412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Русская Венера » Текст книги (страница 8)
Русская Венера
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Русская Венера"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

– Ты меня любишь?

– Ну, Ира. Честное слово, неуместный вопрос. Из школьных прогулок. Даже забавно.

– Нет, ты не увиливай. Отвечай: ты любишь меня?

– Я очень хорошо к тебе отношусь. Очень.

– А жену любишь?

– Да, – как можно тверже и четче отвечал он.

– Зачем тогда ко мне ходишь?

– Потому что дурак набитый.

– Что тебе надо от меня?

– Ничего.

– Познакомь меня с женой. Я хочу с ней познакомиться. Может, мы станем подругами. Ты не против?

Он взвивался:

– Ужас какой-то! Прекрати! Если это шутка, то очень дурная, если серьезно – ты с ума сошла.

– Почему, Гришенька? Прятаться мне надоело, подпольщицей быть устала. Все жду и жду тебя. Зачем жду?

Ирина Алексеевна то ли спохватывалась, то ли проходил приступ этого мрачного любопытства, но снова тянулась к нему:

– Люблю тебя, Гришенька, и злым. Так у тебя брови мечутся, так губы смешно топырятся – у-у, взяла бы и съела.

Он, не остыв еще, не поддавался, сидел, набычившись, уклоняясь от ее руки.

– Давно хочу спросить, почему ты не замужем? Нет, почему не выходишь?

– Тебя ждала. А теперь некогда.

– Я – серьезно.

– Не знаю, Гриша. Не думала. Да и не хотела. Успею… Хотя могла бы. Помнишь, я удивилась, что ты стоматолог. Сказала еще, что не похож? В институте училась с одним парнем, считали нас женихом и невестой, но я не хотела замуж и отказала ему. До сих пор письма пишет, два раза в месяц, и в каждом спрашивает: когда же я передумаю. Я, говорит, терпеливый и буду ждать. Так вот, он тоже стоматолог. Потому и сказала тогда, что не похож ты.

– Два раза в месяц?! Большой педант, даже завидно. Почему бы тебе в самом деле не передумать?

– Хватит, Гриша. Не надо. Никак почему-то не передумывается.

Сходило порой на нее бурное умиление, превращавшее ласки ее в столь порывистый и беспорядочный натиск, что Григорий Савельич пугался и осторожно отстранялся от них. Тогда Ирина Алексеевна сжимала в ладонях его лицо и, видимо, все еще не опомнившись, приговаривала непривычно тонким, плачущим голосом:

– Капелька моя! Чутелька! – Сюсюканье это так не вязалось с ее крупным, сильным телом, что Григорий Савельич недовольно морщился.

Но чаще всего лицо ее было бледным, отрешенно-тревожным. Закрыв глаза, запутав пальцы в его волосах, тихо и грустно вздыхала:

– Ах, боже мой, все равно я тебя люблю.

Он допытывался:

– Почему – «все равно»? Почему?

– Ах, боже мой…

Завяз Григорий Савельич, окончательно заврался, смотреть на него тошно стало, и однажды утром, когда он вновь бубнил жалкие, неверные слова, Аня так и сказала:

– Смотреть на тебя тошно. Что ты все юлишь, мельтешишь, в глаза не смотришь? Мелко, гадко живешь. Взял бы, если так уж тебя тянет, закатился бы куда-нибудь на неделю, погулял, попировал. Да не один, с любовницей. Как раньше говорили, душу бы под бубенцы отвел. Так хоть размах бы какой-то чувствовался, лихость. А то серо, по-мышиному. Хвать крошку – и в норку, нету меня.

– Что за глупости, Аня? Какая любовница, – вяло пробормотал Григорий Савельич и показал глазами на Кольку. Тот сидел смирно, старательно ковырял кашу и будто не слушал, но кто же не знает, какие у Кольки длинные и хваткие уши.

– Пусть слышит. Я устала уже объяснять, где папа. Может, никакого папы и не надо. Хуже теперешнего жить не будем. Ты понимаешь, что ты уже не нужен становишься?

– Аня, пожалуйста, не преувеличивай.

