буряты, совершенно очевидно. А там у них, должно быть, столовая – народ больно квелый выходит. Все, пойдем бригадира искать».
Когда ему показали: «Вон твой Таборов», – Иван опять не поспешил со знакомством, а прежде рассмотрел бригадира издали и попробовал мысленно перекинуться с ним двумя-тремя словами, чтобы хоть немного привыкнуть к человеку, а там, глядишь, и натуральное знакомство легче пойдет. «Говоришь, лет тридцать тебе, не больше? Хорошо. Молодой молодого лучше понимает. Горластый, поди? Все ж начальник? Нет? Хорошо-о! Вроде бы и правда, не должен горло драть. Комплектный, тяжелый, здоровый – вон плечи-то разнесло, хоть в цирк иди. Такие вроде не крикуны. Зачем тебе кричать, когда сила есть? Вот и я так думаю».
Бригадир в самом деле был крепок, широк, невысок, с крутой, просторной грудью: стукни в такую – и кулак отшибешь, а в ней лишь отзовется на удар рокочущее гулкое здоровье. Большая голова на короткой неохватной шее, которая пустила два мощных плечевых корня; румяные, тяжелые щеки, еще тяжелее скулы – в несоответствии с ними аккуратненький девически нежный носик, глаза густо-серые, даже несколько в чернь ударяют. Грудь бригадира обтянута порыжевшим флотским бушлатом, в вырезе бледнеет треугольник вылинявшего тельника – то ли в память о действительной не меняет на спецовку, то ли с умыслом, угождая особой своей должности: «Я ведь из флотских. Могу и резко. Так что давай, прораб, не жмись. И наряды от души закрой, и новый фронт чтоб по уму был, с размахом. Морская душа простор любит».
Бригадир сунул Ивану короткопалую, широкую, жесткую ладонь:
– Таборов, Афанасий. – Взял негнущимися, чернозадубелыми пальцами бумагу из отдела кадров, не читая, сунул в карман. – Где бывал, что видал?
Иван ответил: там-то и там-то, работал тем-то и тем-то.
– Кантуешься, значит?
– Нет, работаю.
– Плотничал?
– Было.
– Арматуру хоть раз видел?
– Приходилось.
– Так что же ты! Что стоишь? Лясы точишь. Иди и работай. Время-то, время – ни секунды не вернешь! – тихо прокричал Таборов с болью и дрожью в голосе.
– С тобой что? Ушибло? Ты чего со мной, как в кино? Артист, что ли?
– Со мной – в норме. Но ты меня с одного раза должен запомнить. Удивляйся и иди. Вон к тем ребятам на опалубку колонн.
– Ясно. Пошел. Значит, у тебя прием такой? Человеку мозги спутать, и чтоб он потом разбирался: кто же такой Афанасий Таборов? Странный мужик, надо с ним поосторожнее. Так, что ли?
– Примерно.
– Тогда учти: я работать приехал, а не о тебе думать.
Далеко уйти Таборов не дал.
– Эй, Митюшкин. Забывчивый я стал, стерпи еще пару слов.
Иван вернулся.
– Про время я тебе как сказал? А-а! Ужели и не помнишь? Ни одной секунды не вернуть – вот как! Время! Какое время мимо летит! Со свистом, быстрее звука! – Таборов опять прокричал это тихо, чуть не пристанывая, и быстро развел, распахнул руки, точно хотел в охапку сграбастать время, обнять его, к груди прижать. Затем спокойным, обыкновенным голосом заметил: – А мы по свисту только и догадываемся, что оно пронеслось. У меня дед был, так он за целую жизнь не научился время узнавать. Ему братан с войны часы швейцарские привез, носить их дед носил, но без завода. Чтоб только глаз тешить. Спросишь его: «Дед, который час?» – он Швейцарию эту достанет, пощурится на нее, спрячет, откашляется и изречет: «Идет времечко-то, идет…» А! Что скажешь, Митюшкин?! Чувствовать время надо, чувствовать! – снова вскрикнул Таборов.
Иван молча отмахнулся, повернулся и пошел, решив больше ни за что не останавливаться: «Может, он меня на треп проверяет? Сколько он, мол, байки может слушать и не работать? Однако нет. Видно, любит, чтоб последнее слово за ним оставалось. Да на здоровье! Ну и на психику для первого раза давил. Дело хозяйское – мне деваться некуда. Всякие, конечно, новички бывают. И по-всякому пытать их можно. Совершенно очевидно. Ну, ничего. Недельку-другую поработаю – увидят. И бригадир, и кому еще охота увидеть. Тогда и разговор другой!»
А работать Иван любил, и ему, в сущности, было неважно, какой инструмент вкладывает в руки жизнь: кирку ли, плотницкий ли топор или слесарные тиски, – он любил разную работу, причем не из-за куска хлеба, пусть даже с маслом, с красной икрой. Он любил загвоздки, «спотычки», как он их называл, непременно украшающие любое, самое простое дело. Вроде куда как просто землю копать: ломай знай спину – и вся работа! Но вот камень, к примеру, пошел – спотычка для рук: ни ломом, ни киркой не возьмешь. Тут и соображай: то ли костры жги, накаляй камень и водой потом рви, то ли сцепление природное ищи да по шву по этому и примеряйся, выковыривай булыги, то ли вбок подкапывайся, ломы заводи под каменное пузо да через самодельные блоки вытаскивай – одолеешь такую спотычку, и не столько руки хвалишь, сколько голову: «Догадались же, а?! Сочинила, родимая, не подвела!» – и таким умным себе покажешься, таким непобедимым, что только и остается сесть на земляной отвал, из дрожащих, испугавшихся было рук получить папироску, хлебнуть сладкого дыма и еще раз счастливо, будто не себе, удивиться: «Чисто сделано, ах ты!..»
Бригада вскоре перестала замечать Ивана, увидев, что человек работает на совесть, присмотра не требует, ученические слюни не распускает, знает свое дело и свое место. И Таборов однажды сказал нормальным голосом, без прежнего куража:
– Чуешь, Митюшкин, время! Чуешь! Уважаешь скорость и совесть. Одобряю. – В его широкой жесткой горсти сразу же занемела Иванова рука. – Дело, Митюшкин, дело к тебе есть. Дело-просьба. Так говорил Сашка Павлов. Бригадиром до меня был. Сашка в позапрошлом году разбился – со скалы упал. Точнее – сорвался. Жена с пацаном осталась. Мы ей, ну, те, кто Сашку знал, чем можем, помогаем. Дров привезти, наколоть, воды натаскать на неделю, во дворе порядок держим. Ясное дело. Вот плохо, старичков все меньше остается – жизнь растаскивает то в одну, то в другую сторону. Новичков просить вроде неудобно: кто им такой Сашка? Никто. Да и за отказ винить не будешь – люди разные. А гну я вот к чему. Давно у Сашкиной Татьяны не были. Завтра суббота, я хотел поехать, но в подшефной школе ждут. Остальные на меня пронадеялись, и кто куда пособирался. Сильно неудобно, но может, ты съездишь? Или тоже куда-нибудь снарядился?