– Эх, Гриша, Гриша. Какой же ты замызганный стал. И слова откапываешь какие-то замызганные: не пре-у-вели-чи-вай! Все отговориться хочешь. Нет уж, не выйдет. Выбирай, Гриша: или мы, или теперешняя твоя жизнь…

– Ладно, хватит! – Он вскочил. – Сыну морали читай. Больше пользы будет. И тактичнее. – Схватил шапку, пальто – убежал. Хлесткий утренник вышибал слезы. Григорий Савельич бежал и только головой крутил: права, совершенно права, нарочно вспыхнул, чтоб со стыда не провалиться. «Все, все! Кончено, к черту. Освободиться, вздохнуть – Аня, Аня, как ты права!»

На службе, отдышавшись, сразу же отправился к «благодетелю»:

– Лев Андреич, здравствуйте. Я пришел сказать…

Кашеваров приложил палец к губам: «Тс-с».

– Два слова осталось. Присядьте, Григорий Савельич. Потом, как говорят студенты, и общнемся.

Григорий Савельич напряженно присел на краешек, чтобы не сбиться, не остыть, глаз не сводил с Кашеварова. Тот, подняв очки на лоб, сочинял какую-то бумагу. Морщинистый, бледно-бронзовый от сплошных веснушек, Кашеваров пожевал губами, видимо, на вкус пробуя недописанные слова. Постучал рыжими пальцами по столу, поднял дымчато-голубые, чуть осоловевшие глаза:

– Нет, сбили, Григорий Савельич. Итак, вы пришли сказать, что едет ревизор.

– Я хочу уволиться, Лев Андреич.

– Да?! – Кашеваров передвинул очки на глаза. – Подыскали что-то интересное?

– Подыскивать собирались вы, Лев Андреич. Простите за напоминание. Я же просто хочу уволиться и податься в рядовые.

– Но я все помню, Григорий Савельич. Если вы таким образом хотите ускорить дело, то я очень огорчен.

– Что вы, Лев Андреич. Никакого нажима, никаких обид. Хочу живого и ясного дела. Бумаг больше видеть не могу – аллергический зуд вызывают.

– К сожалению, бумаги будут везде.

– Их можно терпеть, когда занят еще чем-то.

– Уверяю вас, вы нигде больше не научитесь деловой выдержке, терпению, если хотите, тонкостям бюрократической дипломатии. Может быть, для постижения этой науки я и держу вас так долго в черном теле.

– Пока я ее постигну, я побелею. Тогда я буду занимать место, а сейчас я буду работать. Это так очевидно, что только руками разводишь, как очевидностью этой пренебрегают.

– Хорошо, Григорий Савельич. Я вижу, вы все хорошо продумали. Давайте сделаем так: поезжайте по своей епархии, проверьте, так сказать, насколько видимость соответствует действительности, подготовьте место к сдаче и по пути проветритесь. Думаю, месяца вам хватит. А я по-прежнему буду думать о вас.

«Черт с ним, с месяцем и с Кашеваровым. Перебьюсь. В любом случае здесь меня не будет. И на том спасибо. А завтра в Аргутино. Скажу. Не знаю как, но все скажу и Ирине».

8

Уже прохватывало прощальным ветром. Григорий Савельич перед автобусом зашел на базар, купил белых, с едва уловимой печальной желтецой, хризантем. Спрятал за пазуху от жгучих ноябрьских сумерек, а когда попал в автобусное тепло, выпростал цветы, расправил примятые лепестки. Расправлял осторожно и долго – время проходило бездумно и быстро. Но все-таки до Аргутина занятия этого не хватило. Пришлось опять подумать: как скажет, с чего начнет, как она поникнет и отзовется. Григорий Савельич посмотрел в окно, заросшее льдистым куржаком, и с удовольствием отвлекся: подышал на лед, поскреб пальцем, пробился к стеклу, припал – одна темень летела мимо.

В Аргутине автобус остановился у почты. Под ее радужно-сизыми фонарями поплясывали, попрыгивали встречающие – мороз перегнал автобус, уже и здесь поджидал Григория Савельича. Он не хотел встречаться с Дмитрием Михайловичем и спросил у женщин на почтовом крыльце, где искать Ирину Алексеевну. Оживились, объяснили, показали – Григорий Савельич усмехнулся, представив, как сейчас же за его спиной вырастет молва: к докторше жених приехал.

Стекленели, скользили подошвы – чуть не упал у крыльца, искорежился, перегнулся, руками замахал. Выпали и рассыпались цветы, он не сразу заметил, а заметив, бросился на коленях собирать, чертыхался, судорожно пуговицы рвал, заталкивая цветы под мышку, чтоб быстрее согрелись.

Ирина Алексеевна ахнула, отступила, присела на табуретку, зажмурившись, потрясла головой:

– Молодец, какой ты молодец! – посидела еще, все не веря, и уж потом только закружилась, заластилась.

Когда он, отвернувшись, собрал цветы за пазухой в букет и, выхватив, преподнес, она вмиг густо покраснела, заблестели влажно глаза.

– Спасибо, Гриша. – Сбегала в комнату за кувшином. – Ой, почему они чернеют?

Григорий Савельич, виновато улыбаясь, объяснил.

– Так, так, Григорий Савельич. Черные цветы в черную ночь от черной души. За-пом-ним. Ну, ну, ладно. Все равно, радость безмерная. И причина есть. Вообще первый букет за здешнюю жизнь, и от тебя – первый. Зимой. Замечательно!.. Как это ты вырвался?

Рассказывая, наконец снял пальто, разулся – закололо, защипало, защекотало прихваченные морозом пальцы. Он сел на порог, обхватил их ладонями и не видел, что у Ирины Алексеевны на мгновение остыли, понимающе и устало, глаза.

– Обморозил?! Сейчас мы тебя спиртиком…

– Нет, чуть-чуть… Мадам держит спирт? На дому? Ограбят.

– Не успеют. Пир пойдет горой, и ничего не останется. Согласись, пир необходим. Все-таки ты – редкий гость. Если не сказать: редчайший. И неповторимый. – Она опять посмотрела на него, отвернувшегося к приемнику, пристально, понимающе и устало.

– Надеюсь, ты не собираешься звать Дмитрия Михайловича?

– Только хотела спросить, не сбегать ли…

– Успею, завтра увидимся. Причем ближе к вечеру. Знаешь, почему? Как мороз отпустит, давай побродим, пошатаемся по вашим окрестностям. Сможешь освободиться?

– Хорошо. С утра схожу, договорюсь – ты еще спать будешь. Побродим, конечно, побродим.

«Лучше на воле скажу. На воле легче. Сегодня и без отравы можно обойтись. Завтра, завтра, не сегодня… Да уж лентяй черта с два в такую историю влипнет».

Потеплело, снег уминался мягко, без скрипа и хруста. Чуть отзывался только лошадиным хрумканьем. Зеленело небо, тихо желтело невысокое солнце, розовел сосняк на дальнем гольце. «Кому все-таки надо превращать такой день в дым, в пепел, в головешку? Как ни странно, мне надо. Полить бензином и поджечь». – Григорий Савельич остановился у колодца под тесовым навесом, вырытого почему-то на отшибе, в доброй версте от села. Подождал отставшую Ирину Алексеевну.

– Везучие все же мы! Смотри, какой день. Может, в его честь хлебнем по глоточку ключевой-глубинной? – Он поднял колодезную цепь – веселый старинный звук покатился по снегу.

– Спасибо, я этот день и так запомню. И тебе не советую. Береги горло, посадишь. Как слово заветное скажешь? Как сердце свое обнажишь?

– Ка-акое заветное? – растерянно хватанул ртом Григорий Савельич. – Н-не понимаю.

– Да чьи-то строчки вдруг подвернулись. Ой, какой ты смешной – глаза вытаращил, как филин. Ты чему удивляешься?

– Тебе. Как всегда, тебе. – Бросил ведро в узкое горло наледи – завизжал, дробно застучал ворот. – Я все же хлебну.

Он не хотел пить, но тянул время, не мог совладать с нерешительностью, вязко объявшей его. Глотнул раз, другой – поперхнулся, облил шарф, отвороты, разозлился: «Так тебе, дураку, и надо!»

Полез за платком, наткнулся на коробочку со сверлами и пилками и замедлился с платком, унесся жаждущей покоя душой в маленький белый кабинет Дмитрия Михайловича, пропахший камфарой, эфиром, к колодистому, старого образца, зубоврачебному креслу, услышал, как произносит свою любимую шутку: «Откройте рот. Батюшки! А где же зубы?!» И ведь до кабинетика-то рукой подать!

Шли и шли вдоль брошенной лесовозной дороги, остановились на бесснежной, в хвойных наметах излучине, под тяжелыми еловыми лапами разложили костерок – все молча, со странным, неторопливым согласием в движениях, словно заранее договорились: там остановимся, а там – костерок запалим. Постояли над ним, с дремной сосредоточенностью уставясь на желтый, веселый огонь. Неожиданно потянулись через него друг к другу, поцеловались и почему-то бурно, сильно смутились: отпрянули, точно опахнуло их робкой, юной влюбленностью…

Григорий Савельич отошел за хворостом, в глубь полянки, и оттуда вновь увидел Ирину Алексеевну так, как видел в сентябре, когда вечернее небо оттеняло, высвечивало ее склоненную голову. Он подумал, что так и должно быть: первая встреча стремилась к последней, и, значит, все участники этой встречи: деревья, небо, желтое солнце – шли следом или вместе с ним и Ириной Алексеевной, тоже стремились к разлуке, замыкали сейчас круг, напоследок показывали начальную картину, и как же она печальна! Ирина Алексеевна задумчиво склонила голову, за ней, в зеленоватом, голом осиннике сквозило вечернее небо, – и вновь попросилось и вошло в сердце смущение, что никогда не постичь пронзительную ясность этого видения. Оно существует само по себе, отдельно от женщины, вроде полдневного марева, чей зыбкий и недостижимый жар опаляет душу, и мучится она, мечется потом всю жизнь.

Григорий Савельич вспомнил, что и Аню когда-то видел так. Отстранение, тоже объятую небом и загадочностью. Вспомнил, и как же больно ему стало! Соединялась она сейчас с Ириной Алексеевной, и сияла над ними тайна, которую никогда не узнать.

Потом они остановились в пастушьей сторожке, на краю лесной луговины. Как и в зимовье, были тут припасены растопка, дрова, на подвесной доске-полке лежали сахар, заварка. Вскипятили чай на железной печке – маленькой бочке, неровно примятой сверху молотком или камнем. Запотело окошко, влажно зарумянились лица. Запахло анисом, полынью – отогрелась, задышала трава, покрывавшая жердевой лежак. Григорий Савельич, разнеженный чаем и этим травяным настоем, подумал, что лучше всего сказать обо всем перед отъездом, перед самым автобусом – грубо, конечно, выйдет и безжалостно, как зуб без наркоза рвануть, ну да, может, боль перекричать, перемаять легче в одиночку – не перед кем потом стыдиться за свой крик и плач.

Григорий Савельич взял ее руки, спрятал в них лицо, подышал возбуждающе чистой горечью полыни, уже омывшей ее ладони, а потом целовал и целовал: запястья, нежные припухлости вен, округлые, смугловатые ядрышки на сгибах пальцев – Ирина Алексеевна не откликалась. Обнял ее, потянулся к губам – она плавно отклонилась.

– Не надо, Гриша. Сядь как следует. Все утро собиралась. И вот, пока шли… В общем, я выхожу замуж.

– Да как же так?! – Его недавние сомнения, страхи немедленно вытеснились ревнивой обидой, чуть остужаемой сквознячком облегчения – так после изнурительной жаркой дороги чувствует путник дыхание реки.

– Я ведь говорила тебе… Он пишет мне, в одном институте учились. Вот я ответила, что согласна, что приеду. – На самом деле она еще не ответила, еще не согласилась, но, отгадав прощальное настроение Григория Савельича, решила согласиться. Без него ей все равно: можно и замуж. Все равно надо будет уехать. А опередила Григория Савельича она потому, что невыносимо было смотреть, как он мается, места не находит. Жалко его. И спасибо ему, что тоже жалеет ее, оттягивает боль, заранее боится этой боли.

– Где он живет?

– В Боготоле.

– Ира, Ира… – У него налились глаза. – Все так дико, необъяснимо, тяжело. Ведь я тоже хотел…

– Ну, что ты, Гриша!.. Хороший мой. Дай лучше я тебя поцелую.

9

За два часа до Боготола Ирина Алексеевна сдала постель, уложила сумку и вышла в коридор. Возились на половике ребятишки, плакали, кричали; дружно басили мужчины у окон; проносились буфетчики, ухитряясь никого не задевать огромными корзинами; свободные от смены проводницы навязывали лотерейные билеты – эта суетня, бестолковщина освежили ее после тесных, душных – под стать купе – дум.

«Пора уж и о женихе подумать. – Ирина Алексеевна прижала к стеклу тяжело горевший от бессонницы лоб. – Поди, уж на вокзале. Ждет. Хотя… вряд ли. Подъедет или подойдет к самому поезду. Может, правда, изменился теперь, подыспортился, наплевал на свои режимы, распорядки, графики. Телеграмму получил, наверное, до потолка подпрыгнул. Победил, добился, свое взял. Молодец, конечно. Если бы не то да не другое… Впрочем, не имеет значения. Главное: своего часа дождался. Как это он говаривал? Любое дело, даже тягомотное и противное, надо доводить до конца. Во что бы то ни стало. Хороший он и правильный парень, да вот невеста-то не ахти какая достанется. Порченая, крученая, верченая».

Давно, в конце институтской жизни, узнала она Андрея Романова. Он подошел однажды в раздевалке, после лекций:

– Здравствуй. Мы ведь мельком знакомы. И это неправильно.

– Мне кажется, вообще не знакомы. Ты кто? Из комитета, из профкома, из хора?

– Нет, я – Андрей Романов со стоматологического. Нас знакомила Роза Семенова в прошлом году, когда ехали на картошку.

– Что-то не припомню. Роза только тем и занимается, что кого-нибудь с кем-нибудь знакомит. А в чем дело? – Она врала, конечно, потому что Андрей Романов был этаким спортивно-статным студентом и легко запоминался.

– Хочу познакомиться поближе. Я понял, что ты самая красивая девушка в институте, и решил добиться твоего расположения.

– Ой, ой. Как же это ты выяснил? Сравнивал, сопоставлял, проводил опросы?

– И сравнивал, и сопоставлял. Лучше тебя нет. Думаю, мы подружимся.

– А вдруг у меня характер отвратительный? Советую тебе, Андрей Романов со стоматологического, крепко об этом подумать.

– У женщины не может быть хорошего или плохого характера. Может быть только женский. Если это понять, с женским характером легко мириться.

– Все ты знаешь. А как же это мы начнем дружить?

– У меня есть два билета в театр.

Она сказала: «Вот это да!» – и в театр пошла: все-таки не каждый день встречается человек, считающий тебя первой красавицей, даже в таком многолюдном институте, как медицинский.

Андрей Романов пытался быть разносторонним человеком: занимался спортом, читал книжки, слыл заядлым театралом, ходил в активистах научно-студенческого общества.

Ирина Алексеевна, следя за его времяпрепровождением, иногда спрашивала:

– Скажи, Романов, ты многого добьешься?

– Думаю, да. Только одно уточнение: многое успею.

– А зачем, зачем тебе все это?

– Во-первых, интересно. Во-вторых, чем больше человек занят, тем меньше он поддается отрицательным эмоциям. Вот ты киснешь, жалуешься на скуку, валяешься на диване целыми днями. Это потому так бывает, что у тебя бездна незанятого времени. Когда человек говорит мне: «Что-то настроения нет», он для меня погибает. Он просто бездельник, у него есть время копаться в каком-то настроении.

– Значит, я для тебя давным-давно погибла. У меня вот совершенно нет настроения выслушивать твою скукотищу.

– Вот, пожалуйста. Ты очень легко поддаешься отрицательным эмоциям и, следовательно, много душевных сил тратишь впустую.

– А знаешь, так приятно иногда поскучать. За окном дождь, деревья затихли, серо все, безысходно… Даже всплакнуть хочется.

– Понимаю и не понимаю. Понимаю, что так может быть. И не понимаю, потому что и в дождь легко найти занятие.

– Ну и черт с тобой, не понимай!

Он никогда не обижался, он только недоумевал:

– Зачем ты раздражаешься? Время, потраченное на раздражение, ты могла бы потратить на что-либо полезное и приятное.

– Хочу, хочу раздражаться! Мне нравится раздражаться! Я люблю раздражаться!

– Раздражайся на здоровье.

Месяца за два до распределения он пришел свататься:

– Ирка, пора регистрироваться. А то упекут в разные стороны. Распределимся, я поеду вперед, все там подготовлю – и живи не тужи.

– Романов, я не хочу замуж. Я понимаю, что теряю лучшего жениха, но не хо-чу. Хочу одна пожить, без папы, без мамы и тем более без мужа. Вот поскитаюсь, помыкаюсь – тогда посмотрим.

Он помолчал, недоуменно поднял брови:

– Почему теряешь? Я подожду. Мыкайся, скитайся – я подожду. Только ты уж, пожалуйста, больше ни за кого не выходи.

– Может, вообще не выйду. Так что не волнуйся раньше времени.

«И ведь дождался, никуда не денешься!» Ирина Алексеевна отодвинулась от окна. Она устала, не знала, куда деться, и надеялась отвлечься, поротозейничать на вагонную жизнь, но коридор почти опустел: ни ребятишек, ни проводниц, ни буфетчиков – лишь через окно от нее курили двое бородатых парней в выгоревших, блекло-зеленых энцефалитках. Вчера, когда Ирина Алексеевна только освоилась в вагоне, они пытались разговорить ее.

– Девушка, хотите скрасить свои будни? А заодно и наши? Познакомьтесь с нами, пожалуйста. Мы едем четвертые сутки и до смерти надоели друг другу. То ли сезон тяжелый был, нервы до предела дошли, то ли душа соскучилась по простору, среди камней-то, но увидишь деревеньку на бугре и, прямо как школьник восторженный, смахнешь, понимаете, набежавшую. С вами не бывает такого? Ведь все это по сто раз видено – не прошибало. А тут удержу нет. Давайте поговорим об этом…

Вмешался второй парень:

– Подожди, Саня. В каждом человеке ограничитель стоит, вроде как в машине. Ходит, ходит по родной земле, ничего не понимает и не видит – ограничитель на сердце стоит. А когда сапог пар этак пять собьет, ограничитель – долой. И напрямик все эти перелески в сердце влетают.

– Витя, я хочу объяснить девушке главное. Невозможно полюбить другую землю. Сердце-то у меня занято! Оно не безразмерное. Одна родина, одна мать, одна женщина, которую выберу. Понимаете, не могу я их теснить и кого-то еще туда пускать… Девушка, пойдемте с нами в ресторан? И поднимем бокалы за занятые сердца?

Она ответила дрожаще-сдавленным голосом:

– Прекрасный тост предлагаете, мальчики. Спасибо. Но настроение у меня… И вам испорчу.

Они увидели слезы, торопливо, испуганно извинились, поклонились; даже после ресторана, расположенные петь, плясать, навязываться в собеседники, прошли мимо чуть ли не на цыпочках, приложив пальцы к губам.

«Сейчас бы с ними поговорить, да ведь сама не подойдешь». Ирина Алексеевна прислушалась к их разговору, излишне оживленному и сбивчивому.

Она слабо улыбнулась: «Философы. Намолчались, поди, в своих маршрутах – головы распухли от всяких соображений и идей. Век не переслушать. Ну, да ладно. Сейчас другого философа увижу». Она прошла в купе за сумкой, поезд подходил к боготольскому перрону.

10

Андрей Романов уже ждал, точно рассчитав, где остановится ее вагон. Ирина Алексеевна тихонько двигалась за толпой к тамбуру и смотрела в окно на Андрея. Он не изменился: подобран, плечи развернуты, спокойно-правильное, солидное лицо, доброжелательны и прямодушны большие воловьи глаза. Почему-то пришел без шапки, и густой каштановый бобрик странным образом согласовывался с шалевым воротником дубленки, придавал некую завершенность его спортивной фигуре.

– Ирка, с приездом! – Он подхватил ее с подножки, осторожно покружил и осторожно поставил. – Поцелуемся? – Она отвела платок со щеки.

– А без спросу не мог?

– Учту, учту. Исправлюсь… Как ехала?

– Романов, раз я перед тобой, значит, ехала прекрасно.

– Язвишь, а я несколько не в себе. Все-таки не каждый день видимся.

– Уж это точно. Ты на вокзале, что ли, живешь?

– Почему?

– Стоим и стоим. Вот я и подумала, что где-то близко. Случайно, не в зале ожидания?

– Сейчас багаж возьмем – ив карету.

– Какой багаж?! – Ирина Алексеевна приподняла сумку. – Я же бесприданница, Романов.

Он чуть округлил воловьи глаза – дружелюбие в них осталось, но примешивалась к нему доля холодной пристальности – что-то раньше Ирина Алексеевна ее не замечала.

– Подожди, Ирка. Ты всерьез приехала? Или, так сказать, на пикник к старому товарищу?

– Романов! Какие ужасные слова. Разве тебе мало, что приехала я? Между прочим, я и не уволилась – ведь мы давно не виделись. Вдруг ты спился, стал картежником? Зачем мне такой жених?

– Увольняться вместе поедем, – Андрей взял ее под руку. – Учти, Ирка. Я тебя отсюда не отпущу. Как пес буду сторожить, чтоб не передумала и не сбежала. На тридцать три засова и запора буду закрывать.

– Не успела приехать и уже должна сбежать. Господи. Дай хоть передохнуть.

Он покрепче сжал ее локоть, замедлил шаг:

– Чтоб все было ясно, Ирка. Я тебя ждал, по-настоящему. Больше мне никто не нужен. То есть чувство мое – ясное и надежное, не умею я об этом говорить.

– Романов, может, не чувство, а упрямство? Доводишь начатое дело до конца? Во что бы то ни стало. Может, я тебе нужна в качестве некоего диплома, подтверждающего очередное твое достижение?

– Не упрямство, Ирка, а постоянство. Мне никто не нужен, кроме тебя.

– Ну, хорошо. Вот она – я. И, пожалуй, хватит об этом.

Андрей жил в казенном пятистеннике, выкрашенном темной охрой, – занимал в нем половину. Ирину Алексеевну неприятно удивило сходство этого дома с ее жильем в Аргутине. «Ехала, ехала и вроде никуда не приехала».

И крыльцо в три ступенечки, и щелястые сени тоже напоминали ей Аргутино.

Потом он показывал ей квартиру, чистую, аккуратную, несколько темноватую из-за узких, с частыми переплетами, окон. Было много мебели, старой, прочной, хорошо ухоженной: диваны, диванчики, дубовые стулья, обтянутые свежим темно-синим вельветом; дубовый буфет, дубовый платяной шкаф, недавно покрытые лаком и холодно мерцающие. Но, странное дело, мебель эта не заполняла, не подавляла, в сущности, малое пространство комнат, а лишь усугубляла их пустоту, своим громоздким присутствием нагоняла какое-то уныние. Ирина Алексеевна сначала не могла понять, почему ей так неуютно и уныло, но, осмотревшись, поняла: все эти дубовые старые вещи стояли строго возле стен, никак не соединяясь и не сообщаясь друг с другом – сказывалась и здесь геометрически ясная натура Андрея. А он, довольно посмеиваясь, рассказывал:

– Больница новую добыла, рижскую, а эту стали списывать. Насколько я понимаю, в старой мебели сейчас главный шик и главный смысл. Нравится?

– Молодец. – Ирина Алексеевна вздохнула. – Ну, расскажи что-нибудь. Как жил, что поделывал?

Рядом с дверью в кухню была еще дверь – Ирина Алексеевна думала, что за ней какой-нибудь чулан, но, оказалось, там – полностью оборудованный зубоврачебный кабинет. Тесный, крохотный, занявший действительно бывшую кладовку.

– Тоже из списанного, из разных развалин собрал. По вечерам, в выходные делать нечего – я охотно практикую. Не могу не похвалиться, Ирка: местные жители души во мне не чают. Я же безотказно принимаю: ночью, утром, в праздник. Друг и спаситель. Конечно, теперь, с тобой, я все это не то чтобы прикрою, но ограничу.

– Интересно. А как же трешки, пятерки суют? В руку или в карман?

– Да что ты! Я же – Миклухо-Маклай, подвижник, ради лишней практики, а не ради лишнего рубля. Правда, здесь у многих натуральное хозяйство, и вот когда узнали, что я бессребреник, стали забывать в сенях то сало, то яички, то банку сметаны.

– Берешь натурой, значит. Сметана, кусочек курочки – скажи, на положительные эмоции они влияют?

– Вас понял. Морю долгожданную голодом с первого дня. Сейчас, сейчас, что-нибудь соберу.

– Нет, нет, Романов. Завтракала, сыта. Не хочу. Не будем думать о плоти, будем думать о духе. Хочу все про тебя знать. Неужели ты только ел сметану и лечил местных жителей? Ничего не слышу о твоем движении вперед. О твоей жажде все знать и все успевать.

– Ирка, не издевайся. Все-таки я отвык от такой манеры вести беседу.

– Мы не беседу ведем, а наговориться не можем никак. Так что – жажда?

– Ладно, смейся. Я иностранным тут занимался. Заочные курсы кончил. Если куда потом переберемся, в аспирантуру можно пойти. С иностранным у меня всегда плоховато было.

– Все. Теперь душа моя спокойна. Узнаю и приветствую. Теперь я устала, хочу отдохнуть. Ты никуда не пойдешь?

– Ненадолго надо показаться. Потом подкупить кое-что хочу.

– Как подкупить?

– Приезд же надо отметить. Так сказать, помолвка, смотрины – неужели ты против?

– Подожди, подожди! Какие смотрины? Ты кого-то пригласил?

– Понимаешь, неловко было. Техника своего с женой. Они, знаешь, очень переживали за меня. И за тебя. Милые, скромные люди.

– Да-а… Я-то думала, мы побудем вдвоем. Хотя… Раз милые и скромные и за меня переживали… Давай, Романов, веди. Ой, как я устала! – Ирина Алексеевна вдруг озябла, подумала было, что простыла в поезде, но нет, зябкость не походила на простудную, ломотно звенящую, а охватывала медленно и ровно, погружала тело в безразлично-холодное ожидание: «А, как будет, так и будет».

Вечером пришел техник Миша с женой Валей. Оба черные, плотные, гладкие, видимо, были очень дружной и давно возникшей парой. Андрей, конечно, ошибался, от скромности они не умирали: охотно и много говорили о себе, о своих детях, о жизни, которую хорошо можно устроить и в Боготоле, о радости, которую им принес ее приезд, о замечательном Андрее Исаевиче («Он так, бедняжка, вас ждал») – но говорливость их была особого толка. Ирина Алексеевна тотчас же забывала их слова, и ей все время хотелось переспрашивать: «Сколько, сколько у вас детей? Как вы сказали, когда вы приехали?» – то есть они говорили и говорили, а казались молчаливыми, с удовольствием «якали» и в то же время прослыли скромниками – некая неуловимость их существования, видимо, и ввела в заблуждение Андрея, когда он говорил про них – «милые и скромные».

Он лучился добросердечием, радушием, с победительной щедростью рассуждал о будущем: «Мы с Ирочкой сделаем так-то…» Ирину Алексеевну не оставляла давешняя зябкость; улыбаясь, разговаривая, согласно и со своевременной нежностью поглаживая Андрееву руку на столе, она никак не могла отделаться от наваждения, что кто-то шепчет ей на ухо: «А, как будет, так и будет».

Наконец Миша и Валя встали. Валя, промокнув салфеткой вспотевшую усатую губку, произнесла прощальный тост:

– Это был незабываемый вечер. Мы с Мишей от всей души желаем вам крепкого сибирского здоровья и солнечного кавказского долголетия.

Ирина Алексеевна прикрыла глаза, спрятала неприязненную усмешку.

11

Они остались одни. Ирина Алексеевна спросила:

– Что, она всегда такая противная?

– Не нахожу. Ты ее плохо знаешь и поэтому неправильно судишь.

– Нет! Противная, пошлая баба. А ты еще головой киваешь, улыбаешься – поощряешь эту пошлость! Ведь этому тосту – сто лет. Он же весь потный, жирный, захватанный!

– Ирка, не кипятись. Во-первых, не стоит так пылать из-за пустяков. Во-вторых, ты не хочешь задумываться над истинной сущностью слов. Разве плохо, когда тебе желают здоровья и долгих лет? Стоит трезво воспринять сказанное, и оно будет обозначать только то, что обозначает.

– Ужасно, что ты и в пошлости находишь положительные эмоции. Из-за чего же тогда пылать, Романов? Скажи, есть что-нибудь на свете такое, из-за чего можно забыть о трезвости, плюнуть на все объяснения, а только – пылать, изводиться, сердце тратить?

– Трезвым быть значительно труднее, чем пылать и изводиться. Если хочешь, на трезвость, на сохранение так называемого здравого смысла, сердечных сил уходит не меньше, чем на слепую искренность, на так называемые слепые страсти. Ум, да и сердце тоже, надо занимать ясным представлением, чего ты хочешь от жизни. Все почему-то думают, что ясность, трезвость, готовность к делу даются легко, пренебрежительно уравниваются с черствостью. И никто не думает, что это так же трудно, как сходить с ума, неистовствовать, пыль в глаза пускать. Еще как трудно. Вернее, неизвестно, кому легче. Или, не отводя глаз, на жизнь смотреть, или прятаться за раздражение, за нервы, за скуку.

Ей стало жалко его.

– Никто так не думает. Я не думаю. Сочувствую, Романов, понимаю. Все одну жизнь живут, и жить всем трудно. Согласна и никуда не прячусь. Буду тоже, не отводя глаз, смотреть. Ты смешно… хорошо сказал: трудно с ума сходить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю